Когда-то, где-то, был себе какой-то маляр, по имени… Вот на уме вертится, как звали его, да не вспомню… Да и нужды нет до его имени, нам важно его искусство. Пусть пока маляр, да и только. А как чудесно малевал, так на удивление! Вы подумаете, что он малевал так себе, просто, как-нибудь, намешает краски, зеленой, синей, вишневой, да так прямо и мажет стол или сундук? Э, нет, погодите немного. Бывало, что завидит, что подсмотрит, сразу с того портрет и откатнет: хоть будь это ведро или собака, так словно настоящее оно и есть… Посвистишь и замолчишь от удивления. Да еще бывало, намалюет, примером сказать, сливу, да и подпишет – он же был грамотный. – «Это не арбуз, а слива». Знаете, чтоб всякой отгадал, что оно есть так точно так и есть, настоящая, словно живая слива.
Раз… Вот смех был! Хлопцы наши от хохота чуть животов не надорвали себе. Шутки ради смалевал он портрет с кобылы нашего мельника, да как живо смалевал, так на удивление всему свету. Вот, намалевавши, и говорит нам:
– Теперь, хлопцы, смотрите, какая будет комедия. А мы говорим:
– А ну, ну, что там будет? А он говорит:
– Идите-ка за мною и несите портрет мельниковой кобылы.
Вот мы, взявши, и пошли себе, да по его научению поставили этот портрет подле мельникового двора, подперли его хорошенько и смотрим… Таки точно мельникова кобыла, на один глаз слепа, хвост вырван, ребра повылазили, да и голову понурила, будто пасется.
Вот как уставили ее, а сами, взявши, присели под плетнем в бурьян и ждем мельника, а сами крепимся сколько можно, чтоб не хохотать. Как вот, идет наш мельник Евтух и, видно было у него в голове, идет и песенку под нос себе мурлычет; а потом и завидел кобылу и говорит:
– Какой негодный мой Охрым! (Мельник не последняя спица в селе; доходы позволяют ему иметь и батрака, так он его имел, вот батрака-то и звали Охримом.)
– Кобыла, – так мельник с собою рассуждает, – к ночи сошла со двора, а ему и нужды нет. Как бы мне поймать ее?
Потом снял с себя пояс, завязал петлю, да и начал подкрадываться к ней, да все чмокает и приговаривает:
– Тпрусё, рябая, тпрусё!
А потом как подошел поближе, как закинет ей на шею пояс, как потянет к себе изо всей мочи… Подпорки не удержали… Кобыла начала валиться, а мельник думает, что она вырывается от него; как закричал во весь голос:
– Тпрру! тпррррру-у-у!
Тут наша кобыла как упадет, а мы как захохочем и… давай бог ноги оттуда… Евтух наш и остался как вкопанный; руки и ноги одеревенели и ни с места; а кобыла перед ним лежит, откинув ноги… Уже потом, как-то в беседе, рассказывал нам, что и долго бы стоял, не понимая, что с ним сделалось, да мельничиха пошла его отыскивать; знаете, немного ревнивенька была себе, так не любила, если муж где засиживался. Так вот она как увидела так стоящего, почти вне ума, то не знала, что и делать с ним: и отдувала, и водою брызгала, а он все, вытараща глаза, глядит на кобылин портрет, все думает, что это она живая перед ним. Уже как смерклось, так тогда она на превеликую силу с места свела и ввела в хату; а он знай свое твердит:
– Тпрусё, рябая, тпрусё.
Что же? Целую ночь дрожью дрожал, как будто лихорадка его бьет и в глазах все кобыла представлялась. Жена подойдет, а он все думает, что кобыла, да все свое толчет:
– Тпрусё, рябая, тпрусё.
И до тех пор так было, пока она его не напоила шалфеею; тогда только как рукою сняло. Вот что значит сильный перепуг!
