— Я бы предпочел, чтобы вы об этом никогда не узнали, — сказал он. — Но, может быть, так лучше. Теперь все встало на свои места, и я принимаю упрек, которого заслужил, и жду прощения.
— Нет никаких упреков, мой друг, а значит, и нечего прощать; это было по-человечески очень понятно… Я люблю вас таким, какой вы есть.
Наступило примирение, и Жермен, быть может, еще выше поднялся в моих глазах, ибо, несмотря на то зло, которое он причинил или мог причинить мне, он не затаил обиды.
Так распознаешь истинное раскаяние, одно из наиболее редких чувств, пожалуй, самое замечательное, самое возвышенное, ибо оно делает человека достойным того, чтобы приблизиться к Богу.
Что касается Марселя Корна, то я опять обманулся. Поведение Марселя, которое, как он заявлял, внушала ему любовь ко мне, я объяснял глупостью и неопытностью молодого человека.
Моя жена, хотя она и не догадывалась о самых подлых его измышлениях, считала его опасным тартюфом, но я, зная, что Армгарт часто бывает подвержена не поддающимся разумному объяснению фобиям, не уступил ее желанию прогнать Марселя с нашего завода.
Он проявлял усердие в работе, а технические познания, которые Марсель приобрел, превращали его в незаменимого сотрудника. Армгарт согласилась, хотя, по правде сказать, и неохотно с этими не очень убедительными доводами, чтобы не лишать себя возможности наведываться в Нейи, ибо это было бы невозможно без присутствия там технического директора Корна. Что касается меня, то я был убежден в его преданности и считал Марселя слишком недалеким, чтобы он мог представлять серьезную опасность.
Таким образом, одержав победу над грозными врагами, с трудом избежав позора и смерти, я заронил в свою новую жизнь семена ее будущего крушения; может быть, это произошло не без умысла: я должен был узнать, что бывают чудовища более отвратительные, чем висельник Жозеф Эйбу. Они неподвластны приговорам, выносимым людской справедливостью, но правосудие Бога неумолимо. Смерть не в состоянии искупить их преступлений. Они должны жить, чтобы пройти свою судьбу до самого конца, и в этом заключена тайна будущего.
Но это уже другая история, о которой я расскажу читателю, если Бог продлит мои дни…
Жестокие испытания вскоре дали о себе знать; я почувствовал невероятную моральную усталость. Слишком много было разочарований, отчаянной борьбы за жизнь, отвращения — и это меня измучило; человечество казалось мне враждебным и опасным, потому что было слепым и глупым. Оно внушало мне ужас.
Однако я не был мизантропом, я не испытывал ни ненависти, ни злобы по отношению к отдельному человеку. Он мог вызвать у меня интерес и стать моим другом, но я задыхался в тесноте толпы, в ее атмосфере, словно в облаках пыли, поднятых зловонным стадом.
Я отправился в Аруэ, мечтая об уединении в тихом саду, созданном с такой любовью, где каждая вещь была отражением меня самого. Я находил там продолжение своей личности, печать которой лежала на всем и сохранялась, подобно традиции. Я чувствовал, что возрождаюсь в этих деревьях, родившихся по моей воле, в знакомых силуэтах гор — я видел, как они возникают по утрам, лучась светом и возвещая о восходе солнца, — в наивной радости туземцев, в их первобытных душах, сохранивших воспоминания обо мне, которые остались нетронутыми, как вера.
Как это было прекрасно после только что пережитого кошмара!..
Ингранд, февраль 1951 г.
В это время года нечего и думать еще об одном путешествии в Мукаллу. Лето не за горами, и западный муссон не заставит себя ждать. На обратном пути придется преодолевать встречный ветер с таким тяжелым грузом, как доски и брус, и мысль об этом заставляет меня временно отказаться от поисков леса, необходимого для строительства будущего корабля.
Но эта мечта будет согревать меня и послужит источником энергии для грядущих свершений и борьбы.
Мечта ничего не значит сама по себе, лишь погоня за ней обретает смысл. Если фортуна не улыбается старикам, то лишь потому, что они утратили веру в миражи, порожденные нашим воображением. Молодые же всегда надеются добраться до горизонта и отчаянно гонятся за миражами, бесстрашно опрокидывая встающие на пути препятствия.
В первом томе своих воспоминаний я намекнул о намерении рассказать подробнее о попытках колониальных властей добиться моего осуждения в 1915 году.
