Приключения в Красном море. Книга 2 - Анри де Монфрейд 24 стр.


— А теперь, мсье, не могу ли я узнать, чем вызвано это шутовское предъявление ветхого рубища в качестве вещественного доказательства?

— Вашим желанием спрятать на этом острове, который не раз бывал свидетелем ваших подвигов, компрометирующие следы, что явствует из признаний вашего служащего. Вот, прочтите.

И я пробежал глазами записку Марселя Корна.

«Мой дорогой Анри!

Во время своего посещения я не мог предупредить Вас о том, что на острове Муша собираются устроить обыск. Исходя из тех разговоров, которые я слышал, и из того, что я понял благодаря Вашим предыдущим сообщениям, я счел необходимым поставить Вас об этом в известность. Ответьте мне, прибегнув к тому же способу связи, в каком месте Вы можете опасаться чего-либо, и я в ту же секунду, чего бы это мне ни стоило, сделаю все необходимое. Я буду ждать Вашего ответа у ограды от половины восьмого до восьми. Я дам о себе знать, подражая собачьему лаю. Не бойтесь, я преисполнен решимости Вам помочь, пусть даже и ценой собственной жизни.

Преданный Вам

Марсель Корн».

Я вернул записку следователю.

— Если бы я не видел собственными глазами почерк, который, честное слово, подлинный, я бы подумал, что письмо сфабриковано вами, господин следователь. Этот юноша либо идиот, либо… работает на вас. Я заявляю вам раз и навсегда, что на Муше, как, впрочем, и в любом другом месте, нет ничего для меня компрометирующего. Единственная опасность, заставляющая меня содрогнуться, и она действительно ужасна, — ваша предвзятость, мсье…

— Вы оскорбляете правосудие…

— Где оно, это правосудие?

— Перед вами прокурор Республики, не забывайте об этом, ваша дерзость обойдется вам дорого…

— В том состоянии, в каком нахожусь я, а точнее, вы, вряд ли дерзость могла бы стать отягчающим обстоятельством.

— Замолчите!.. Жандармы, уведите заключенного. И начиная с сегодняшнего дня, в порядке дисциплинарного взыскания, вам запрещается покидать камеру, а окошко я приказываю закрыть. Вы поняли?

Прокурор отыгрался за свою неудачу, обрекая меня на невыносимую духоту моего темного чулана. Однако вечером жандарм, куда более гуманный, чем он, как бы по забывчивости оставил дверь открытой. Ему я, возможно, обязан жизнью, ибо, если бы он добросовестно выполнил приказ своего шефа, не знаю, выдержал ли бы я такую температуру.

Я находился в заключении уже два месяца и с нетерпением ждал ответов на несколько писем, посланных тайком через охранника Нура, мужа Фатумы.

В одном из них, адресованном Пунетте, я изложил дело с самого его начала, то есть с пресловутого протокола Ломбарди, когда он, воспользовавшись услугами управляющего Аликса, поставил печати на бланки. Я просил ее найти среди своих знакомых человека, через которого можно было бы выйти на высшие сферы с целью привлечь внимание высокопоставленных особ к тому, каким образом осуществляется правосудие в Джибути. Я возлагал большие надежды на эту женщину, способную быть столь же услужливой и преданной, сколь она была коварной и безжалостной в своей мести.

Как-то утром жандарм вручил мне толстый конверт с китайской почтовой маркой. Тейяр сердечно и тепло писал мне о своих дружеских чувствах ко мне, которые неподвластны сомнениям. В этот же конверт он вложил письмо, полученное им от доктора Жермена. Читая эти три страницы, я был уничтожен. В памяти всплыли намеки Корна. Вот резюме письма: «Господин де Монфрейд поручил мне рассказать, в каком положении он оказался. Вот что утверждает он, и вот в чем его обвиняют… На мой взгляд, который, увы, совпадает с мнением всех тех, кто до сих пор относился к нему с доверием, обвинения, выдвинутые в ходе следствия, столь серьезны, что лучше не вмешиваться в это дело и оставить правосудию заботу об установлении истины. Я счел своим долгом предостеречь Вас от великодушного порыва, который побудил бы Вас встать на сторону дела, недостойного того морального и научного значения, которым обладает Ваша личность, и т. д.».

