Дом, куда возвращаемся - Гигевич Василий Семенович 4 стр.


Пока доехали до зернохранилища, погрузили жерди, вернулись к телятнику, разгрузились, прошло с полчаса. И все время Антон слушал одноглазого Игната, надоедливого и неприятного:

— …Вот ты, может, и обижаешься, а мне каково? Ну, скажи ты… Я же твоего отца знал, думаешь, не хочется тебе помочь?.. Но ты же сам рассуди: помогу тебе — Павловичу врагом стану. Что, думаешь, он ругаться не будет? Еще как будет. И вот всегда мне так: одного послушай, пожалей, другому врагом станешь. Я теперь вот так делаю: ни вашим, ни нашим. Что положено, то и делаю, а что нет — так нет. И не трогай меня, не цепляйся… Так же не любят, обижаются…

Антон помогал Игнату разгружать жерди, а у входа в телятник сидели на соломе дядька Виктор, телятницы и какой-то мужчина.

— Когда же новоселье справлять будете? Телятник новый, уже целую неделю хозяйствуете. Зажимаете, — выговаривал мужчина, обращаясь к дядьке Виктору.

— А вот получка будет, и отметим. Вот поглядишь, я сюда гармонь принесу, и справим новоселье. Еще как справим, о-го-го! — говорил дядька Виктор.

Было непонятно, шутит он или говорит правду. Характер у него был такой, что мало какая гулянка в селе обходилась без дядьки Виктора и его заливистой гармони.

Антон поехал домой.

Мать бросила шитье, засуетилась, запричитала:

— Ай-яй-яй, а я ж еще и свиньям не давала.

— Ну конечно, ты же обедать не сядешь, пока свиней не накормишь, — говорил Антон без всякой злости, хотя в словах его была доля правды.

— Зараз, я зараз, сынок. Ты мешки собирай, веревки, а я вот только свиней накормлю.

После обеда похолодало. В селе было потише, но, как выехали на голое поле, ветром пробирало здорово, даже пальцы мерзли.

Первую борозду Антон так и не смог прогнать: кони не знали, как идти, крутились, приходилось держать плуг рукой. Коней провела мать. А потом было легче: борозда за бороздой, пласт за пластом — Антон помалу пахал. Догнав в борозде мать, он останавливал коней, брал из ее рук ведро и шел сам по борозде, собирал картошку. Мать вскоре задышала тяжело, платок ее съехал набок, открыв прядь редких седых волос.

Глядя на мать, Антон вспомнил, как в ту же осень, когда не стало отца, перед его, Антона, отъездом в город мать подошла к кровати, села у ног и, глядя в пол, заговорила, будто кто попросил:

— У меня же было еще двое деток… Женька и Анютка. До войны еще родились… Женьке было пять лет, Анютке три. А тогда пришли они зимой в хату: «Матка, герр», — и выгнали. А куда мне было идти? Собрала я в одеяло подушки и одежду — да на улицу. А на дворе мороз трещит. Посадила детей в подушки, сижу возле детей, заливаюсь слезами, словно разума лишилась. Хорошо, соседи пустили в хату. Пока переносила, они и застудились: воспаление легких. Оно если б на теперешнее время — в больницу да уколы… На одной недельке и похоронила: Анютку в среду, а Женьку в воскресенье. Когда рыли яму для Женьки, попросила, чтоб и Анютку откопали, рядом она была. Открыли крышку, а она лежит как живенькая… Уже ходила и говорила, спрашивала, красивая ли…

Весна пришла, птицы прилетели, радость всем, а мне горе. Встану раненько, с потемками, чтоб в селе никто не видел, да и на кладбище. Снег, грязь, вода по колени, а я… Наголошусь, накукуюсь, и, знаешь, легче становилось. Видят люди, не выйдет из меня толку, ловить стали. Возьмут за руки, отведут в хату, поругают, утешат, работой займут: за прялку посадят или еще за что… Все выдержала, выжила. Отец с фронта вернулся, хату новую построили. Это сколько бы им было?

И мать загибала пальцы на руках, шевелила губами — считала… И глядела пристально на пол, будто видела там еще что-то, кроме покрашенных половиц.

Неожиданно, как бы вспомнив что-то, мать спохватилась:

— Вот разговорилась, а в печи выгорает… Поговорила — и полегчало. Надо, сынок, не таиться, тяжело молчаливому…

И пошла.

А он долго лежал и думал.

Они уже заканчивали собирать картофель, как залетали снежинки, холодные и колючие, словно иголки. Носились над пашней, заслоняли и лес и село. Они с матерью совсем утомились. Антон запряг коней, вскинул на телегу плуг, мешки с картошкой — набралось пудов двадцать, сел сам, позади молча примостилась мать.

