Опорожнив кружку, они вышли, и Отто Иверсен затворил за собой дверь. Скоро они были уже на окраине, возле городской стены, и пошли вдоль нее направо, не прерывая молчания.
Но Отто Иверсену невтерпеж стало молчать:
— Ох-хо-хо! — вздохнул он вдруг шутливо, и Миккель, обернувшись, увидел его запрокинутое навстречу лунному свету улыбающееся лицо. — Вот мы гуляем с вами, радуясь майскому теплу, а через две недели может вдруг случиться, что ничего не станет — ни тебе лунного света, ни вообще ничего!
Миккель от неожиданности так и уставился на молодого воина, который на всем ходу остановился, точно споткнувшись, и вздрогнул, как от внезапного озноба.
— Думаете, я испугался перед походом? — бросил Отто Иверсен и зашагал дальше. — Вряд ли вы так подумали. Но вот скажите-ка мне… ведь вы, может быть, женаты, а если нет, то у вас, наверно, есть невеста?
— Не… нет, — пробормотал совершенно оторопевший от такого вопроса Миккель и даже замотал головой.
— Ну так попробуйте представить себе, что вы помолвлены с девушкой и вам предстоит идти в поход. Я сам помолвлен. И дома у меня осталась девушка, перед расставанием она обещала, что если понадобится, будет ждать меня долго, сколько бы ни пришлось.
Миккель слушал, не смея шелохнуться, так ему было неловко от смущения и мучительной напряженности, которую он угадывал в Отто Иверсене.
— Ее зовут Анна-Метта, — произнес Отто совсем тихо немного спустя. И снова они шли в молчании. Но когда Отто Иверсен опять заговорил, голос его звучал тепло и размягчено, оттого что он выговорил ее имя:
— Я родился в Ютландии, в небольшом поместье на берегу Лимфьорда. — От волнения ему пришлось прокашляться и подождать, пока голос обретет обычную твердость. — Отец мой умер много лет тому назад, поместье перешло к матушке. — Он смущенно помедлил, очевидно раздумывая, продолжать ли дальше.
Миккель подумал, что и ему следовало бы, наверно, рассказать о себе. А впрочем, надо ли? Ведь он однажды уже избавил Отто Иверсена от неловкости тем, что промолчал. И Миккель смолчал и на этот раз.
Они проходили мимо Северных ворот. Часовой с алебардой прохаживался взад и вперед, при их появлении он остановился и проводил двоих полуночников подозрительным взглядом.
— Я знал… мы были знакомы с нею больше пяти лет, — продолжал Отто Иверсен. — Я был тогда совсем еще мальчишкой. Матушка ничего об этом не ведала. Все вышло так странно. Я очень любил кататься по реке на парусной лодке и спускался по течению до самого взморья. А ее дом стоит там на берегу, отец у нее рыбак. Тут я и увидел ее в первый раз. Ей было четырнадцать лет, почти уже взрослая девушка, а потом я еще не сколько раз видел ее. И так случилось, что однажды мы вместе удили рыбу в устье реки — она иногда соглашалась со мной покататься.
Отто Иверсен помолчал, ему надо было сперва отдышаться. Миккель и сам прекрасно знал этого рыбака, это был Йенс Сивертсен. И с Анной-Меттой он раньше встречался чуть ли не каждый день, но тогда она была совсем еще девчушкой. У нее были светло-русые волосы, она была румяна и белокожа, как все ребятишки. Однако… к чему юн все это рассказывает?
— И вот мы с ней оглянулись и видим, что нас унесло далеко от берега! — продолжал Отто Иверсен с нескрываемым волнением. — Я, конечно, уже видел, что под нами стало глубоко, но как-то особенно не задумывался, потому что мы смотрели только вниз, на воду. Нас сносило в море. Тут я схватился за шест и давай шуровать, чтобы к берегу толкаться, а дна уже не достать.
Отто нервно покивал головой.