Пожалуйте же. К чему же это я начал вам рассказывать? Да, о маляре… те, те, те, те…
Теперь вспомнил, что звали его Кузьмою, а по батюшке Трофимовичем. Как теперь гляжу на него: в синей юпке (камзоле), затрапезных, широких шараварах, пузо подпоясано каламайковым поясом; а поверху надета китайчатая черкеска; на шее, сверх белого воротника, повязан красный бумажный платок, сапоги коневьи, добрые, с подковами; волос черный, под чуб подстрижен, а усы рыженькие, густые и длинные; не часто брился, так борода, всегда как щетка; в горелке не упражнялся так чтоб через край, а с приятелями, в компании, не проливал мимо; славно певал на клиросе, читал бойко и гласы знал так, что и сам пан Афанасий, вот если знаете, дьячок наш, и тот спотыкался на его напевы, как заведет по-своему. А уж этот проклятый табак так любил, что не то что; хлеба святого еще не съест, а без этой мерзости и дышать не может. Был себе пузат порядочно, а родом, если слыхали Борисовку, в Курской губернии, слобода графа Шереметева, так он оттуда был родом. В той Борисовке наилучшие богомазы, иконописцы и всякие маляры. Из той-то слободы маляр и в нашем селе зеленил крышу на колокольне; да как искусно, на удивление! Такая крыша вышла зеленая, словно трава в поле. Уж негде правды девать: никто лучше ни намалюет, ни размалюет, как богомаз из Борисовки; уж не жаль и денег. Как же москаль возьмётся за это дело, так ну! Почешись, да и отойди. Торгуется, требует всего много: дай ему и материал, и всякой провизии, и денег, а как удерет, так гай, гай!.. Ему говоришь: это блакитна, а он называет по-своему: синяя-ста. Ему говоришь: не годится, а он чешется, смеется и знай свое толчет: ничаво-ста, для хохлов и такое бредёт.
Так вот, как Кузьма Трофимович был очень искусен в малярстве, то об нем слава прошла по всему свету. Услышал о нем какой-то пан, большой охотник до огорода; так вот видите, беда ему: что б он ни посеет, то воробьи в лето все и выклюют. Вот он и позвал нашего Кузьму Трофимовича, чтоб намалевал ему солдата, да чтоб так списал, чтоб был бы словно живой, чтоб боялись его все воробьи; а будет, говорит, какая фальшь, прикину тебе, не возьму. Вот и сторговались за два целковых, и как уже известно, что ни один мастер ничего не возьмётся делать без водки, то Кузьма Трофимович выговорил себе еще и осьмуху водки. Вот и намалевал он солдата, да еще как! Я говорю и уверяю вас, что и живой не будет так гадок, как он его искусно намалевал: мордатый, обдутый, с престрашнейшими усами, что не только воробью, да и всякому человеку глядеть на него страшно. Мундир на нем обвис хватски, словно мешок, застегнут везде пуговицами величиною в кулак, сабля бравая, как водится, с правого бока, а ружье!.. уж погибель его знает, как он живо смалевал! Глядишь и боишься, думаешь, вот выстрелит! и подступить не смеешь. А присмотришься на него, так вот, кажется, вот он и шевелится, вот моргает усом, глазами, носом, руками дергает, ногами шевелит, против воли боишься и думаешь: вот побежит… вот станет бить!.. Так-то был искусно намалеван. Думаю, что во всем свете не было так живо списанного солдата.
Нуте. Покончивши этот портрет, Кузьма Трофимович думает себе: «Может, и не угожу пану, тогда пропали и издержки мои, и работа. Повезу куда на ярмарку, поставлю на базаре и стану прислушиваться, что будут люди говорить. Когда станут его пугаться и прятаться, как водится, от живого солдата, тогда, Кузьма, смело бери деньги; когда же найдут что не так, то буду подправлять, пока доведу до конца».