В ту пору я еще верил в справедливость с обостренным чувством, присущим детям и дикарям. Судья казался мне существом высшего порядка, неподвластным зависти и ненависти. Сомневаться в этом представлялось мне столь же кощунственным, как сомневаться в собственной порядочности. После крушения этого идеала я впал в страшную тоску. Я чувствовал себя так же, как в ту трагическую ночь, когда тщетно искал спасения возле светящегося бакена, за который я уцепился как утопающий за соломинку. Теперь же вокруг расстилалась не черная гладь моря, а трясина, в которой терялся мой путь, с редкими ненадежными точками опоры.
Эта тоска с такой силой выплеснулась на страницы моего тогдашнего судового журнала, что, перечитывая их теперь, я снова чувствую горький осадок тех дней.
Впрочем, к чему раскрывать секреты своей души? Зачем невольно разбивать иллюзии счастливцев, которые еще их питают? Блаженны те, что не расстанутся с ними и среди безвольного стада, покорно бредущего на бойню под звуки пастушьего рожка.
Я воскрешаю печальное прошлое лишь для того, чтобы рассказать о случае, который свел меня с человеком, принадлежавшим к небезызвестному синдикату торговцев оружием, у которого я купил в рассрочку груз для моего предыдущего рейса.
Как я уже упоминал в «Тайнах Красного моря», оружие, конфискованное на острове Маскали, было дано мне на хранение синдикатом. Если бы у юного Дон Кихота, каким я был в ту пору, было бы чуть больше сметки, он не преминул бы сказать правду, не заботясь о том, что это скомпрометирует его могущественных поставщиков. В таком случае дело приняло бы совершенно иной оборот. Но неуместное рыцарство оказалось сильнее доводов рассудка, и я поплатился за свое благородство известными осложнениями.
Когда я вернулся в Джибути, почтенные коммерсанты проведали, что я кое-что заработал в качестве водолаза, и сочли своим долгом меня ограбить. При этом они ничем не рисковали, поскольку я простодушно отвел от них подозрения, взяв всю ответственность на себя.
Мой бывший хозяин господин Ситже, агент фирмы «Гиньони», потребовал от меня возмещения стоимости конфискованного оружия и грозил в случае отказа взыскать деньги через суд. Ему вторили и другие члены уважаемого синдиката, за исключением господина Мэрилла, который отказался присоединяться к их акции. Он противопоставил себя остальным, ибо действовал согласно своим принципам и служил укором другим членам синдиката.
Эти господа не решились обратиться к общественному мнению, ибо подобные люди выставляют свою мнимую честность и порядочность напоказ, чтобы творить под их прикрытием свои темные дела.
Оглядываясь сегодня на события пятнадцатилетней давности с высоты своего жизненного опыта, я гадаю, чем руководствовался Мэрилл в своих действиях — осторожностью или стремлением к справедливости?.. Этот человек всегда был для меня загадкой, и, чем больше я с ним общался, чем больше, как мне казалось, его узнавал, тем непроницаемей становилась для меня тайна его души. Я питал к нему тогда глубокую приязнь, которая стала еще сильнее, когда я почувствовал, что он отвечает мне взаимностью.
У Мэрилла — бледное лицо с бесцветными потухшими глазами без зрачков, как у слепого. Он изящен, хорошо сложен. Ему минуло сорок лет, но у него совершенно седые волосы. Голос его столь же безжизнен и невыразителен, как глаза. Обычно он молчит, но когда заходит разговор о хорошо известном или интересующем его предмете, то Мэрилл блещет неподражаемым красноречием.
Его служащие очень быстро осваиваются в фирме и злоупотребляют его безграничным доверием. Но в один прекрасный день его гнев обрушивается на них, как гром среди ясного неба, и сметает все на своем пути. Это напоминает безрассудную отвагу взбунтовавшегося труса.
Не подумайте, что только слабость делает Мэрилла снисходительным, а в основе его доброты лежит малодушие. Во время моих длительных отлучек он проявлял о моей жене и детях заботу, на какую способен не всякий отец. Я с благодарностью вспоминаю эту тонкую возвышенную натуру.
Я был уверен тогда, что Мэрилл готов отдать за меня жизнь, и я тоже был готов умереть за него. Он воплощал в моих глазах редчайшую и прекраснейшую в этом суетном мире ценность: подлинную дружбу, на которую всегда можно положиться.
Однако странные наклонности порой неумолимо проступают в мелочах повседневной жизни этого загадочного человека, и мимолетные отблески потаенных уголков его души пугают, подобно всему, что исходит из бездны. Так, он спокойно взирает на чужие страдания. Ему доставляет удовольствие стрелять из карабина «Флобер» по мирно дремлющим в тени кошкам. В душные часы сиесты, когда все живое погружается в тяжелый сон, в гостиной слышится сухой треск выстрела, и раненое животное, издав пронзительный крик, уползает умирать со свинцом в кишках. А Мэрилл провожает его спокойной улыбкой и, усевшись в шезлонг, замирает в полумраке веранды как насытившийся паук.
