Показания гражданки Клио - Еськов Кирилл Юрьевич 31 стр.


Эта мысль кажется ему забавной.

У изголовья женщины, замечает он, брошен широко раскрытый веер, бумага отливает пурпуром, планки из дерева магнолии. На полу возле занавеса рассыпаны в беспорядке сложенные в несколько раз листки бумаги Митиноку, светло-голубые или розовые.

Дама замечает присутствие чужого, она выглядывает из-под наброшенной на голову одежды. Мужчина, улыбаясь, смотрит на нее. Он не из тех, кого надо избегать, но дама не хочет встречи с ним. Ей неприятно, что он видел ее на ночном ложе.

— В долгой дреме после разлуки? — восклицает он, перегнувшись до половины через нижнюю створку ситоми.

— В досаде на того, кто ушел раньше, чем выпала роса, — отвечает дама.

Может быть, и не следовало писать о таких безделицах, как о чем-то значительном, но разговор их, право же, очень мил.

Мужчина придвигает своим веером веер дамы и нагибается, чтобы его поднять, но дама пугается, как бы он не приблизился к ней. С сильно бьющимся сердцем она поспешно прячется в глубине покоя.

Мужчина поднимает веер и разглядывает его.

— От вас веет холодом, — бросает он с легким оттенком досады.

Но день наступил, слышен людской говор, и солнце уже взошло.

Только что он тревожился, успеет ли написать послание любимой, пока еще не рассеялся утренний туман, и вот уже совесть упрекает его за небрежение.

Но тот, кто покинул на рассвете ложе этой дамы, не столь забывчив. Слуга уже принес от него письмо, привязанное к ветви хаги. На цветах еще дрожат капли росы. Но посланный не решается отдать письмо, ведь дама не одна. Бумага цвета амбры пропитана ароматом и сладко благоухает.

Дальше медлить неловко, и мужчина уходит, улыбаясь при мысли, что в покоях его возлюбленной могло после разлуки с ним, пожалуй, случиться то же самое.

Это не «галантный век» (который тут стандартно приходит на ум лицам, не читавшим прежде «Записки у изголовья»), а — десятый; и не роман, а, типа, мемуар, non-fiction. А теперь прикиньте: что такое десятый век в Европе хоть Западной, хоть Восточной, в смысле положения женщины… (Замечу: одним из самых весомых аргументов в пользу того, что «Слово о полку Игореве» на самом деле есть литературная мистификация, считают «Плач Ярославны»: княгиня получилась чрезмерно эмансипированной — под стандарт екатерининской эпохи, когда вещь реально и создана.) Ну а то, что вообще едва ли не вся проза эпохи Хэйан оказалась женской — это просто общее место. Кстати, каюсь — но сам я лишь по прочтении Сэй Сенагон понял, откуда у япониста А. Стругацкого взялись его «легкомысленные красавицы доны»…

Или вот еще:

Придворный Тайра-но Нобутоки, после того, как уже состарился, рассказывал, вспоминая старину:

«Однажды вечером монах в миру Саймедзи пригласил меня в гости.

— Сейчас, — ответил я посыльному, но, как нарочно, никак не мог отыскать свой халат-хитатарэ. Пока я копался, он снова пришел:

— Может быть, у вашей милости нет хитатарэ или еще чего? — спросил он. — Так сейчас ночь, и велено передать, чтобы вы одевались, как придется. Только поскорее!

В своем поношенном хитатарэ, который носил постоянно, я отправился в гости. Хозяин вышел ко мне с бутылкой сакэ и глиняными плошками в руках.

— Пить сакэ одному, — сказал он, — тоскливо и неинтересно, поэтому я и послал за вами. Только у меня нет закуски. В доме, наверное, все уже спят. Поищите, пожалуйста, сами на кухне: ведь должно найтись что-то подходящее.

Я засветил бумажный фонарик и принялся обшаривать все закоулки, пока на одной из кухонных полок не нашел горшок, в котором было немного мисо.

— Мне удалось найти вот что! — воскликнул я.

— О, этого вполне достаточно! — радостно воскликнул Саймедзи, после чего протянул мне вино, и мы с удовольствием выпили.

— В те времена это делалось так, — добавил при этом старик.»

Воистину так! А ведь «Записки от скуки» — это уже не легкомысленная эпоха Хэйан, это 14-й век, когда Япония, по всем расхожим представлениям, была уже наглухо застегнутой на все пуговицы безжизненного церемониала… Нет, право же, — прочтя такое, начинаешь несколько иначе воспринимать пелевинского господина Кавабату из торгового дома Тайра!

Короче говоря, хотя в означенных текстах и присутствуют, в должной пропорции, цветущая сакура, заснеженный бамбук и прочий «национальный колорит», речь в них идет о ценностях именно что общечеловеческих: «Ни с чем ни сравнимое наслаждение получаешь, когда в одиночестве, открыв при свете лампады книгу, приглашаешь в друзья людей из невидимого мира». Так что линия эта — на общечеловеческие ценности — берет начало отнюдь не с Акутагавы и Ясудзиро Одзу…

Или вот еще любопытное обстоятельство, особенно четко заметное при сравнении японской литературы с китайской; только для начала позвольте еще пару цитат из нежно любимых мною «Записок от скуки» (последние, больше не буду!):

У одного человека был «Сборник японских и китайских песен», переписанных якобы рукой Оно-но Тофу. Кто-то сказал владельцу:

— У меня, разумеется, нет никаких сомнений относительно вашей семейной реликвии, однако вот что странно: по времени не получается, чтобы Тофу мог переписать сборник, составленный Сидзе-дайнагоном, который жил после него.

— О, значит это действительно редчайшая вещь! — ответил тот и принялся беречь рукопись пуще прежнего.

Рассказывают, что отшельник Кумэ, узрев однажды белизну ног стирающей женщины, лишился магической силы. Действительно, когда кожа на руках и ногах чистая, формы их округлы, а тело красиво своей первозданной красотой, может, пожалуй, случиться и так.

Так вот, не мною замечено (тут можно сослаться, например, на Т. Григорьеву), что вся японская средневековая проза иронична в ничуть не меньшей степени, чем лирична. А вот в великой (кто ж спорит!) китайской литературе можно отыскать все, чего душа пожелает — кроме иронии (а тем более самоиронии). При этом я вовсе не утверждаю, что у китайцев вообще плохо по части чувства юмора — да упаси бог! Масса комедийных моментов, вполне себе смешных; а «Цзин-Пин-Мэй» — так это просто как бы не лучший плутовской роман всех времен и народов (тут небось кое-кто возмутится — мол, какой же он плутовской? Ну, а какой он тогда, по-вашему — авантюрный? эротический? детективный? — ах, «Всего понемножку»… Да нет, понятное дело — Настоящая Литература всем этим классификациям поддается с трудом…). Я только хочу сказать, что китайский автор, даже когда он шуткует, внутренне явно остается абсолютно серьезным; судя по всему, у них там, в Китае, «шутка — дело государственное» (как та музыка). Кстати, эту манеру «шутить по-китайски» очень удачно имитирует (или пародирует?) в своих романах небезызвестный Ван-Зайчик…

И еще одно. При всем многообразии жанров и направлений, демонстрируемых китайской литературой, в ней нет детектива; я имею в виду — детектива в строгом понимании (складывание головоломки: исходно ограниченный круг подозреваемых, у всех мотив, у всех возможность, etc.) Есть превосходные криминальные романы (к примеру, «Трое храбрых, пятеро справедливых» Ши Юй-куня), а вот чтобы создать на богатейшей китайской фактуре классический детектив, понадобился американский китаист Ван-Гулик (и подхвативший это знамя «голандско»-советский китаист Ван-Зайчик). Напомню, что в советской литературе за всю ее историю тоже не было создано ни единого детектива — при том, что были очень неплохие кримальные романы («Место встречи изменить нельзя») и шпионские романы («Момент истины», «Где ты был, Одиссей?»). Причина тут, похоже, единая: для настоящего детектива необходим герой-одиночка — вещь, равно немыслимая как в Китае, так и в СССР. А вот в японской литературе детектив есть! Да не просто есть: японская школа детектива, берущая начало от «Чудовища во мраке» — одна из авторитетнейших в мире (доведись мне лично формировать топ-двадцатку лучших детективщиков — так Сейте Мацумото вошел бы в нее без вопросов).

…Короче говоря — в Японии очень странная литература; «странная» чтоб не сказать «противоестественная для того социокультурного контекста, в коем она возникла». И если поэзия еще хоть как-то соотносится с исходной для нее китайской литературной традицией, то проза — это ва-аще! «Я не папина, я не мамина, я на улице росла, меня курица снесла»…

Однако и история Японии (будучи рассмотрена под соответствующим углом зрения) производит впечатление ничуть не менее странное, чем ее литература.

