— Анна-Метта! — выпалил Отто Иверсен. — Где Анна-Метта?
— Анны-Метты нету дома, — ответил ему Йенс Сивертсен и, бросив на Отто растерянный взгляд, добавил — Давно уж нету.
— Что такое? Куда же она подевалась?
Йенс Сивертсен нагнул голову, точно защищаясь от студеного ветра. Хотел было ответить, да увидал, как молодой барин вдруг весь посерел и на глазах осунулся; старик смутился и промолчал.
— Куда она делась? — спросил Отто со страхом.
— Уехала в Саллинг и нанялась в услужение, — сообщил ему Йенс Сивертсен и, сам не свой от горя, подошел к коню и стал разглаживать растрепанную гриву. Конь, пофыркивая, потянулся к нему мордой, а Йенс все ласкал и поглаживал его, ровным голосом повествуя о том, что здесь произошло за время отсутствия Отто Иверсена.
— Уж, значит, месяц будет, как она уехала. С тех пор сгинул куда-то и сынок Тёгера, тот, что приезжал к нам из Копенгагена. Ушел будто бы в море порыбачить — так люди мне сказывали, когда я вернулся. Я так думаю, что их, должно быть, отнесло течением к Саллингу.
При этих словах Йенс Сивертсен неуверенно взглянул на своего слушателя.
— По первоначалу я долго искал и людей на том берегу расспрашивал, но никто их не видал, и люди ничего не знали. И вот только четыре дня назад я ее разыскал, она нанялась в батрачки на один двор в Вестерсаллинге. Домой она нипочем не захотела вернуться, я уж и так и этак ее уговаривал — ни в какую.
Йенс Сивертсен понизил голос:
— На вид по ней ничего не заметно — жива и здорова. Только вот очень уж убивается. А Миккель… про него с нею и заговаривать не смей. Он-то смылся и был таков.
Йенс Сивертсен опять поднял голову, и по его горько сжатому рту можно было прочесть всю правду.
— Это ведь он все натворил, — добавил старик торопливо и лихорадочно, но в то же время с большой убежденностью.
Видя, что Отто Иверсен по-прежнему молчит, Йенс аккуратно расправил еще одну прядь лошадиной гривы и продолжал свою речь:
— Кузнецу Тёгеру все это, как и мне, тоже не в радость. Сына теперь не воротишь, да еще сраму не оберешься. Вот так вот живешь и не знаешь, что тебя ждет, иной раз и до старости еще не дожил и вдруг — на тебе! Вот я и говорю…
Положив подбородок на шею коня, Йенс в глубоком раздумье устремил взгляд на фьорд, где катились холодные волны под низко нависшими хмурыми тучами. Наконец он обернулся и поглядел немного на лицо Отто Иверсена. Какое там! Это было и не лицо вовсе, по нему точно тряпкой прошлись, все черты мучительно сжались в кулачок, и оно стало похоже на мордочку задохшейся в дыму кошки.
Йенс Сивертсен отпустил лошадь и отошел в сторонку, бормоча про себя какое-то слово, обрывок молитвы.
А Отто вскочил в седло, уселся поудобнее, сказал коню «но!». И шагом, нога за ногу, поехал к себе домой, в Мохольм.
В самый разгар лета, когда солнце стоит в зените и все живое цепенеет от раскаленного зноя, случается порой, что в самый полдень с южного края небес вдруг низвергается поток лучей, в белый дневной свет врывается еще более ослепительное сияние. И ровно через полгода, когда фьорд скован льдом, а вся земля покоится под снегом, ее вновь посещает то же призрачное видение. Среди ночи ледяной покров фьорда внезапно из конца в конец разрывают трещины под грохот канонады, похожей на рев обезумевшего зверя. Мужики прокапывают в сугробах узкие тропинки от своего крыльца к скотному двору. Где-то там сейчас тролли и эльфы, где глас природы? Пожалуй, уж и йовен помер и поминай как звали. Все сравнялось. Ущербно стало существование. Все попряталось — быть бы только живу. Вот рыщет в дубняке лисица, но провалилась по брюхо в сугроб и, насмерть перепугавшись, выкарабкивается из снега.
Тихая настала пора. Морозная мгла навеки закрыла фьорд. Из заледенелой его пустыни доносятся странные вздохи, одинокий рыбак колет лед на своей проруби.
И вот ночью снова повалил снег, весь воздух стал снежным, ветер несет потоки стужи. Ни души не видать окрест. Вдруг подъехал к переправе у Вальпсунна всадник. Путь надежный проложен для всех на другой берег; и, не замедляя бега, всадник крупной рысью выезжает на лед.
И полетели из-под копыт гремучие молнии, и рев прокатился по фьорду на много миль кругом; вытянув шею, конь рассекает порывы метели: конь — могучий скакун, так и мелькают неутомимые ноги.
Откинуло ветром серый плащ всадника, под ним — голые кости, меж ребер вихрится снег. Это сама смерть скачет по земле. Череп с тремя волосинами украшен короной, железная коса через плечо — словно победное знамя.
У смерти свои причуды — завидев в ночной тьме огонек, она вздумала остановиться. От хлопка по крупу конь взвился в воздух и мигом исчез. Остальной путь смерть идет пешком, словно человек, который откинул все заботы и побрел себе куда глаза глядят.
При дороге на ветке сидит в полосах падающего снега и непроглядного мрака ворона, башка у нее велика для птичьего тела, мерцает блестящий круглый глаз — ворона признала путника; склонив набок голову, она беззвучно хохочет, широко разевая клюв, высунув длинным жалом язык, — такой смех разбирает ворону, что, того гляди, свалится с ветки. Она долго провожает идущую мимо смерть взглядом, полным пронзительного веселья.
А смерть шествует дальше. Вот она догнала человека, уже дотронулась рукой до спины и оставила лежать на дороге.
Огонек. Не сводя глаз, смерть идет на свет. Следуя путеводному лучу, она долго тащится через замерзшую пашню. Наконец впереди показался домик, и смерть ощутила вдруг дивное тепло: вот она и пришла домой, тут ее извечный приют. Долго она не могла сыскать родного дома. Теперь-то, слава богу, нашла. Смерть вошла, и двое одиноких стариков приняли путника. Они-то увидели перед собой странствующего подмастерья, изнуренного и хворого. Тот, не говоря ни слова, лег в постель — сразу видно, что болен бедняга. Больной лежит на спине, хозяева ходят подле него со свечой, он про них забывает.
Пришелец притих, но не спит. Вот он застонал, сперва потихоньку, редкими жалобными стонами, точно несмелый ходок, на ощупь выбирающий дорогу, — всплакнул немного и опять умолк.
Но стоны продолжаются, становятся громче; сухие глаза и жалобный голос. Тело вскинулось, изогнулось дугой, одними только пятками и затылком касаясь кровати; в последней тоске страдалец устремляет взгляд в потолок и вдруг разражается неумолчными воплями, как роженица. Наконец он падает, ослабев, на подстилку, жалобный плач все тише. И вот он умолк и лежит спокойно.
В году 1500-м юнкер Слентц вторгся со своей гвардией в Голштинию{23}, его наняли король Ханс и герцог Фредерик{24}, собравшиеся идти войной на Дитмарскен{25}.
На правом фланге одного из отрядов шагал Миккель Тёгерсен. Полгода тому назад он стал наемником в войсках юнкера Слентца. Миккель недурно смотрелся в строю — долговязый, поджарый, будто высушенный до костей, он особенно выделялся благодаря своим рыжим усам. Своим видом он напоминал распятого разбойника, но не того, которому суждено было вместе с Назареянином попасть в рай, а как раз на другого. Вооружен он был фитильным ружьем и мечом, одет был в синие бархатные штаны с помпонами, кожаный колет и железный шлем. Вся его экипировка была снята с покойника, на которого Миккель однажды поутру набрел на большой дороге. Рядом с Миккелем шагал Клас, который дожил до этого похода. Товарищи Миккеля пели, и он тоже подтягивал, как мог:
День тянулся долго, и песни в конце концов смолкли — позади было много верст, и впереди еще оставался далекий путь. Когда уже к ночи они добрались до королевского лагеря, все были изнурены до скотского отупения. Светил месяц, и землю покрывал тонкий слой снега. Миккель шагал, уставясь себе под ноги, в последние часы он двигался, как во сне. Вдруг ему бросились в глаза косые тени, ложившиеся на снег впереди его шеренги — шесть беспокойно двигающихся теней. Он с удивлением отметил про себя, что тени совсем не одинаковы, некоторые, казалось, были посветлее, а его собственная была вроде бы немного темнее остальных. Он задумался над этим, на мгновение похолодел от страха — забыл виденное, снова вспомнил… а марш продолжался. Громадная масса людей все шагала и шагала вперед. Поодиночке они бы давно свалились от изнеможения, но все вместе продолжали идти, и Миккель тоже шел — он опять позабыл обо всем на свете.
Они пришли в лагерь, и им разрешили расположиться на отдых. Миккель ночевал в овине, где вповалку спало еще сто человек. Но едва он задремал, как его точно ошпарило изнутри, он вскочил, как встрепанный, хватая ртом воздух. Он увидел тот же темный овин, все было спокойно, но только что ему привиделось войско на марше, растянувшееся на несколько миль и заслонившее собою весь свет, — далеко впереди под нависшим небом маячили черные знамена, и он сам тоже шел в этом строю и чувствовал в душе ту бессловесную тоску, которая овладевает каждым измученным солдатом во время безостановочного марша. Почти одновременно с Миккелем вскочил и прерывисто дышал рядом с ним Клас. Тихонько и как-то по-особенному дружелюбно посмеиваясь, он шепотом сообщил Миккелю, что ему снилось сейчас, будто они все еще на марше.
В эту ночь Миккель еще несколько раз порывисто вскакивал ото сна, мучаясь ломотой во всем теле и кошмарным видением идущего войска. И каждый раз, просыпаясь, он слышал, как еще кто-то из постояльцев негостеприимного овина ворочается на соломе и стонет.
Саксонская гвардия соединилась с войском короля Ханса в январе. Впервые за последние два года у Миккеля нашлось с кем поговорить по-датски. Однажды он услыхал, что в королевском войске находится Отто Иверсен — он служил в чине прапорщика в кавалерии. Ненависть так и вспыхнула в Миккеле. Он сгорал от нетерпения поскорей повстречаться с Отто Иверсеном. Небось Отто Иверсен тоже от души ненавидит Миккеля? Что ж, надо надеяться! Но Миккелю никак не везло на встречу. Зато Клас однажды нечаянно столкнулся с Отто Иверсеном и рассказал Миккелю о своей встрече. Клас напомнил Миккелю о том вечере, который свел их всех в Копенгагене три года тому назад.
— Подумать только! — удивлялся Класс — Вот и Генриха нет… Умер Генрих, погиб от рук глупого мужичья. — Клас покачал головой: «Никогда, дескать, не забуду Генриха».
А нынешняя война уже шла своим чередом. Началась она, как известно, при страшной самоуверенности и кичливости в стане нападающих, а закончилась для них неслыханной бедой — их всех перерезали. В старые времена люди знали толк в драматическом искусстве и разыгрывали талантливые пьесы. Обратите внимание на антитезу, заложенную в основе этого сюжета, — перед вами рыцари, которые так искренно уверовали в свое превосходство, что оставили свои доспехи в обозе, а сами кичливо нарядились в раззолоченные одежды. И сам начальник — грозный полковник Слентц тоже верил, что его солдаты опрокинут и сметут дитмарскенцев, так сказать, голыми усами: вот они — пятнадцать тысяч сердец, которые так и распирает от горячей крови. Предмет насмешек рыцарей — герцог Пер Мельдорфский, граф Поуль Хемингстедтский. И в довершение всего — уже совершенно фантастическая licentia poetica в виде тысячи пятисот обозных телег, заранее приготовленных для добычи. Вся эта гигантская машина не должна была удивить тех, кто не знал, чем кончится дело; ибо все это так обыкновенно и так согласно с человеческой натурой. Пока человек жив, для него только естественно воображать себя бессмертным. Высшая степень здоровья находит свое выражение в похвальбе и угрозах; самый сок человеческой энергии проявляется в безудержном вранье. Мужчина в расцвете сил стремится к убийству. Жизнь — это убийца.