— А тут и береговой ветер поднялся. И ни души вокруг — Йенс Сивертсен, рыбак-то, жил на отшибе, да и все равно его в тот день не было дома. Ну, что нам было делать? У нас с перепугу точно язык отнялся, надо звать на помощь, а мы не можем. Но тут я вижу, что дело плохо, нас относит все дальше и берег уже далеко, я и давай кричать, пока не выбился из сил, а потом оба начали плакать и голосить. Лодка раскачивалась и черпала воду, потому что мы от отчаяния заметались по ней взад и вперед. Просто чудо, что мы тогда не перевернулись и не свалились в воду, я даже и плавать еще не умел — батюшка умер, когда я был еще маленький, вот я всему поздно и выучился. Под конец мы уж устали вопить и биться, как припадочные, — ума-то у обоих не больно много тогда было, — сели мы каждый на свою скамейку и уж только плакали. Раз или два, взглянув назад и видя, что земля все дальше исчезает из вида, мы опять принимались выть в голос, пока не выдохлись до полного изнеможения. Опасность над нами нависла страшная. Временами мы, кажется, задремывали, совсем уплакавшись. Одним словом, несет нас и несет все дальше и дальше от берега. Ну а в конце концов нас прибило на другой стороне возле Саллинга.
Тут Отто Иверсен тяжело перевел дух.
— В тот же день тамошний рыбак перевез нас обратно. А потом прошло еще четыре года, и тогда мы дали друг другу обещание, что поженимся. Это уж было весной! Но с тех пор-то мы с ней оба давно уже стали взрослыми.
Он умолк. Они вышли на открытое, освещенное луной место под городской стеной. Отто Иверсен указал рукой на большой камень:
— Давай сядем и посидим немножко.
Присели. Отто Иверсен еще не до конца выговорился, он задумался. Миккель не знал, что и сказать, глядя, как Отто Иверсен от смущения ковыряет пальцем разрез на штанине. «Между ним и мной нет никакой разницы, у нас все одинаково — что один, то и другой, прости господи!»
— А мне не позволяют на ней жениться, — произнес после долгого молчания Отто горестным тоном, как бы в упрямой задумчивости. — Матушка уперлась и ни в какую — дескать, невеста мне не ровня. И не видать мне поместья, если сделаю по-своему. Тут прошел слух, что король готовится к войне, и я подумал — ладно, пойду хоть в простые солдаты, какой ни на есть, а все-таки выход.
Вот Отто Иверсен и высказал то, что можно было сказать словами. А остальное: безумную тоску по девушке, чье имя он едва решался произнести, горячку, которая поселилась в его крови, — все это Миккель угадал без слов, симпатическим сочувствием.
— Кто знает, что уготовано нам Фортуной, — промолвил Отто Иверсен усталым голосом.
Он сидел понуро, свесив между колен сложенные руки.
— Усадьба у нас старая и запущенная, — продолжал он осевшим голосом. — Куда ни посмотри — все худо!
Его передернуло, словно от внезапного озноба, и он громко зевнул:
— Пойдем, что ли!
Они встали и пошли. Месяц в небе уже побледнел, недолго оставалось до восхода солнца. В этот предрассветный час над городом опустилась тонкая розоватая дымка тумана. Глядя на Отто Иверсена, Миккель понял: тот уже пожалел, что слишком разоткровенничался. Он поскорее простился, и они расстались.
Идти Миккелю было некуда. Он улегся спать в своем уголке на кладбище. Было уже достаточно светло. И когда солнечные лучи прянули на город, его сморил сон.
В полдень на кладбище пришел могильщик и нашел в траве среди бурьяна долговязое неподвижное тело. Он подошел поближе, ожидая увидеть покойника; но человек просто спал, веки его подрагивали встреч солнцу.