Мне не хотелось бы здесь надолго убредать в мир архетипов и эгрегоров, лазарчуковских «големов» и переслегинских «динамических сюжетов»: будучи сугубым рационалом, я чувствую себя среди всех этих «квазиживых информационных объектов, модифицирующих поведение людей» как-то неуютно. Но не мною, опять-таки, первым замечено, что история Японии (в сравнении с историями иных стран) необыкновенно сюжетна; в некотором смысле, она вся являет собою «динамический сюжет», более всего напоминающий рыцарский роман. Самое же любопытное, что множество сюжетных ходов этого романа кажутся впрямую списанными у Европы — причем не из «настоящей» истории, а из исторической беллетристики.

Впервые, пожалуй, это пришло мне в голову при знакомстве с историей христианского восстания в Симабара в 1638 году. «Христианское восстание» это, согласитесь, и само-то по себе звучит неслабо, однако дальше начинаются уже форменные чудеса. Шестнадцатилетний «юноша из хорошей семьи», командующий сорокатысячной крестьянской армией, и самураи, идущие в свой последний, безнадежный бой с правительственными войсками под хоруговью с португальской вышивкой «LLOVADO SEIA O SANCTISSIMO SACRAMENTO (Да славится наисвятейшее таинство!)» — такое ведь фиг выдумаешь, сочиняя «альтернативку» на японские темы…

Население Симабара, как и всей западной части острова Кюсю, было по преимуществу христианским: открытый для европейцев порт Нагасаки издавна служил главным центром прозелитизма на Островах; христианами были и многие из тамошних дайме. Так что когда сегун Токугава взялся за искоренение подрывной иноземной веры всерьез (правитель Симабара, к примеру, имел обыкновение медленно сваривавать христиан в кипящих вулканических источниках Ундзэн) — полыхнуло так, что мало не показалось. Среди старост деревень (сея) было много выходцев из военного сословия, которые раньше состояли на службе у католических дайме и сражались в Корее под началом знаменитого маршала-христианина Кониси; именно они и возглавили сопротивление. Как раз из семьи такого самурая-христианина, ветерана Кониси, ставшего потом фермером, и происходил духовный лидер восстания Амакуса Сиро — «Японский мессия»; сами восставшие, впрочем, звали его просто дэусу, переиначив на японский манер латинское Deus. Как бы то ни было, юноша в возрасте «два раза по восемь лет» (такую формулировку употребляли, дабы выполнялось одно из пророчеств) бестрепетно рулил на военных советах поседевшими в битвах самураями, демонстрируя попутно весь набор спецэффектов, приличествующих святому (разговоры с птицами, садящимися к нему на ладонь, возжигающиеся в небе над ним кресты, etc).

Лишь после того, как восставшие разбили и войска местных правителей Мацукуры и Тэрадзавы, и высланную против них армию генерала Итакуры, центральное правительство оценило, наконец серьезность ситуации; дальше началось неизбежное — «Мятеж не может кончиться удачей…» …Остатки христиан — тридцать семь тысяч — нашли убежище в заброшенной приморской крепости Хара; мужчин, способных сражаться, было около десяти тысяч, причем профессиональных военных среди них осталось не более двухсот, остальные же необученные и вооруженные чем попало крестьяне и рыбаки. Тем не менее, стотысячная (!) самурайская армия генерала Мацудайры (а это гораздо больше, чем было у Токугава в решающей битве при Сэкигахара в 1600) безуспешно осаждала замок почти четыре месяца. Даже решающий штурм затянулся до полного неприличия: полумертвые от голода крестьяне (Мацудайра отдал приказ о штурме лишь когда произвел вскрытие тел инсургентов, погибших при очередной вылазке, и убедился, что в желудках их нет ничего, кроме морских водорослей) двое суток отбивали непрерывные атаки «лучших профессиональных воинов своего времени»; а пока мужчины гибли на полуразрушенных древних стенах, женщины и дети совершали массовые самосожжения. Это обстоятельство, разумеется, развело их с родной Церковью (канонизировав в качестве мучеников несколько тысяч японских христиан, Ватикан отказал в этом всем защитникам крепости Хара), но снискало им неподдельное уважение со стороны врагов: «Для людей низкого звания (симодзимо) это поистине была смерть, достойная похвалы. Слова не могут выразить моего восхищения» (дайме Хосокава Тадатоси, участник штурма). Каковое восхищение, впрочем, ни в малейшей степени не помешало им произвести затем окончательное решение христианского вопроса.

