– Камень – неодушевленный предмет и потому не может думать, – ответил он. – Я не помню своего существования в виде минерала, но, вероятно, прошел через него, как и вы все. Впрочем, не надо думать, что неорганическая жизнь лишена всякого чувства. Растягиваясь на какой-нибудь скале, я всегда ощущаю что-то особенное, и это меня убеждает в том, что я когда-то имел дело с камнями. Все на свете подвергается превращению. Даже в самых грубых предметах заключается скрытая жизнь, которая глухими ударами взывает к свету и движению. У человека есть желание, у животного и растения – стремление, а минерал пока ждет. Чтобы избегнуть щекотливых вопросов, я опишу вам то из своих существований, которое лучше всего помню, и расскажу, как я жил, то есть поступал и думал, когда в последний раз был собакой. Не ждите от меня драматических событий или чудесных приключений. Я только дам вам маленькую характеристику.
В столовой зажжены были свечи. Прислуг отпустили. Водворилось глубокое молчание, и странный рассказчик начал следующим образом:
«Я был красивым чистокровным бульдогом. Не помню я ни матери, от которой меня взяли в очень раннем возрасте, ни жестокой операции, когда мне отрубили хвост и подрезали уши. Меня находили красивым в таком искалеченном виде, и я уже рано пристрастился к комплиментам. Насколько я себя помню, я всегда понимал смысл слов: красивая собака, хорошая собака. Нравилось мне также слово «белый». Когда дети, лаская меня, называли меня белым кроликом, я был в восторге. Я любил купаться. Часто, проходя мимо какой-нибудь лужи, я плескался в мутной воде, чтобы освежиться, и выходил оттуда совершенно грязным. Тогда меня называли желтым кроликом или черным кроликом, и это меня оскорбляло. Неудовольствие, которое я испытывал много раз, повело к тому, что я стал довольно ясно различать цвета.
Впервые моим нравственным воспитанием занялась старая дама, у которой на этот счет были особые воззрения. Она вовсе не гналась за тем, чтобы я был, что называется, дрессированным, и не требовала, чтобы я давал лапку или служил. Она говорила, что собака может выучиться разным штукам только тогда, когда ее бьют. Я отлично понимал это слово, потому что лакей без ведома хозяйки иногда бил меня. Я рано сообразил, что она мне покровительствует и что, прибегая к ней, я всегда найду ласку и поощрение. Я был молод и шаловлив. Мне нравилось таскать и грызть палки. Это была страсть, которую я сохранил в течение всей моей собачьей жизни. Она обусловливалась моей породой, силой моих челюстей и огромным размером моей пасти. Очевидно, природа создала меня хищником. Меня приучили не трогать кур и уток, но я чувствовал потребность что-нибудь теребить и расходовать избыток своих сил. Я тогда еще был в детском возрасте и очень опустошал садик, принадлежавший моей хозяйке. Я вырывал подпорки от растений, а с ними часто и сами растения. Садовник хотел хорошенько проучить меня, но хозяйка этого не позволяла. Она отводила меня в сторону и очень серьезно говорила со мной. Приподняв мою голову и глядя мне в глаза, она повторяла по нескольку раз: «Ты поступил дурно, в высшей степени дурно!» Затем она клала передо мной палку, которую не позволяла трогать. Когда я слушался, то она говорила: «Хорошо, очень хорошо. Ты хорошая собака!»
Этого было достаточно, чтобы пробудить во мне совестливость, которая путем воспитания вырабатывается у всякой более или менее одаренной собаки, когда ее не осыпают бранью и колотушками. Итак, я смолоду приобрел то чувство достоинства, без которого немыслимо истинное развитие ни у животных, ни у человека. Тот, кто повинуется из-под палки, никогда не научится управлять своими поступками.