Миккелю снилось, что он подымается на высокую крутую гору, он брел, по колено проваливаясь в глубоком рыхлом снегу. Но взобравшись до самой вершины, он сел: дальше идти не стало мочи. Высоко над его головой тропа сворачивала налево и круто спускалась вниз, но прямого пути не было, и чтобы добраться до этого места, пришлось бы сперва обогнуть еще раз всю гору. Он отказался от борьбы и сидел теперь, увязнув по колено в снегу, и все для него было кончено. Вверху на тропе бушевала снежная вьюга; сыпучий снег, которым была покрыта гора, весь взметнулся вверх, словно туча. По тропе спускалась вереница девушек в черных плащах, с яростным весельем они пробивались сквозь снежные вихри, ветер развевал их черные плащи и временами между складок проглядывало покрасневшее от мороза тело. Они все шли и шли, спускаясь вниз бесконечной чередой, одни улыбаясь, другие хохоча. Все походили на Сусанну, однако Сусанны среди них не было.
Солнце перевалило далеко за полдень, когда Миккель наконец проснулся; он отчетливо помнил свой сон и был им встревожен. Что-то говорило Миккелю: ему никогда не суждено приблизиться к Сусанне, хотя он и знал в душе, что Сусанна — его судьба. «Не к добру это», — подумал Миккель, полный тоскливого предчувствия. Злосчастье осенило его своей тенью, а ведь он, загадывая о будущем, предвидел для себя больше счастливых услад, нежели дано изведать большинству людей. И вдруг, словно смутное печальное предвидение, ему открылась мысль, что он умрет от собственной руки.
За городской стеной, неподалеку от Западных ворот, возле места, где казнили преступников, находилась глубокая яма, в которую скидывали падаль. Сейчас, в летнее время, она почти всегда была до краев полна тумана, который не давал разглядеть лежащие внизу трупы. С ближнего к дороге края хозяин ямы, живодер, выставил шест с надетым на него лошадиным черепом — в виде предостережения прохожим. Миккель частенько захаживал сюда — он предпочитал проводить время на кладбище или возле виселицы, подальше от людей; здесь по крайней мере никто к нему не приставал. Постепенно Миккель так привык к лошадиному черепу, что стал испытывать к нему какое-то дружеское расположение; словно он сам знал нечто такое, что было сродни бессильной мертвой кости. Череп смотрел перед собой, осклабя широко раскрытую пасть, из которой, казалось, неслось непрестанно безмолвное ржание преисподней, пустые глазницы светились, оскал зубов напоминал о нестынущих печах Сатаны, и даже нос костяного вместилища зла торчал грозно, точно колючее острие. Но Миккель втайне был дружен с черепом.
Однажды вечером Миккель застал там живодера, занятого своим делом, он обдирал околевшую клячу-хельмиссу{7}. Миккель заговорил с живодером, но тот еще долго не обращал на него внимания. Йерк был не из болтливых. Неподалеку стоял и его домишко. Но в тот вечер Миккель поужинал за столом у живодера кониной. С того раза он нет-нет да и наведывался в гости и помогал Йерку в его работе. В замкнутости живодера чувствовалась рассудительность, и Миккель считал его своим приятелем.
Однажды, обдирая вдвоем с Йерком шкуру с палой лошади, Миккель с ножом в руке впал вдруг в глубокую задумчивость, он долго просидел в оцепенении, прежде чем очнулся.