Антон взялся за вожжи и тихо сказал:

— Но-о!

Кони медленно пошли.

— Но-но-о! — крикнул громче Антон и стеганул коней кнутом. Кони закивали головами чаще и чаще: снизу вверх, снизу вверх — побежали.

— Но-но-о! — кричал Антон.

Холодный ветер гнал снег полем, туда, к серой стене голого леса.

Когда Антон распряг коней и выходил из конюшни, услышал конюха Шуру: «Нагорит завтра этому Виктору, нагорит».

Шура говорил будто бы себе, но так, чтоб и Антон слышал.

Антон ничего не сказал, молча пошел со двора. Уже смеркалось. Похолодало. К ночи брался мороз. А снег все летел и летел.

Антон пошел на кладбище. Кладбище было неподалеку, к нему вела узкая, огороженная с двух сторон стежка. С одного края кладбище упиралось в желтый обрывистый берег реки — отсюда как на ладони виднелось село, колхозный двор, школа. Росли здесь сосны и березы, высокие и развесистые, ровно шумели на ветру.

Раз в год сюда приходили нарядные люди, стелили на поросшие травою холмики белые, чистые скатерти, ставили еду и вино. Все выглядели красивыми, добрыми, даже поссорившиеся соседи мирились в этот день. Когда-то в детстве приходил сюда с отцом и Антон. Как пионер и отличник учебы, Антон не верил в ту сказку, которая оправдывала людской праздник, и все же ему было интересно побродить в светлый весенний день среди серых, поросших мхом камней и крестов, разбирая надписи и цифры. Через час-другой, уже в селе, играя в битки, прятки или в лапту, он почти начисто забывал и об этих крестах, и об этих камнях.

Ограду на могилу отца поставили летом. Вначале Антон собирался огородить только отцову могилу, но мать велела переделать ограду на двойную — с запасом на еще одно место. Могила отца была с краю, рядом с ней виднелись свежие: старого Евхима, который десять лет лежал в постели да так и не выздоровел, учителя Ивана Макаровича, высокого, полного, с густым приятным басом. Когда-то он учил Антона и часто говорил шутя, что если и дальше он будет таким тихим, то толку с него не выйдет…

Антон зашел в середину ограды, сел на припорошенную снегом скамеечку и стал глядеть на белую землю. Снег летел и летел, снежинки крутились подолгу на одном месте, то опускаясь, то подымаясь.

Антон почувствовал, что замерз, и вышел из ограды, закрыл дверцы — они скрипнули, и Антон вздрогнул от этого звука.

Когда шел к обрыву, увидел свежую, еще не огороженную могилу. Чья она, он не знал. На ней лежали два яблока. Это были антоновки, крупные и желтые… Видать, положили их давно. Антон глянул на яблоки и пошел дальше меж сосен и берез, что шумели и шумели верхушками, между камней в старой части кладбища — могилы тут сровнялись с землей, и только покрытые мхом камни свидетельствовали, что тут тоже похоронены люди. А потом уже, когда подошел к обрыву, снова встали перед глазами яблоки: одно спелое и целое, а другое наполовину почерневшее.

Он не знал, кто положил эти яблоки, но представил себе, как человек этот вошел в сад, сорвал с дерева спелые антоновки, как потом пришел сюда и положил их на сырую холодную землю. Антон понимал, что нести сюда яблоки, конечно, не имело смысла, тот человек, наверное, это тоже понимал, но принес…

А в чем же тогда смысл?

Антон снова и снова думал об этих яблоках, о тех поросших мхом камнях в старой части кладбища, где неизвестные могилы сровнялись с землей, — аж заломило в голове.

В селе уже засветились окна — манили веселым и уютным теплом, мычала чья-то корова, брякнуло ведро у колодца. Неожиданно во весь голос закричала женщина: «Ко-о-олька-а, домой иди-и!» А потом, тише, тот же женский голос продолжал, к кому-то обращаясь: «Уроки не учены, а он по задворкам бегает».

То ли от холода, то ли еще от чего Антон вздрогнул. Чей-то голос услышал он внутри себя. Еще невыразительный и непонятный, он медленно овладевал Антоном. И тут Антон вспомнил — то была песня старой Сымонихи. Был он еще мальчонкой и каждый вечер летом просиживал с удочкой возле реки. Сидел притихший, тогда и слышал он эту песню. Шла Сымониха и пела:

Летний вечер опускался на землю, туман стелился уже под самые ноги, и гусиного поплавка, сделанного отцом, не было видно на воде, горела ровно, как свеча, на еще светлом небе первая звезда, недавно пролетели вороны — длинной извилистой лентой они медленно, по одной, качались в воздухе, пробегали кони на другом берегу, и конюхи говорили:

— Вот поет Сымониха — аж лес дрожит…

Назад Дальше