Долго не мог я сообразить — что же мне эта история напоминает? откуда берется явственное ощущение «дежавю»? И тут вдруг всплыло откуда-то из глубин памяти жизнеописание некого голливудского сценариста не то режиссера, специализировавшегося в годы Холодной войны на «русской тематике»: в его фильмах «комиссары в кожанках кидали под поезд Анну Каренину, а Гришка Распутин собственноручно душил гвардейским шарфом Льва Троцкого и возводил на престол польскую княжну Екатерину II»… Так вот — история восстания в Симабара и есть, если присмотреться, тот самый голливудский винегрет из классики европейского романтизма 19-го века: «Уленшпигель» и «Спартак» вперемешку с альбигойскими крестовыми походами и осадой Монсегюра, плюс, конечно же, Жанна д'Арк forever…

Или взять, к примеру, историю Кусуноки Масасигэ — мятежника-роялиста, героя неудавшейся «Реставрации Годайго» (1333), доблестно павшего за Императора в безнадежной битве с многократно превосходящими силами сегуна Такаудзи. Несравненный мастер маневренной войны, Масасигэ до того многократно разбивал войска бакуфу, причем практически всегда «играя в численном меньшинстве»; премудрости же «войны коммандос» сей бывший гвардейский офицер Среднего Дворца осваивал в горах Кавати, где он создал… как бы это выразиться понейтральнее?.. — «незаконное вооруженное формирование», во! Самое же пикантное — что будущий главнокомандующий войсками Императора впервые (1332) «засветился» в исторических документах в качестве главаря банды, что ворвалась в одно из императорских (!) владений и учинила там акты жестокости… В послевоенной японской историографии Масасигэ прямо называют акуто («человек вне закона»); outlaw, другими словами. А, помнится, на тех островах, что с противоположного края Евразийского материка, тоже был свой благородный outlaw, некий Робин Локсли, который так же вот повстречался однажды с законным монархом, лишенным трона своим гнусным братцем и… Ну, дальше глядите у Вальтер-Скотта.

Желающие могут сами прогуляться по страницам японской истории в поисках подобных отсылок к европейской беллетристике — их ждет на этом пути множество «открытий чУдных»; для нас же сейчас интереснее вот какой аспект. В европейской историографии о восстаниях и о восставших принято писать, мягко говоря, без особой симпатии; если не брать в расчет краткого (и априорно аномального) советского периода, все эти Спартаки, Пугачевы и Сен-Жюсты всегда выводились фигурами безусловно отрицательными, чтоб не сказать — демоническими (у литераторов бывали на сей счет и иные мнения, но на то они и литераторы: для этих иной раз и сам-то Враг рода человеческого был всего лишь «печальный Демон, дух изгнанья»). Оно и понятно — «нет власти, аще как от Бога», и все такое…

Логично ожидать, что в Японии с ее конфуцианским культом лояльности (тюсин) — главе семьи, хозяину фирмы, сюзерену, государству — отношение к мятежникам будет еще более отрицательным. Так вот — ничуть не бывало! В пантеоне любимых японцами героев весьма заметное место занимают люди, выступившие с оружием в руках против существующего порядка ради утверждения неких идеалов. Более того: не столь уж важно, за какие именно идеалы ты отдал жизнь — за реставрацию власти Императора (как Масасигэ) или за какую-то малопонятную иноземную религию (как Амакуса Сиро); важно, чтоб ты, единожды выбрав сторону, следовал этому выбору, даже (и прежде всего!) в безнадежных обстоятельствах — и тогда тебе обеспечено хоганбиики, традиционное японское сочувствие проигрывающей стороне. Вот и выходит, что авторитет христианства (как вероучения) для японцев — ниже плинтуса, а Амакуса Сиро при всем при том — герой множества книг, пьес и фильмов, причем герой неизменно и однозначно положительный (знаменитый исполнитель женских ролей Маруяма Акихира, «самый красивый мужчина Японии», даже объявил себя его воплощением, умарэ-кавари). Даже Акэти Мицухидэ — офицеру Ода Нобунага, который, будучи публично унижен сюзереном, сделал вид, будто проглотил оскорбление, а потом, выждав время, убил своего обидчика — не отказано в общественном сочувствии; впрочем, дело тут, возможно еще и в том, что убийство диктатора было задумано и осуществлено Мицухидэ с необыкновенным, чисто японским изяществом — Ле Карре с Форсайтом тут отдыхают…

Назад Дальше