Мне было полтора года, и я находился в расцвете молодости и красоты, когда хозяйка увезла меня в деревню, куда она со своей семьей переехала на постоянное жительство. Там был огромный парк, и я познал блаженство свободы. Когда я увидел сына старой дамы, то по их встрече и по тому, как он меня принял, догадался, что здесь он хозяин и я должен его слушаться. С первого же дня я стал бегать за ним с таким деловитым видом, что он почувствовал ко мне расположение, приласкал меня и положил спать в своем кабинете. Его жена не любила собак и охотно отделалась бы от меня, но я заслужил ее милость своей воздержанностью, скромностью и опрятностью. Меня могли оставить одного в комнате, где стояли самые вкусные блюда, и редко случалось, чтобы я что-нибудь лизнул. Помимо того, что я не был лакомкой и обжорой, я имел уважение к собственности. Со мной разговаривали, как с человеком. Мне было сказано: «Вот тебе тарелка, миска для воды, подушка и коврик». Я знал, что эти вещи мои, и попробовал бы кто-нибудь оспаривать их у меня! Зато и сам я никогда не покушался на чужое имущество.
У меня было еще одно качество, которое мои хозяева очень ценили. Я не ел всякой гадости, как это делают многие собаки, и никогда не кувыркался в грязи. Если мне случалось выкататься в угле или в земле и выпачкать свою белую шубку, то люди знали, что в этом нет ничего отталкивающего.
В заслугу мне ставилось еще одно качество: я никогда не лаял и не кусался. Лай – это угроза и оскорбление. Я отлично понимал, что должен был относиться вежливо к людям, которых мои хозяева радушно принимали у себя. Зато я не скупился на выражения радости, когда к нам приходил какой-нибудь старый знакомый. Мало того, я поджидал утром пробуждения любимых гостей, чтобы показать им дом и сад. Я любезно сопровождал их до тех пор, пока на смену мне не приходил кто-нибудь из хозяев. Во мне ценили это гостеприимство, которому меня никто не учил и до которого я дошел своим умом.
Когда в доме появились дети, то я чувствовал себя совершенно счастливым. После рождения первого ребенка всех немножко беспокоило, что я обнюхиваю его с любопытством. Я был еще порывистым и резким, и они боялись, чтобы я его не обижал и не ревновал. Тогда старая хозяйка взяла ребенка на руки и сказала: «Надо прочесть собачке наставление. Видишь, Фадэ, – обратилась она ко мне, – это маленькое существо – наше величайшее сокровище. Люби его, будь с ним ласков и заботься о нем. Ты понимаешь, Фадэ? Смотри же, люби нашего милого ребенка».
При этом она поцеловала его и прижала к сердцу.
Я понял и взглядом попросил позволения по-своему поцеловать это дорогое существо. Бабушка приблизила ко мне его ручонку и еще раз добавила: «Только осторожнее, Фадэ!»
Я лизнул ручонку. Ребенок мне очень понравился; я не удержался и лизнул еще его розовую щечку, но так осторожно, что он не испугался. Впоследствии я первый вызвал на его личике улыбку.
Через два года родился другой ребенок. Теперь у нас были две маленькие девочки. Старшая уже любила меня, и младшая тоже ко мне привязалась. Ей позволяли играть со мной на ковре. Родители побаивались моей необузданности, но бабушка оказывала мне доверие, которое я всеми силами старался оправдать. Только время от времени она мне напоминала: «Осторожно, Фадэ!»
Я вел себя безупречно. Никогда, даже в порыве буйного веселья, я не кусал девочкам ручонок и не разрывал им платьев, не лез лапами в лицо. А между тем в детстве они часто злоупотребляли моей добротой и даже мучили меня. Я видел, что они это делают по неразумению, и не сердился. Однажды они вздумали запрячь меня в свою тележку, чтобы покатать кукол. Я дал себя запрячь и возил тележку сколько им хотелось. Признаюсь, к этому меня отчасти побуждало тщеславие, потому что все прислуги восхищались моим послушанием.
