Хорошее Дело потянул меня за руку к себе, и, когда я сел на пол, он заговорил тихонько:
– Не сердись! А я, брат, подумал, что ты знаешь, да не сказал мне; это нехорошо, подумал я.
Было грустно и досадно на него за что-то.
– Послушай-ко, – почти шепотом говорил он, улыбаясь. – Ты помнишь, я тебе сказал: не ходи ко мне?
Я кивнул головой.
– Обиделся ты на меня, да?
– Да.
– А я, брат, не хотел тебя обидеть; я, видишь ли, знал: если ты со мной подружишься, твои станут ругать тебя, – так? Было так? Ты понял, почему я сказал это?
Он говорил, словно маленький, одних лет со мною; а я страшно обрадовался его словам; мне даже показалось, что я давно, еще тогда понял его; я так и сказал:
– Это я давно понял!
– Ну, вот! Так-то, брат. Вот это самое, голубчик.
У меня нестерпимо заныло сердце.
– Отчего они не любят тебя никто?
Он обнял меня, прижал к себе и ответил, подмигнув:
– Чужой – понимаешь? Вот за это самое. Не такой.
Я дергал его за рукав, не зная, не умея, что сказать.
– Не сердись, – повторил он и шепотом, на ухо, добавил: – Плакать тоже не надо.
А у самого тоже слезы текут из-под мутных очков.
И потом, как всегда, мы долго сидели в молчании, лишь изредка перекидываясь краткими словами.
Вечером он уехал, ласково простившись со всеми, крепко обняв меня. Я вышел за ворота и видел, как он трясся на телеге, разминавшей колесами кочки мерзлой грязи. Тотчас после его отъезда бабушка принялась мыть и чистить грязную комнату, а я нарочно ходил из угла в угол и мешал ей.
– Уйди! – кричала она, натыкаясь на меня.
– Вы зачем прогнали его?
– А ты поговори!
– Дураки вы все, – сказал я.
Она стала шлепать меня мокрой тряпкой, крича:
– Да ты ошалел, пострел!
– Не ты, а все другие дураки, – поправился я, но это ее не успокоило.
За ужином дед говорил:
– Ну, слава богу! А то, бывало, как увижу его, – нож в сердце: ох, надобно выгнать!
Я со зла изломал ложку и снова потерпел.
Так кончилась моя дружба с первым человеком из бесконечного ряда чужих людей в родной своей стране, – лучших людей ее.
В детстве я представляю сам себя ульем, куда разные простые, серые люди сносили, как пчелы, мед своих знаний и дум о жизни, щедро обогащая душу мою, кто чем мог. Часто мед этот бывал грязен и горек, но всякое знание – все-таки мед.
После отъезда Хорошего Дела со мною подружился дядя Петр. Он был похож на деда: такой же сухонький, аккуратный, чистый, но был он ниже деда ростом и весь меньше его; он походил на подростка, нарядившегося для шутки стариком. Лицо у него было плетеное, как решето, все из тонких кожаных жгутиков, между ними прыгали, точно чижи в клетке, смешные бойкие глаза с желтоватыми белками. Сивые волосы его курчавились, бородка вилась кольцами; он курил трубку, дым ее – одного цвета с волосами – тоже завивался, и речь его была кудрява, изобилуя прибаутками. Говорил он жужжащим голосом и будто ласково, но мне всегда казалось, что он насмешничает надо всеми.
– В начале годов повелела мне барыня-графиня, Татьян, свет, Лексевна, – «будь кузнецом», а спустя некоторое время приказывает: «Помогай садовнику!» Ладно; только как мужика ни положь – все не хорош! В другое время она говорит: «Тебе, Петрушка, рыбу ловить!» А для меня все едино, я и рыбу. Однако только я пристрастился – прощай, рыба, спасибо; а мне – в город ехать, в извозчики, на оброк. Ну, что ж, в извозчики, а – еще как? А еще уж ничего не поспели мы с барыней переменить, подошла воля и остался при лошади, теперь она у меня за графиню ходит.
Была она старенькая, и точно ее, белую, однажды начал красить разными красками пьяный маляр, – начал, да и не кончил. Ноги у нее были вывихнуты, и вся она – из тряпок шита, костлявая голова с мутными глазами печально опущена, слабо пристегнутая к туловищу вздутыми жилами и старой, вытертой кожей. Дядя Петр относился к ней почтительно, не бил и называл Танькой.
Дед сказал ему однажды:
– Ты что это скота христианским именем зовешь?
– Никак, Василь Васильев, никак, почтенный! Христианского такого имени нет – Танька, а есть Татиана!
Дядя Петр тоже был грамотен и весьма начитан от Писания, они всегда спорили с дедом, кто из святых кого святее; осуждали, один другого строже, древних грешников; особенно же доставалось – Авессалому. Иногда споры принимали характер чисто грамматический, дедушка говорил: «согрешихом, беззаконновахом, неправдовахом», а дядя Петр утверждал, что надо говорить «согрешиша, беззаконноваша, неправдоваша».
– Ино дело – по-моему, ино – по-твоему! – горячился дед, багровея, и дразнил: – Ваша, шиша!
Но дядя Петр, окружаясь дымом, ехидно спрашивал:
– А чем лучше хомы твои? Нисколько они богу не лучше! Бог-от, может, молитву слушая, думает: молись как хошь, а цена тебе – грош!
– Уйди, Лексей! – яростно кричал дед, сверкая зелеными глазами.
Петр очень любил чистоту, порядок; идя по двору, он всегда откидывал в сторону ударом ноги щепки, черепки, кости, – откидывал и упрекал вдогонку: