Араратскую долину, орошаемую Араксом, Севжуром, Касахом, Разданом, испещряли речушки и ручейки, не замерзающие весной, — зима в армянском детстве длилась один день. Из долины виден был находящийся в Турции Арарат, возвышавшийся на этюдах мальчика подобно армянской Фудзияме. На горе Арарат растет крупный виноград. Крупный? Кто проверял? Не было ли это местной версией басни «Лиса и виноград»?
Склоны библейской горы, к которой пристал Ноев ковчег (обретенная Ноем земля и была Араратской долиной), потухшего вулкана, там, вдали, были пустынны и усеяны обломками кайнозойского базальта. А на наскальных рисунках Гегамского хребта встречались изображения древнего существа, похожего на робота с экраном на груди. Детские этюды Абрамичева изображали мир первых дней Творения: парящая в небе гора, поля диких маков, инопланетный воздух.
Отец Паши, прежде бывший начальником железнодорожной станции, стал студентом исторического отделения ереванского вуза, и когда начались в селении Кармир-Блур раскопки под руководством Пиотровского и Дьяконова, проходил практику на раскопках. Предметы из Кармир-Блура, Красного Холма, из урартской крепости Тейшебаини, Павлу Абрамичеву встретились потом в Эрмитаже: бронзовые щиты и шлемы, глиняные горшки (в одном из них нашли скелет кошки), урартские колокольчики, карасы для вина, рельеф с воинами на колеснице. На раскопках Пиотровский познакомился с Рипсимэ Джанполадян, ставшей его женой.
Из Араратской долины виден был монастырь Хор Виран, где некогда стояла столица древней Армении, а в ней высилась самая неприступная тюрьма страны, куда сажали главных врагов народа в каменные мешки с ядовитыми змеями и скорпионами. В этих местах на раскопках дохристианского храма Анаит нашли редкой красоты голову и руки богини: два локона на лбу, каменные кудри, серьги в каменных ушах.
Мальчик возвращался домой с самодельным мольбертом, на его акварелях парила снежная вершина Ноевой Фудзи, вилась субтропическая зелень, темнели лиловые тени, Персия и Турция были неподалеку, от станции Улуханлу шли поезда в таможенную Джульфу, Тавриз и Ереван.
До ереванской школы Паше Абрамичеву надо было проехать пятнадцать километров. Ездили без билета, деньги экономили, отец стал студентом, сын лишился права на проездной. На поезд вскакивали на повороте железнодорожной ветки. Мать будила мальчика рано, в шесть утра, их было несколько ребят, приезжавших в школу ни свет ни заря, в пустом классе они дрались, мерились силами, заодно грелись, потом засыпали на партах.
В школе вожатая дала ему лист бумаги для стенгазеты («нарисуй Ленина и Сталина, знамя, заголовок…»). Паша с листом бумаги бежал за паровозом, догнал, забрался на тендер, но бумагу помял и запачкал. Дома он плакал, мать никогда не видела его плачущим, отец занимался со студентами, они его, репетитора, выручили, нашли ему бумагу, другую, похуже, потоньше. Нарисовав всё, художник трепетал, очень боялся, что в подмене драгоценного листа уличат, но никто ничего не заметил, стенгазета понравилась, его хвалили, он был счастлив.
Железная дорога шла через армянское детство. Домик, в котором обитала семья Абрамичевых, казенное жилье от путейского ведомства, стоял возле насыпи с рельсами. Павел с другом Енохом прыгали с железнодорожного моста в реку Раздан или Зангу, крича: «Алюра има кебура!» Прыгали с самой высокой точки фермы, дождавшись паровоза, чтобы заволокло паром округу, воду, мост, весь мир: прыжок в белое ничто. У станционных мальчишек Улуханлу была лихая забава: на спор ложились между шпалами, чтобы над ними прошел поезд: героев уважали, точно римских триумфаторов. Некоторым не везло: их ошпаривало паром, по счастью, несильно, так что в итоге везло и им.
И семья Абрамичевых, и соседские семьи его приятелей жили бедно. Ловили майками рыбу. Была бахча, Паша Абрамичев дежурил на вышке, чтобы арбузы не растащили. Собирали кизяк на тележку, помогали матери: на тележку садился голозадый маленький младший.