Собрался наш Кузьма Трофимович и повез своего солдата в Липцы, когда знает кто; вот что верст тридцать от Харькова на дороге к Курску, большая слобода. Привезши туда, в самую глухую полночь, как еще подле своих возов все съехавшиеся на ярмарку и хозяева в хатах крепко спали, и даже из кабаков народ разошелся, и огонь погасили, он и поставил тот портрет на самой ярмарке и подпер его еще крепче, нежели мельникову кобылу, чтоб ветер или какой пьяный, а их на ярмарке, как известно, всегда много, ходя и шатаясь и наткнувшись на портрет, не свалил бы его; сам же за портретом, накинул над собою навес, сел, чтоб прислушиваться, что будет толковать о нем народ, и, чтоб поправить какую ошибку по замечаниям других, приготовил и палитру с красками. Управившись со всем, присел, приклонил голову и вздремнул немного, пока дойдет до дела…
Как вот и рассветать стало. Еще не пригасли все звездочки, как уже наш Кузьма Трофимович и встрепенулся; понюхал табаку, вычихался, протер глаза полою; некогда уже было идти за водою, чтоб умыться; подпоясался снова и пояс притянул покрепче, надвинул шапку к самому носу и рукавички достал, а это, знаете, было около первой пятницы, так зори уже холодные были. Изготовившись, ожидает, что будет.
Прежде всего блеснул огонек в кабаке… Гай, гай! Уже и в Липцах, между нашим народом, завелись, как будто и в самой России, вместо шинков, кабаки! Откуда же это так стало? Общество нас так скрутило, чтоб, видите, откупщик за тех, кто не сможет платить податей, взносил бы деньги; вот и нашелся, да не из настоящих откупщиков, а – нечего греха таить – нашелся из наших же и взялся держать и Липцы, и другие слободы на московский лад; и уже называется не шинок, а кабак; и там уже во всем другая натура, осьмухи нет, а нечестивая кварта. О, да и проворный же народ! Недоест, недоспит, все о том только и хлопочет, чтоб зашибить копейку. Такая их натура! А как только в этих кабаках нашего братчина обдуривают, так ну, ну, ну! Вот это придешь в кабак с своею посудою, чтоб взять в дом на сколько мне надобно горелки, да если засмотришься куда по сторонам или заслушаешься, что москали начнут между собою разговаривать по-своему, что и не разберешь ничего, то тут и не дольют полной меры, скорее вливает в свою посуду и уже хотя спорь, хотя бранись, а он тебя вытолкает вон. Когда же тут на месте хочешь выпить, то прикинется будто и добрый; за гривну почерпнет из кадки полнехонькую чарку… Тут примешься усы разглаживать, утираешься, причмокиваешь с удовольствием и воображаешь, как это знатно выпьется натощак… да только что доносишь чарку до рта, и ещё не донесешь хорошо… как тут – вражья мать его знает, где это москальча у аспида возьмется, таки словно как тут, что… Дух-Свят при нашей хате!.. Подбежит, подтолкнет… Плюх!.. больше половины чарки назад в кадку!.. Беда, да и полно! И уже пьешь и остаток скорее затем, что тут разливальщик уже отнимает чарку. Кажется, и выпил, так что ж?.. Точно, как есть поговорка: по бороде текло, да и в рот не попало; и чтоб для здоровья пошло по животу, так и не говори; нечего было и проглотить порядочно. От такой беды вынимаешь другую гривну, что хотел для дому купить соли, теперь пропиваешь ее против воли. Вот такая-то их вера, чтоб содрать со всех; куда им уже и спать при такой охоте к наживам? Да-таки и то правда, что тут спит, и тут думает, чем бы то и где бы-то поживиться.