Ему тогда вспомнилось, как в свое время захворала лошадь у Андерса Гро, видно было, что ей уж не оправиться. Дело было по соседству, когда Миккель еще жил в отчем доме. Андерс Гро захотел сам порешить животину, он выстрелил ей из арбалета прямо в лоб, и как только стрела вонзилась, лошадь рухнула и уткнулась мордой в снег. Земля забрала сначала голову, а потом, когда обмякли поджилки, вслед за нею начало оседать остальное тело. Да, да… С землей-то не больно поспоришь, хоть она и помалкивает. Она дает нам отсрочку, и мы, на радостях, чем веселей бываем, тем резвее скачем по ней вприпрыжку. Но все живые существа созданы противно природе и наперекор закону тяготения; а человек и вовсе оторвался всем передом от земли и, посмеявшись над тяготением, отказался от лишней пары ног. По воле божией все живущее тучнеет, дабы тем страшнее было его неминуемое падение, ибо Бог и Сатана — едины в двух лицах. Но земля…
И узрел Миккель у себя под ногами лежащего на земле беспомощного новорожденного младенца, представив себе этот образ со всей отчетливостью. Он лежал на спинке, скорчившись в комочек, словно в материнском чреве. Но вот дитя на глазах начинает расти с такой быстротой, что невозможно уследить за его превращениями во всех подробностях. Вот уже блеснули зеницы, и Миккель встретил осмысленный взгляд: распрямившись, вытянулись вдоль туловища тонкие белые руки, и ноги уже выросли и стали длиннее. Вот лик омрачился заботой; вот порхнула по нему улыбка, жестокая радость, страх, смятение, а руки уже потемнели, большие и погрубевшие. Стоящему в ногах и смотрящему на тело от пяток к макушке видно, как темной порошей высыпала вокруг подбородка пробивающаяся борода и как чело укрупнилось страданием. Смотри, уже зрелый муж пред тобою, вот на мгновение он замер, словно углубившись в себя; еще миг, и он состарился. Поседела борода, поредели волосы, торчком выпятились костлявые коленки. Кругом побежали морщины, усохла под кожею плоть — и вот уж охвачена дряхлость убогою черною рамкой, мелькнуло перед глазами зрелище желтых костей, тут крышка захлопнулась, посыпалась с краев земля, и все скрылось под нею.
О, земля возьмет свое, свалит с ног и уложит врастяжку на своей поверхности. Достаточно тебя где-нибудь продырявить, и не успеешь глазом моргнуть, как ты уже брякнулся, точно мешок костей, рухнул наземь, как подгнивший столб.
…После того как Андерс Гро застрелил свою лошадь, за нее принялся живодер и стал разделывать на снегу конскую тушу, а Миккель стоял рядом и глядел на его работу.
В ясном небе сиял месяц, занималось морозное утро. Под слабым лунным свечением, лившимся с запада, на много миль раскинулась снежная равнина, далеко вокруг голубели снега, а холмы заливала такая белизна, что нельзя было различить, где начинается белое сияние, а где кончается покрытая снежным саваном земля. Стоял такой мороз, что даже снег скрипел под ногами, пальцы ныли от холода, словно обожженные едкой кислотой. Но по равнине медленно сползала река и чернела вода, беззаконно живая среди скованных мерзлотою пространств.
Живодер опрокинул лошадь Андерса Гро кверху брюхом и начал потрошить. Широко разлилась бурая лужа крови и постепенно стала просачиваться в снег, розоватая пена на ней быстро заледенела. С каждым взмахом ножа из лошадиного нутра вываливались новые краски, плоть полыхала красным и синим. И надо же, отрезанные куски еще шевелились и вздрагивали от прикосновения морозного воздуха; подхлестнутые стужей, словно змеи корчились и извивались перерезанные мускулы. Показалась на свет продолговатая трахея, коренные зубы проступили наружу, словно строчки таинственного письма. Появилась нежная розоватая пленочка, испещренная узором голубых жилок, словно с горных высот открылось зрелище многоводной страны, пересеченной множеством рек. Когда живодер вскрыл лошади грудь, взору предстало подобие пещеры, с потолка свисали большие голубоватые пленки, из мелких дырочек на густо покрытых прожилками стенах сочилась каплями бурая и черная кровь, сверху донизу тянулись сталактитами жировые потеки. Коричневей печени ничего не бывало на свете, вот показалась сизая селезенка, подернутая дымкой, словно небо — Млечным Путем. И было там еще много других диковинных красок: и сине-зеленые внутренности, и багровые, и охристо-желтые куски.
Все роскошные, резкие краски Востока: желтизна египетских песков, небесная лазурь долины меж Евфратом и Тигром — вся бесстыдная яркость аравий и индий пышными цветами расцвела на снегу, пролившись из-под грязного ножа живодера.