Охота и рыбная ловля не были забавой, досугом — подспорьем в хозяйстве. Паша, набивавший для отца патроны, решил добыть мяса, взял без спросу в отсутствие отца ружье и один патрон и пошел охотиться на утку. Спустил курок, утку убил, вернулся с трофеем, но с фингалом, не знал, как правильно держать ружье, было ему лет десять, его не заругали, утке все обрадовались, отец посмеялся, объяснил, как стрелять, упирая приклад в плечо. Во второй раз мальчик отправился на охоту, не скрываясь, но на сей раз ему не повезло: утка бегала от него, он догонял, наконец выстрелил, но она была слишком близко, остались от птицы одни потроха.
Отец взял с собой сына на рыбалку. Стояла поздняя осень, они шли со сделанной своеручно рыболовной снастью, «пауком», мечтали поймать храмулю, любимую их рыбу с серебристыми боками и темной спинкой, иногда встречались большие, около двух килограммов: ловилась храмуля в заводях, ямах с обратным течением, полных подводной зелени. Поймали только нескольких карасей, даже сазанчики не попадались. У отца было с собой ружье, проверяли ловушки, расставленные отцом на нутрию, ловушки были пусты.
Возвращались с неудачной рыбалки поздно, издалека, шли по шпалам одноколейки. Темнело, когда увидели они огоньки волчьих глаз, волки окружали их, держались близко, но пока не подходили. Они побежали, побежали и волки. Остановились передохнуть, волки тоже остановились, выжидая. Отец выстрелил. Волки чуть отошли. Отец с сыном снова побежали, отец стрелял несколько раз, потом патроны кончились. Драгоценную снасть, «паука», бросить было жалко, «паук» мешал отцу, да и был он с ребенком, который не мог бежать быстрей.
Но железная дорога проходила через армянское детство, и их нагнала спасшая их дрезина.
Детство «армянина из Пензы Леонида Исааковича Флигельмана, научного сотрудника славянского сектора Ленинградского института археологии», как в молодости называли его друзья, тоже прошло в Армении. В Пензе начинались аресты, репрессии, в частности, на заводе, где работал отец; и переехали на родину Лёниной матери Рузанны — в Ереван. Одного из родственников, мальчика-ровесника, родители назвали Лунеджи: Ленин Умер, Но Его Дело ЖИвет.
Во дворе росло волшебное дерево.
Дедушка с материнской стороны, отец Рузанны, известный всему городу врач Симон Атанасян, привез саженец из кругосветного путешествия — из Японии.
Во время резни семью Атанасяна принял в свой дом, укрыл и спас персидский посол.
Дерево цвело трижды в год, цветы были разного цвета; белые, розовые, голубые. Оно напоминало лиственницу, но хвоя была длиннее, мягче, шелковистее.
Возможно, оно исполняло желания, как всякое истинное древо жизни. Но никто под ним желаний не загадывал, ленточек заветных на ветвях не завязывал. Мальчишки обращались с ним немилосердно: лазали, ломали ветки для луков, стрел, мечей, копий; впрочем, девчонки ломали их на букеты в дни цветения.
В конце концов дерево засохло, погибло.
Спустя полвека археолог Флигельман говорил:
— Мне казалось, что это мы по легкомыслию сгубили его, что это наша вина, моя вина, всю жизнь его вспоминаю, чувствуя себя тайным убийцей волшебного дерева.
Вместе с детством позади остались Фудзияма Арарата и древо жизни из Японии, а судьбой стали Фонтанка с Невою, куда не долетал ветер из Араратской долины детства, ревнивый южный ветер, хранящий для одного себя горы, долы, камни, цветы, цвета.
Матушка моя, медсестра ожоговой клиники (одной из самых тяжелых клиник Военно-медицинской академии), умевшая превращать нашу небогатую, полную лишений жизнь в праздник, заболела, попала в лечебницу для душевнобольных с тяжелой депрессией. Дочерей воспитывала она одна, поэтому младшую Наташу отдали на время в Дом малютки на Васильевском острове (потом мы с мамой ее оттуда забирали, из бывшей помещичьей усадьбы, стоявшей в заснеженном парке), а я, третьеклассница, оказалась в доме дяди Веси.
Дядю Весю, Вячеслава, звали иногда и Вечей (думая, должно быть, что Вячеслав пишется через «е»…), но Весей чаще, может, оттого, что родился он где-то неподалеку от Рыбинска, как и моя бабушка, на Средней Волге, где — кроме мещеры, мордвы, муромы и мери — жила весь. Он чем-то походил на Шакурова. Жена его, Таня, была то ли якутка, то ли нанайка, обрел он ее в хронотопах ссыльно-лагерных скитаний, о которых я не знала ничего. Известно мне было о детстве дяди Веси в купеческой семье, он закончил гимназию, знание языков помогло ему, когда бежал он из фашистского плена через несколько стран; по легенде, пригнал он «из плена» стадо коров, за что вышло ему некое снисхождение, однако «за плен» (и «за срок», как я теперь думаю) лишен он был возможности получить приличную работу, работал (вместе с Таней) железнодорожным рабочим. А в лагере (скорее в немецком, чем в нашем?) его облучили. Поэтому детей у них с женой не было, он очень хотел удочерить одну из племянниц, — видимо, речь шла обо мне. В конце концов они усыновили ребенка каких-то Таниных родственников.