Так вот, как засветилось в кабаке, то и выслали от себя подтолкачку, не увидит ли кого уже бродящего по улице, так бы скорее зазывал в кабак. Выбежал и оглядывался…
– Посмотрите на него, на что оно похоже… Что бы ему голову под чуб подстричь, как водится у людей? А то патлатый, патлатый! Волоса по лбу длинные, даже в глаза ему лезут, уши закрывают, по затылку болтаются; и все только, сердечный, головою потряхивает, чтобы волоса не мешали ему глядеть и слушать. И рубашка на нем также не по-людски: вместо белой, как повелевает закон, она у него красная или синяя и без воротника, а с крючком, да на плече полу застегнет; так что, кто из нас в первый раз отроду увидит москаля, так и не отгадает, что оно такое есть.
Вот такой-то стал подле двери кабака, посматривал сюда-туда и увидел, что солдат с ружьем стоит на карауле; вот он и стал кликать его: «Служба! Поди-ка сюда. Стань тут-здесь, чтобы подчас, когда будет драка, так не дай нас в обиду; а порция от нас будет». Солдат стоит, не ворохнётся. Москальча крикнуло в другой раз, кричит и в третий… Солдат ни с места. Москальча испугалось, чтобы солдат не рассердился и не дал бы ему таски, оставил его, поскорее в кабак и запер за собою дверь. Слышавши все это, Кузьма Трофимович усмехнулся, моргнул усом и подумал себе: «Не велика штука обдурить москаля. Увидим, что будет далее».
Затем появилось и солнышко. Тут встрепенулись и наши, что понавезли муки из Деркачей, Ольшаной, были из Коломака. Что это, батеньки, из каких-то мест не понавезли на ту ярмарку разного хлеба! Таки видимо-невидимо стояло тут возов! Если сказать, что тут было возов двадцать, то, ей же то богу моему, гораздо более. Тут и рожь, и овес, и ячмень, и пшеница, и гречиха, и просо – и все, все было. Знаете, пришло время взносить подушное, так всякому деньги нужны. Наш братчик не бабак, себе на уме, ждет поры-времени. Слава тебе господи! Он не станет так поступать, как москаль, что покинет и жену, деточек и всякое хозяйство, да за тою бедною копейкой шляется по всем-всюдам и забредет даже на край света, да кровавым потом добывает ее. Да чего таки и мудрить? Когда уродил бог хлеба и дал его собрать, то и ожидай, пока придёт нужда и десятские потянут тебя в волостное правление, требуя подушного в общественную сумму; а тут жена затеет льну прясть для рубашек на всю семью, дети требуют к зиме обуви и теплой одежи, да и всякая такая напасть постигнет, что на все нужно денег, тогда уже некуда деваться – вези товар хоть верст за двадцать, и стала ли на базар цена или нет, а ты первого торгу не бросай, за что случилось, продай скорее, лишь бы недолго стоять на месте и скорее добраться домой; тут отдай на что кому нужно и как удоволил всех, вот тогда уже исправный казак! Лежи себе на печи в просе… пока до новой нужды. Тогда ж и думать будем, откуда что взять.
Вот такие-то были хлопотливые хозяева там, и уже сон их не брал. Взошло солнышко, они и вскочили, чтоб, знаете, не упустить купца. И вот, славненько вставши, помолились к церквам Богу и одного из табора послали за водою; время было кашу варить. Побрел Охрим с двумя баклагами к колодезю, вон туда под гору идет по улице… Хлоп глазами… стоит солдат… Охрим был себе парень учтивенький, снял шапку, поклонился и сказал: «Добрый день, господин служивый!» Солдат молчал. Охрим пошел своею дорогою, а Кузьма Трофимович усмехнулся и подумал: «Ну! обдурил и своих». Вот Охрим, набравши воды и возвращаясь к табору, думает:
«Вот же тут Остя постой! А что, если я спрошу, не нужно ли им для лошадей овса или муки какой?»
Так думая и поравнявшись с солдатским портретом, говорит:
– Господин москаль! Будьте ласковы, скажите своему командирству, когда нужно им овса или муки какой, то пускай придут вон к тому табору и спросят Охрима Супоню: а у меня овесец важнейший, дешево отдам, и мера людская: восемь с верхом и три раза по боку ударить. Пожалуйста же, не забудьте, а магарыч мой. Для начала же знакомства, нуте-ка, понюхаем табаку.