Далее акт второй — резня{26}. Эти высокородные головы были расколошмачены крестьянскими дубинками среди пышных декораций, изображавших бурю и оттепель, снегопад с дождем при норд-весте и затопление побережья разбушевавшимся морем. Несколько выстрелов из десятка дрянных пушчонок — и вот уже ядра впиваются в тучное тело армии, смерть чавкала на этом пиру самым невоспитанным образом, уписывая богатое угощение. Они тонули, их затаптывали в грязь, и дитмарскенцы усердно отворяли горячую кровушку, которая так и хлынула потоком на волю. Старые вояки, будучи продырявлены, еще не так спешили истекать кровью, зато из молодых здоровых парней она выхлестывала круто, в один толчок. В этом-то и заключается весь цинизм и вся соль этой пьесы. Эффект, сюжета основывался, как уже сказано, на внутреннем противоречии.
Миккель Тёгерсен видел, как погиб Клас. Мужик дитмарскенец налетел на него сбоку и отхватил ему топором большой кусок черепа.
Через некоторое время Миккеля оттеснили в канаву, и он с головой погрузился в обжигающе холодную воду. Его немного отнесло вниз по течению, прежде чем он вынырнул. Уцепившись за что-то и немного отдышавшись, он увидел, что очутился рядом с королевской конницей. Это зрелище скорее напоминало котел, в котором варились кони и люди, чем стройные боевые порядки, — никто не мог двинуться ни вперед, ни назад. Все смешалось в этом кровавом побоище… Но Миккель высматривал Отто Иверсена и отыскал его. Тот находился в середине плотной живой массы и держал знамя. Конь его был зажат со всех сторон, Отто смирно стоял на месте, и вид у него был безразличный. Его лицо посинело от холода.
Миккелю любопытно было поближе разглядеть своего недруга и убедиться, что причинил ему непоправимое зло. Он остался лежать и дождался, когда Отто бросил на него взгляд. Отто Иверсена не взволновал вид Миккеля. Его руки окоченели до синевы. На морозе кожа делается ужасно чувствительной, и даже малейший удар по замерзшим костяшкам способен вызвать слезы у взрослого мужчины. Стужа отбивает обоняние. Миккель и сам был еле жив от холода. Он отдался на волю стремительного течения и поплыл дальше в ледяной каше среди мертвых тел. Миновав войско, он вылез на берег и живым добрался до Мельдорфа{27}.
На епископском подворье Йенса Андерсена Бельденака в Оденсе шел пир. Из окон падал на улицу свет, в темном городе это было единственное освещенное место.
Во двор въехал всадник; покуда он искал свободное кольцо для привязи, сверху до него долетали голоса, словно шумные порывы ветра: «Хо-хо!» Всадник прискакал издалека. Его звали Аксель. Он слышал, как шум перекатывался из комнаты в комнату через отворенные двери, и когда эти звуки, внезапно усилившись, могучим нескончаемым потоком хлынули вниз, точно вода через открытые шлюзы, он понял, что наверху распахнули дверь на лестницу, ведущую к открытому настежь парадному входу. Под взрывы раскатистого хохота и выкрики, доносившиеся из верхних покоев, он поспешил где попало привязать своего коня; среди общего гомона он различал чей-то отдельный хохот, который перекрывал слитное гудение и напоминал быстрый град барабанной дроби, — он то исчезал, то возобновлялся с новой силой, и Аксель с удовольствием вообразил себе человека, который смеялся этим смехом: каков у него должен быть вид, когда он издает такой рев во всю глотку и весь полыхает огнем, — он должен являть собою чудовищное зрелище, — воплощенный пожар. Аксель бегом взлетел по лестнице и с разгону ворвался в пиршественную залу.
Он подоспел как раз вовремя, чтобы увидеть, как четверо здоровенных ландскнехтов, протопав в ногу строевым шагом, поднесли к столу молодую женщину на большом медном блюде. Она сидела на корточках, ухватившись за его края, красуясь в наряде распущенных по плечам черных волос. Не дав никому опомниться, молодцы водрузили блюдо на стол среди прочей снеди. На беленых стенах пламенели факелы, за столом сидело человек двадцать бражников, и все надрывались от хохота — одни сгибались пополам, другие повалились назад. Пораженный этим зрелищем, Аксель всплеснул руками и застыл, стискивая пальцы, но между тем он уж успел заметить, что взрывы смеха, перекрывавшие хохот остальной компании, исходили от сидевшего во главе застолья здоровяка. Глядя на него, было видно, что не так уж он веселится, как можно было подумать по его смеху. То был епископ.