«Это не собака, – говорили они, – а настоящая лошадь».
Весь день девочки называли меня белой лошадью, и, правду сказать, мне это очень льстило. Мое терпеливое и ласковое отношение к детям тем более ценилось, что я ни от кого другого не сносил обид. Как ни любил я своего хозяина, а однажды показал ему, что дорожу своим достоинством. Раз я поленился выйти и погрешил против чистоты. Он пригрозил мне хлыстом, но я возмутился и в предупреждение удара кинулся вперед, оскалив зубы. Мой хозяин был философом и не настаивал на наказании. Когда кто-то убеждал его, что он не должен был простить мне этого протеста, так как непокорную собаку необходимо хорошенько вздуть, он ответил: «Нет, я знаю Фадэ. Он в столкновениях смел и упрям и не уступил бы мне. Мне пришлось бы его убить, и тогда я сам был бы больше наказан». Итак, он меня простил, а я за это еще больше привязался к нему.
Я вел мирную и счастливую жизнь в этом благословенном доме. Все меня любили, прислуга обращалась со мной хорошо. Дети, уже подросшие, обожали меня и осыпали ласками. Хозяева говорили, что я никогда не поддавался низменным увлечениям. Я любил их общество и, когда стал старым, а вместе с тем и менее общительным, выражал свою дружбу тем, что мирно дремал у их ног или за дверью, если они забывали меня впустить. Я отличался необычайной скромностью и учтивостью, хотя был совершенно независим и не подчинен никакому надзору. Никогда я не царапался в дверь, никогда не надоедал кому-нибудь стонами. Когда у меня появились первые признаки ревматизма, меня стали лечить, как человека. Каждый вечер хозяин заворачивал меня в коврик. Если он запаздывал с этим, то я подходил поближе и пристально глядел на него, но никогда не дергал его за платье и не приставал к нему.
Единственное, в чем я могу упрекнуть себя за время своего собачьего существования, это в недружелюбном отношении к моим собратьям. Предчувствовал ли я, что скоро переменю род существования, или же боялся задержать свое повышение в чине и потому ненавидел собачьи недостатки и пороки – не знаю. Может быть, я опасался слишком особачиться в их обществе и относился к ним с горделивым презрением, так как они в умственном и нравственном отношении стояли ниже меня. Всю жизнь я не давал им спуску, и люди часто говорили, что я ужасно жесток со своими ближними. Однако в свое извинение я должен сказать, что никогда не обижал слабых и малолетних. Зато на больших и сильных псов я набрасывался с яростью. Я возвращался домой покусанный и израненный, но, едва оправившись, опять принимался за свои преследования. Так я обращался со всеми, кто мне не был представлен. Если какой-нибудь друг дома привозил свою собаку, то хозяева обращались ко мне с серьезной речью, в которой приглашали держать себя вежливо и соблюдать законы гостеприимства. Мне называли имя собаки и приближали ее морду к моей. Таким образом, меня успокаивали, взывая к чувству собственного достоинства. Этим навсегда устанавливался мир, и уж не только о ссорах, но даже о поддразнивании не было речи. Впрочем, я должен сказать, что, за исключением овчарки, собаки нашего пастуха, с которой я дружил и которая меня защищала от других собак, я никогда не сходился с представителями моего рода. Я всех их находил ниже себя, даже красивых охотничьих собак и маленьких ученых собачек, которые под влиянием наказаний приучились подавлять свои инстинкты. Со мной всегда обращались ласково. Если я иногда поддавался увлечениям там, где дело шло обо мне лично, зато людей я всегда слушался, потому что это согласовалось с моими убеждениями, и мне было бы стыдно поступить иначе.