Зато его милосердие проявляется естественно и бескорыстно: одному из своих служащих, который медленно угасал от туберкулеза, он дает жалованье за несколько месяцев вперед и оплачивает ему дорогу во Францию, чтобы тот мог спокойно умереть на руках у старой матери. В его щедрости нет ни капли расчета, ибо он скрывает от всех, и даже от меня, свой великодушный поступок.
Он может взять под свою защиту какого-нибудь безвестного туземца или жалкого кули, с которыми у него нет ничего общего, свернет ради них горы и даже дойдет до самого губернатора. Как это понять? И как объяснить все его странности после того благородства, которое он проявил в истории с синдикатом и во многих других известных мне делах? Я усматриваю в его пристрастии к стрельбе из карабина, как и всякий другой на моем месте, некоторую неуравновешенность, сродни неврозу, за которой таятся тщательно скрываемые им высокие моральные качества. Я усматриваю в этом благородство и самоотверженность возвышенной души, творящей тайное добро под маской холодного бесстрастия. Моя глубокая симпатия к Мэриллу вскоре переросла в любовь, и в течение десяти лет он, кажется, платил мне взаимностью. Благодаря неожиданно возобновившейся торговле моллюсками мне выпал случай оказать Мэриллу услугу. Он предложил мне отправиться в Массауа на моем паруснике «Фат-эль-Рахман» порыбачить за двоих.
Мы создадим небольшую артель, куда я внесу лепту своим трудом и оставшейся у меня денежной суммой. Он же вложит в дело солидный капитал и займется продажей рыбы в Европу с помощью своего друга, влиятельного гаврского поставщика.
Два моих судна, уступающих по размерам «Фат-эль-Рахману», были незадолго до этого зафрахтованы администрацией для береговой охраны. Мой приемный сын Люсьен служит чиновником в дорожном ведомстве. Моя жена и шестилетняя дочь Жизель обосновались в Обоке. Они поедут со мной в Массауа, где я рассчитываю посадить их на судно, следующее в Европу по итальянской линии. Жена измучена испепеляющим климатом побережья и особенно беспрестанной тревогой, которую доставляют ей превратности моей кочевой жизни.
Покинув Обок и обогнув мыс Рас-Бир, мы ощутили мощную зыбь Индийского океана, и непреодолимая морская болезнь приковала моих близких к постели. Приходится лавировать не менее двух дней, чтобы пройти Баб-эль-Мандебский пролив, где в эту пору гуляют свирепые северные ветры.
В течение нескольких часов прилива здесь царит штиль. В остальное время необъятный поток несет к океану из пролива свои воды, подгоняемые северо-восточными зимними ветрами.
Нужно прижиматься к берегу, чтобы преодолеть встречное течение и водовороты. Только небольшие корабли способны проделывать подобные пируэты, и многие из них теперь покоятся на дне.
Никогда не знаешь заранее, чем закончится борьба со стихией, борьба, в которую вступаешь с тревогой, обещая себе, что это в последний раз, но, когда страшный рубеж остается позади, радость победы заставляет позабыть о клятве. После двенадцатичасового изнурительного маневрирования я вхожу в фарватер Асэба и устраиваю суточную передышку, благодаря которой мои пассажиры оживают и возвращаются к пище.
На «Фат-эль-Рахмане» нет кают, и люди живут на задней палубе. Ночью они спят на узких скамейках или прямо на досках, завернувшись в одеяла. Днем обрывок ветхого паруса кое-как защищает их от солнца.
Это довольно суровое испытание для женщины, привыкшей к удобствам. Поэтому я решил сделать остановку в Асэбе, маленьком порту на юге итальянской колонии, неподалеку от границы с французским Сомали.
Наместник, врач по профессии, доктор Ланцони встречает меня с трогательным радушием.
Это толстый человек с мясистым, покрытым угрями лицом, огромный фиолетовый нос которого напоминает клубень или набухшую почку. Но, подобно всем людям с носом картошкой, толстыми губами и лоснящейся кожей, он кажется уродливым лишь на первый взгляд. Вскоре проникаешься к ним симпатией, ибо их природные изъяны, как правило, окупаются доброй мягкой душой. Моя дочь, сперва напуганная этим огромным шумным зверем, теперь спокойно играет с ним, как с добродушным слоном.