И говоря это, достал из-за голенища рожок, постучал им о каблук и насыпал на ладонь; сам понюхал, крякнул, подносит солдату и, чтобы вернее подружиться с ним, приговаривает:
– Кабака гарна, терла жинка Ганна; стара мати, вчила мняти; дочки разтирали, у рижкы насыпали. Ось подозвольте лишен.
Солдат ни чичирк, ни пары с уст и усом не моргнет. Не промах Охрим, взял себе на ум. Цур ему и думает себе: чтоб еще по морде не дал, он на то солдат. И поднявши баклаги с водою, пустился улепетывать к табору, не оглядываясь… А Кузьма Трофимович все это выслушавши, начал тихонько ких, ких, ких, ких… За бока берется да хохочет.
Пока это делалось, поднялись идти на базар бублейницы, булочницы и те, что чашечками пшено, а ложками олею продают. За ними подбегали с пирожками, с печеным мясом, с вареными рубцами, горохвяниками и всякими ласощами, что нужно людям для завтрака. Всем перёд вела Явдоха Галупайчиха; славная молодица, не взял ее чёрт! Чернявая, мордатая, немного курносая и румяная, как рожа, и притом-таки и нарядна: очипок, хотя он себе и вовсе вытертый, почти одни нитки остались, но заметно было, что был когда-то парчовый; тулуп белых смушков под тяжиною и бабиком обложен, только весь на прорехах и дырах под рукавами и на боках, но это ничего: зато видно было, что вся одежа на ней не простая, а мещанская; она была взята в Липцы из самого Харькова, так уж тут простого и не спрашивай. Шушун ситцевый, юпка каламайковая, только уже не можно было различить, что какого цвету, потому что крепко замазано было олеею; она не только пекла бублики, но и сластёное, а около такого дела не можно чисто ходить, зараз выпачкаешься, как чёрт тот, что к ведьме через трубу лазит.
Вот молодицы к Явдохе:
– А ну, пани-матка! Выбирай место на счастливую продажу. Ты у нас голова; где ты сядешь, там и мы подле тебя.
И Явдоха взяла из чужой коробки булку, стала на восход солнца и покатила булку против солнца. Катилась та булка, катилась и, не остановившись нигде, плюхнула прямо подле солдатского портрета.
– Ох мне лихо! – сказала Явдоха, подняв ту булку, и скорее впихнула в свою коробку.
– Как-таки подле москаля садится? Он наделает нам такой беды, что не то что! У одной отщиплет, у другой хватанёт, да тут такое будет, что и коробок своих не пособираем.
– Так выбирай другое место! – заговорили прочие молодицы, – уж если и не так будет счастливое, так покойное; не увидит москаль и не изобидит нас.
Перевела Явдоха свой цех чрез дорогу, поворожила опять уже другою и также чужою булкой и, где она упала, там сама с своим товаром села, а молодиц рассадила, которой где по очереди пришло; а очередь установила сама же таки Явдоха: которые были побогаче, так к себе поближе, а бедную товаром, так на самый хвост, в уголок, куда и чиновник из суда, что в пестрядинном халате по базару ходит и с небольшими деньгами покупает дешевый товар, так и тот такой не отыщет. За такой распорядок в очереди, каждый базар сдирает с подруг своих, что вздумает. О! Да и баба-козырь была! Уж и того довольно было, что выросла в большом свете, в Харькове, а тут еще и по природе такая щебетуха, что меры нет. Защищала подруг своих не только от десятских, волостного головы, да и самому писарю не дает поумничать над ними. За такую защиту они все уважали ее и исполняли, что приказывала она. Пусть же бы не послушал кто ее; она и нашлет тотчас беду: или собака бублики похватает, олею выпьет, или пьяный, спотыкнувшись, коробку с товаром опрокинет, а уже даром не пройдет.