Только один раз я выказал себя неблагодарным и сам был этим очень огорчен. В округе свирепствовала эпидемия, и вся семья с детьми поспешила уехать. Чтобы избежать моих слез, мне об этом заранее ничего не сказали. В одно прекрасное утро я оказался в доме один с лакеем, который заботился обо мне, но, занятый своими делами, не старался меня утешить, а может быть, и не знал, как за это взяться. Я пришел в отчаянье. Опустевший дом, да еще при сильных холодах, казался мне могилой. Я никогда не отличался большим аппетитом, а теперь окончательно его потерял и так похудел, что у меня можно было прощупать все ребра. Наконец через некоторое время возвратилась моя старая хозяйка, чтобы все подготовить к приезду семьи. Я не понял, почему она приехала одна, и вообразил, что ее сын и внучки уже никогда не вернутся. У меня даже не хватило духа приласкаться к ней. Она велела затопить камин в своей комнате и позвала меня погреться. Затем она стала давать распоряжения по дому, и я слышал, как она спросила про меня: «Вы, должно быть, его не кормили. Как он ужасно похудел! Принесите сюда хлеба и супу».
Я отказался есть. Лакей доложил ей, что я все время тоскую. Она принялась меня ласкать, но не могла утешить. Ей надо было сказать мне, что детки здоровы и возвратятся с отцом. Она не догадалась этого сделать и уехала, жалуясь на мою холодность, которой она не понимала. Однако она мне вновь возвратила свою милость через несколько дней, когда приехала вместе с семьей. Нежность, которую я проявлял к детям, ясно показала ей, что у меня любящее и чувствительное сердце.
На склоне дней луч солнца озарил мою жизнь. К нам в дом привезли маленькую собачку Лизетту. Сначала девочки поспорили из-за того, кому ею владеть, но потом старшая уступила ее младшей, говоря, что предпочитает старого испытанного друга, то есть меня. Лизетта была любезна со мной, и ее детская резвость оживила мою зиму. Она была нервна и своевольна, часто мучила меня и пребольно кусала мне уши. Я визжал, но не сердился; она была так мила в своих стремительных порывах, что обезоруживала меня. Она заставляла меня бегать и прыгать вместе с ней, и я вынужден был это делать. Еще больше, чем к Лизетте, я был привязан к старшей девочке, которая отдала мне предпочтение и которая теперь увещевала меня и делала мне наставления, как прежде ее бабушка.
Я совсем не помню последних лет своей жизни и своей смерти. Кажется, я тихо угас, окруженный заботами и попечениями. Вероятно, хозяева понимали, что я достоин был сделаться человеком. Они постоянно говорили, что мне не хватает лишь дара слова. Впрочем, я не знаю, перешагнул ли мой дух сразу эту пропасть. Не помню я ни формы, ни эпохи моего возрождения. Однако думаю, что собакой я больше не был, так как то существование, о котором я вам сейчас рассказывал, словно вчера происходило. Нравы, обычаи, мысли, даже костюмы, которые я вижу теперь, мало чем отличаются от того, что я видел в свою бытность собакой…»
Наш сосед говорил так серьезно, что мы поневоле слушали его внимательно и почтительно. Он нас удивил и заинтересовал. Когда он окончил, мы попросили его рассказать нам еще о каком-нибудь из его существований.
– На сегодня довольно, – ответил он. – Я постараюсь собраться с мыслями и когда-нибудь расскажу вам о другой фазе своей предыдущей жизни.
Через несколько дней после того, как сосед рассказал нам свою историю, мы познакомились у него с одним богатым англичанином, который много путешествовал по Азии и охотно делился своими интересными путевыми впечатлениями.
В то время как он описывал нам охоту на слонов в Лаосе, хозяин спросил его, убил ли он сам когда-нибудь хоть одного слона.
– О нет! – ответил сэр Вильям. – Я этого никогда не простил бы себе. Мне всегда казалось, что слон по уму и рассудительности приближается к человеку. Я не решился бы перебить душе путь к ее переселению.
– В самом деле? – заметил кто-то. – Вы долго жили в Индии и, вероятно, разделяете взгляды на переселение душ, которые наш почтенный хозяин недавно развивал перед нами. Впрочем, они скорее остроумны, чем научны.
– Наука всегда останется наукой, – возразил англичанин. – Я ее бесконечно уважаю, но думаю, что когда она берется решать так или иначе вопрос о душе, то выходит из своей области. Эта область состоит из осязательных фактов, на основании которых она выводит законы. Однако самое происхождение законов не поддается ее исследованию. Когда наука чего-нибудь не может осветить, мы вправе давать фактам, как вы выражаетесь, остроумное толкование. По-моему, это не что иное, как объяснение, основанное на логике и понимании мирового порядка и равновесия.
– Значит, вы буддист? – спросил собеседник сэра Вильяма.
– До известной степени, – ответил англичанин.
– Однако мы могли бы найти какую-нибудь тему, более занимательную для детей, которые нас слушают.
– Меня это очень интересует, – заметила одна маленькая девочка. – Можете ли вы мне сказать, чем я была до того, как сделалась девочкой?
– Ангелочком, – ответил сэр Вильям.
– Пожалуйста, без комплиментов! – воскликнула малютка. – Мне кажется, что я была птичкой. Я как будто всегда сожалею о том времени, когда я порхала по деревьям и делала все, что мне вздумается.
– Это сожаление является пережитком отдаленных воспоминаний. Каждый из нас питает пристрастие к какому-нибудь животному, и с ним вместе переживает впечатления, словно раньше сам их перечувствовал.
– Какое ваше любимое животное? – спросила я.
– Пока я был англичанином, я больше всего любил лошадей. С тех пор как я поселился в Индии, стал отдавать предпочтение слонам.
– Но ведь слон уродлив! – воскликнул один мальчик.
– Да, по нашим понятиям. Мы считаем за идеал четвероногого животного лошадь или оленя. Мы любим гармонию очертаний, потому что всегда все сравниваем с типом человека, который является совершеннейшим проявлением этой гармонии. Но когда покинешь умеренные страны и очутишься перед лицом тропической природы, вкус изменяется. Глаз привыкает к другим линиям; дух возносится к более грандиозному творчеству, и даже оборотная сторона медали нас не отталкивает. Индус, маленький, черный и невзрачный, не похож на царя вселенной. Зато англичанин, румяный и плечистый, в той стране кажется более представительным, чем у себя дома. Однако тот и другой совершенно теряются среди окружающей величественной природы. Художественное чувство требует более внушительных форм, и человек невольно проникается уважением к тем существам, которые могут гордо развиваться под жгучим солнцем, обесцвечивающим род людской. Там, где есть массивные скалы, чудовищные растения, страшные пустыни, власть человеческая теряет свое обаяние, и чудовище является нашему взору, как высшее проявление чудесного мира. Древние обитатели Индии понимали это. Их искусство заключалось в воспроизведении чудовищных форм. Изображение слона увенчивало их храмы. Боги их были чудовищами и колоссами. Не удивляйтесь, если я вам скажу, что вначале находил это искусство варварским, но потом настолько привык к нему, что стал им восхищаться и находить наше искусство холодным. В Индии вообще принято возвеличивать слона. Изображения его чрезвычайно разнообразны: по мысли художника он воплощает в себе то грозную силу, то благодетельную кротость божества. Древние путешественники утверждают, что самому слону поклонялись, как богу, но я этому не верю. Он служил и поныне служит только символом божества. Белый слон сиамских храмов до сих пор считается священным животным.
– Расскажите нам об этом слоне! – хором воскликнули дети. – Он вправду белый? Вы его видели?
– Я его видел, и во время празднеств, устроенных в его честь, со мной произошло нечто странное.
– Что такое? – допытывались дети.
– Не знаю даже, сказать ли вам. Я боюсь, что вы усомнитесь в моей правдивости и подумаете, что я сочинил свой рассказ из желания соперничать с поучительной историей нашего почтенного хозяина.