Таков оказался этот друг, выдававший себя за крестного отца моих детей! Он без колебаний готов был разрушить те немногие дружеские связи, которые у меня еще оставались, словно вознамерился меня погубить и, кто знает, может быть, вынудить к самоубийству, чтобы занять место возле женщины, которую считал жертвой авантюриста, а заодно завладеть моими предприятиями, бесспорно, более доходными, нежели железнодорожная медицина…

Всю ночь я боролся с этой ужасной мыслью. Никогда я не думал, что так тяжело убить в своей душе привязанность. Я не мог поверить в столь низменный расчет в человеке, так высоко мной ценимом. Что-то во мне отказывалось допустить, что Жермен был способен из корысти обмануть безграничное доверие, которое я ему оказывал. Я полагался на него, уверенный в том, что, даже когда я взойду на эшафот, он будет рядом со мной и я найду последнее утешение во взгляде друга. Тщетно пытался я подыскать какие-то оправдания, чтобы заполнить чудовищную пустоту, образовавшуюся после этого крушения.

Я говорил себе, что пропаганда, развязанная в Джибути, и давление общественного мнения вполне могли поколебать дружбу, к тому же слишком недавнюю, чтобы она успела пустить достаточно глубокие корни. Но великодушное сердце отвергает сомнения как проявление слабости, как предательство и прячет их куда-то очень глубоко, если не в силах от них избавиться вовсе. В то время как Жермен не только не отвергал их, но стремился к тому, чтобы их разделили с ним другие люди.

Конечно, господин Оливье прочитал эти письма и высоко оценил лояльность Жермена, пытавшегося пресечь в человеке милосердном самый порыв к милосердию.

Через несколько дней я получил ответ от Пунетты, и этот ответ был проникнут доверием и полон ободряющих слов. Она собиралась навестить де Монзи, большого друга Фийо, который наверняка возьмется за это дело и, если понадобится, сделает запрос в Сенате. Все, что отдает скандалом, является грозным оружием или бесценным инструментом давления в мире политики. Надо постоянно взбаламучивать ил, чтобы оставаться в мутной воде; все средства хороши, когда надо помешать воде стать прозрачной и не дать увидеть трясину, кишащую лаврами.

Я не сомневался, что Пунетта пустит в ход все свое очарование, чтобы достичь своей цели. В Париже самые серьезные дела каким-то чудом улаживаются благодаря женщинам.

Ее письмо поступило с той же почтой, что и письмо от Тейяра, однако я получил его с опозданием в три дня. Очевидно, Оливье, почуяв опасность, советовался с друзьями; их беспокоила мысль о том, что столь знаменитый политический деятель может сунуть нос в это дело.

Имя де Монзи, адвоката, сенатора и бывшего министра, не на шутку встревожило господина Оливье, вызвав запоздалые раскаяния.

Впервые попав в Джибути и не имея понятия о местных интригах, не слишком ли легкомысленно он поступил, став соучастником одной из них? Не обернется ли против него этот способ продвижения по службе, не поставит ли его в невыгодное положение, если не удастся оправдать отказ в правосудии чудовищной личностью преступника?

Опасность, которая вдруг обнаружилась поверх голов его местных покровителей, заставила Оливье подумать о возможности пожертвовать ими, если дела пойдут худо. Никто не застрахован от ошибок, каждый может сотворить себе кумира, обладая решимостью ему соответствовать.

Теперь надо было исключить риск, игра принимала серьезный оборот.

В таком настроении Оливье вызвал меня на другой день для нового допроса. Я был поражен, насколько изменилось его поведение. Он принял меня едва ли не радушно: предложил сесть на стул, поинтересовался, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь в камере, которая, кстати сказать, по его приказу больше не запирается.

С этого дня мне разрешили пользоваться красками, бумагой, и я принялся рисовать все, что возникала в памяти, о чем я мечтал, просто чтобы не сойти с ума: море, яркие берега и изумрудные рифы; мысленно я совершил таким образом побег, и это бегство, возможно, меня спасло.

Однако Оливье был далек от того, чтобы отказываться от своих варварских методов по отношению к тем, кого надеялся вынудить к признаниям. Он временно щадил меня, оставляя за собой возможность выйти из игры, если дела пойдут плохо. Впрочем, теперь он не сомневался в беспочвенности обвинений, и это с еще большей настоятельностью побуждало его добиться их подтверждения.

Встав однажды на путь злонамеренности и обмана, очень трудно с него сойти; тебя удерживает на нем, помимо твоей воли, самолюбие, тебе стыдно признаться в собственном подлом поведении. К счастью, Оливье был напрочь лишен какого бы то ни было самолюбия.