Мой дядя и мой отец некогда дружили, жили в одном доме, дядя Веся был 1903 года рождения, а отец — 1900-го.
Дядя Веся с тетей Таней ездили за малиной в Померанию, я думала — «Помирание», очень боялась мертвецов, трепетала. При этом совершенно не страшилась вылазок нашей детской ватаги на Волково кладбище, где мы ели малину с могил.
Дядя Веся жил у Волкова кладбища в «доме на семи ветрах» (дом так все называли — и жильцы, и я, я потом очень удивилась, посмотрев в юности фильм про дом на семи ветрах), отдельно стоящем, одиноком, в несколько этажей: он и сейчас стоит.
Мне были куплены синенькая фетровая шляпка с полями, с лентами и лаковые черные туфельки, я казалась себе одетой роскошно, как принцесса, и от распирающих меня чувств залезла в шляпке и туфельках на высоченный тополь, откуда долго не могла слезть.
В окрестностях радостью для детей были человеческие самодельные горы. Одни из них — горы морского песка, мы забирались по осыпающимся склонам на подобные пирамидам вершины, искали в песке раковины, особо ценились веерные ракушки, бантики, морские гребешки. Другие горы, из свежего антрацита, сверкали чернотой, изломами свежайших граней, мы считали куски каменного угля «слитками золота», сокровищами, собирали их, восхищались ярким блеском, ожидая, может быть, что блеснут сейчас в смоляных изломах алмазы или самородок золотой детского Клондайка; некоторые куски угля, разбитые молотком, хранили в сердцевине золотые блестки пирита.
Почему-то больше нигде и никогда не посещало меня необычайной остроты чувство простора, свободы, возникшее в сознании моем в крошечной комнатушке дяди Веси и его жены-нанайки, в горных песочно-угольных массивах подле кладбища; ветер играл лентами моей великолепной шляпки, доселе не виданное солнце дарило блики чернолаковым туфелькам, в которых карабкалась я по антрацитовым россыпям копей царя Соломона и королевы Бегумы.
— Расскажи мне что-нибудь о мышах и о крысах, ты так много о них знаешь, только не читай мне знаменитую статью «Аполлон и мышь», не говори, что крыса — единственное существо на земле, способное с легкостью выбраться из любого лабиринта, не рисуй мне крысиного короля, не рассказывай, как крысы доставили яйцо (кормить крысенят) в нору, таща за хвост лежащую на спинке крысу, держащую лапками яйцо на животе, как потом прокололи яйцо, чтобы можно было его выпить.
— Да я не против, только сейчас мне некогда, вот освобожусь и расскажу тебе любимую волшебную сказку всех мышей и крыс мира «Копченая веревочка».
О знаменитой опечатке тридцатых годов, стоившей издателям с типографскими людьми лагерей, рассказывают в двух вариантах, один покороче («Вождь моросил»), другой подлиннее («Мелкий унылый вождь моросил»).
— Мне даже пришлось съездить на Стрелку!
— Хорошо, что не на Ржевку.
— При чем тут Ржевка?
— Так Стрелка рядом, пешком через Дворцовый мост можно дойти.
Тут выясняется наконец, что начинающий бизнесмен имеет в виду не Стрелку Васильевского острова, а сходняк бандитского Петербурга.
В доме верховодили решительные женщины, а мужчины были тихие и кроткие. Выдавал семейный секрет попугай, начинающий с окриков и заканчивающий ласковым полушепотом: «Сергей! Антон! Сколько вас ждать?! Шурочка, здравствуй, рыбка моя…»
— Вы никогда не замечали, — спросил меня Андрей Соколов, — на кого похож ежик в профиль?
Я озадаченно молчала, он продолжал:
— Ежик в профиль похож на Пушкина, — такого, каким поэта рисуют, подражая его собственным рисункам на полях.
Довелось мне однажды получить весточку из рук святого (а святые среди нас и теперь, как в незапамятные времена) об одном из родных.