От заключенных я узнал, что Абди был допрошен и что следователь, разочарованный его ответами, применил к нему средства воздействия, напоминающие допрос с пристрастием. Вместо того чтобы поместить Абди в общую камеру, его, якобы с целью изоляции от других заключенных, посадили в той части дозорного пути, что была параллельна движению солнца. Там, между белыми стенами, от которых отражался свет, усиливая воздействие палящих лучей, падающих с неба, никогда не возникало тени. Почва в этом месте раскалялась настолько, что на ней невозможно было стоять, даже в башмаках с тонкими подметками. Бедняга Абди, босой и полуголый, вынужден был постоянно соскребать верхний слой земли, пытаясь уберечь ноги от ожога. Присев на корточках на этих раскаленных углях, он ждал, когда тень расширится и пространство, на котором можно существовать, немного увеличится.

Эта пытка продолжалась с девяти утра до четырех часов вечера; я уж не говорю о том, что он страдал от жажды, ибо, понятное дело, воды ему не давали; пить разрешалось, лишь когда он возвращался обратно в душную камеру, где и проводил ночь.

Оливье сказал ему, что только от него зависит, избавится ли он от мучений: для этого надо всего-навсего дать показания в соответствии с подсказками переводчика. На что Абди ответил:

— Выкопай для меня яму. Мне нечего добавить к тому, что я уже сказал. Ты можешь сделать со мной все что угодно, но запомни: Абд-эль-Хаи отомстит за меня, потому что ты бессилен его одолеть. Он сильнее тебя и даже губернатора. Его носиб записан на небесах, тогда как твой — в дерьме отхожего места.

Этот вызывающий монолог многое теряет в переводе; на арабском языке он звучит гораздо более возвышенно и мощно. Впрочем, переводчик смягчил его речь, точно опасаясь, что эти слова припишут ему самому, ибо на Востоке султан велит отрубить голову тому, кто осмеливается переводить ему дерзости, равно как и приказывает казнить гонца, который принес дурные вести.

Весьма красноречивый урок о сущности человеческой логики…

Аскеры из охраны слышали «речь» Абди, и она разлетелась по всем кофейням.

Но и того, что переводчик перевел, было достаточно, чтобы судья пришел в негодование и распорядился о новых строгостях. Абди был теперь посажен на голодный паек, разумеется, негласно, поскольку это было бы нарушением тюремного распорядка; однако в пищу стали попадать всякие добавления, например, нефть или соль в больших количествах. Но Абди нельзя было запретить пользоваться уборной, поэтому я смог поделиться, с ним, благодаря соседству отверстий, частью своего рациона. Длины обеих наших рук хватало для того, чтобы они могли встретиться в этом приятном подполье. Впрочем, охранники, которые тоже были сомалийцами, сочувствовали Абди и втайне подкармливали своего соотечественника.

Погребенный в этом «каменном мешке» под людским недоброжелательством, как шахтер, засыпанный обломками в шахте, я боролся с коварным унынием, отнимающим у человека всякую волю. Я был похож на альпиниста, который повис над пропастью, зацепившись за неровность скалы. По мере того как истощаются его силы и нарастает мышечная боль, слабеет его воля к жизни (то же самое происходит и со вздернутым на дыбе, который сознается в вымышленном преступлении, лишь бы прекратить пытку). Он принимает смерть, желая избавиться от страданий: он разжимает пальцы…

Однако меня поддерживала мысль о помощи из Парижа, и я не сомневался, что моя жена привела в действие все, что можно, чтобы спасти меня. Но где-то в глубине души я терзался сомнениями. Почему Армгарт не навестила меня? Почему она не отправилась во Францию и не изложила там устно то, что я пытался объяснить в переписке с посторонней женщиной? В чем причина этого бездействия? В письмах она по-прежнему твердила о своей вере в правосудие, в силу истины и т. д., но я предпочел бы, чтобы она попросту верила в меня. Впрочем, уважительное отношение к судебному аппарату не исключало действий в мою пользу. Разве она не знала, что я-то как раз и лишен нормального правосудия?

Я старался, насколько мог, побороть эти мучительные мысли, которые грозили подорвать мое уважение и привязанность к той, которую я ставил так высоко, может быть, слишком высоко… А любовь, во имя которой она до сих пор безропотно мирилась с моей наполненной приключениями жизнью, любовь, возвышавшая в ее глазах любые мои поступки, этот пылающий огонь, неужели он внезапно потух? И я обнаружу на его месте один только пепел? Нет, это невозможно; Армгарт, отважная валькирия, всегда оставалась такой же; изменился я, а точнее, я один был виновен во временном упадке ее духа, вполне простительном после того ужасного удара, который ей был нанесен.

Назад Дальше