И стонут в яме мертвецы. И стонут люди кругом…
Я с сестрой и мужем ее приехали поздней ночью в какой-то большой французский город. Нам пришлось скитаться из одной гостиницы в другую, так как нигде не оказывалось места. Наконец, чуть ли не в последней, нашлась одна свободная комната. Мы решили остаться и долго упрашивали заспанного дежурного лакея дать нам еще какой-нибудь уголок или чулан, дабы мы не были принуждены спать втроем. Очень нехотя, лакей сознался нам, что есть еще одна свободная комната в пятом этаже, № 53, но что он не смеет нам ее предложить. «Отчего, почему?» «Видите ли, — сказал он, — это опасная комната, и я даже сожалею теперь, что упомянул вам о ней. Над этой комнатой тяготеет какое-то проклятие, и мы не пускаем туда приезжих, даже когда гостиница переполнена, как сейчас. В ней уже было два ужасных случая. Раз один из гостей повесился на люстре, а через некоторое время другого несчастного утром нашли утонувшего в ванне. Вообще, в этой комнате творится что-то непостижимое и жуткое». Мы рассмеялись. «Откройте нам № 53, мы не боимся привидений и отлично там переночуем». После долгих уговоров лакей согласился. Я решила предоставить нижнюю комнату сестре с мужем, а самой устроиться в знаменитом № 53. Разделась я внизу и для храбрости попросила сестру проводить меня. Заспанный и недовольный лакей, сестра и я молча поднялись по лестнице в пятый этаж. Всюду была тишина. Дежурные лампы скудно освещали длинные коридоры и выставленную обувь путешественников. Страшная комната находилась в самом конце широкого прохода. Над дверью, на круглой фарфоровой дощечке, отчетливо виднелся № 53. Лакей отпер нам дверь. Комната была небольшая, довольно уютная, с одной кроватью, широким окном и черным пианино в углу. Сестра, следуя распространенной привычке, подошла к нему, подняла крышку и машинально взяла несколько нот. Это были начальные ноты глупой, веселой английской шансонетки. Громкий звук инструмента неприятно поразил нас. Я окликнула сестру, прося ее прекратить неуместное занятие, и снова обратилась к лакею с каким-то вопросом. Опять раздались за моей спиной громкие и веселые звуки.
Слегка рассерженная, я повернулась к сестре, желая пожурить се, но, к моему несказанному удивлению, сестра стояла тут же рядом со мною и молча, испуганно смотрела на меня, а пианино играло совершенно самостоятельно, продолжая начатую назойливую мелодию. В комнате, кроме нас, никого не было. Клавиши опускались и поднимались сами, и от этой непостижимой игры холодело сердце. «Что это значит?» — наконец воскликнула я. Побледневший лакей пожал плечами. «Que voulez vous, c’est le № 53». Я снова заглянула вглубь комнаты. По ней быстро, но плавно мелькнуло, колыхнулось что-то. Это не была тень, а скорее какое-то темное облачко, сгустившийся воздух, и длилось виденье всего один миг. Я отскочила, захлопнула дверь и повернулась к своим спутникам. Но их уже не было со мною. Они бежали вдали, по коридору, молча и не оглядываясь. Подумав немного, я решилась постучаться к соседям. Пианино тем временем продолжало играть нагло и неестественно громко. Кончит глупую шансонетку и снова начнет ее сначала. На зов мой отозвалась какая-то женщина. Она начала выражать свое недовольство и жаловаться на громкую игру в столь поздний час, но, узнав, в чем дело, согласилась помочь мне. Мы разбудили еще несколько соседей. Всюду те же вопросы и тот же ответ: «C’esl le pianino du 53, qui joue tout seul!» Кучка народа росла. Люди выходили недовольные и сонные, в самых разнообразных ночных одеяниях. Мы пробовали звать прислугу, но на наши упорные звонки никто не явился. В самый разгар звонков, разговоров и недоумения потухло электричество. В темноте звуки веселого пианино казались зловещими. После краткого замешательства мы зажгли свечи и двинулись гурьбой в нижний этаж. Народу все прибывало. Мерцали свечи, шаркали ночные туфли. Говорили все почему-то почти шепотом. Одно пианино играло громко и вызывающе. И, странно, звуки явственно доносились до нас, хотя мы уже успели спуститься в третий этаж. Наше шествие, должно быть, со стороны представляло очень необычайную картину. В одной из дверей третьего этажа показалась белокурая красивая голова молодого англичанина с всклокоченным от сна пробором. Взглянув на нас, он весело расхохотался. «What is the matter?» — воскликнул он, и я поспешила сообщить ему причину нашего странствования. Он еще громче рассмеялся. «Охота вам не спать из-за таких пустяков. Let the accursed thing play!» Потом, похлопав меня фамильярно по плечу, он прибавил: «Don’t be afraid, little girl». Его поступок не смутил меня, а скорее обрадовал. Он был первый не растерявшийся и бодрый среди нас. Я даже не вспомнила о том, что мои волосы распушены, что, кроме тонкого халатика, рубашки и туфель на босу ногу, на мне ничего не надето. Зато его голубую полосатую пижаму и красоту его лица и фигуры я как-то машинально заметила. Он стоял на пороге своей комнаты, весело болтая и рассматривая меня, когда случилось нечто непонятное. Наше маленькое общество, все время державшееся кучкой, неожиданно и резко метнулось в сторону, одну минуту пристально посмотрело на меня и на англичанина и вдруг неудержимо бросилось бежать от нас так же, как немного раньше бежали от меня сестра и лакей, молча, не оглядываясь, по длинному коридору. От быстрого бега тухли свечи, и туфли шлепали по ковру. Все наконец исчезли за поворотом. Коридор потонул во мраке. Мы стояли совсем одни с англичанином, а там, наверху, удивительно отчетливо и громко продолжало играть пианино. Я невольно, в страхе, прижалась к англичанину, ища и прося его защиты. Меня не удивило, что он крепко обнял меня и прижал к себе. В голове шевелилась одна неотступная, тревожная мысль: «Все равно, пускай, только бы он не оставил меня здесь одну». И вдруг, в темноте, все яснее и ближе зашептали, зашелестели незримые, нечеловеческие губы: «Ici, ici…» И я не знаю, что было страшнее: звуки шансонетки или эти странные, тихие звуки, которые были всюду кругом и вместе с тем нигде. Руки англичанина становились смелее. Я чувствовала горячее дыханье и торопливые пальцы, расстегивавшие мой халатик. Он больше не смеялся. Я невольно попробовала отстраниться. Тогда снова раздался его голос, но изменившийся, низкий и глухой. «Вам не уйти от меня. Куда вы пойдете? Туда, наверх, где играет пианино, или вслед за этими убежавшими людьми, которых, может быть, вовсе и не было?». И от жутких, непонятных слов его холод пробегал по спине, а руки его становились не только наглее, но и больше! Они непостижимо росли. Их величина меня ужасала. У людей никогда не бывало таких рук. Пальцы его касались моего затылка, а ладонь доходила до пояса. С отвращением и страхом пыталась я освободиться. Я поняла, наконец, что самое ужасное был он сам, именно он, а не голоса, не пианино, не окружающий мрак. Огромные руки скользили по шее, по груди. Стиснув зубы, я начала бороться и биться в этих страшных, нечеловеческих руках, но и руки и ужас душили меня. Последнее, что я помню, было то, как он грубым движением поднял меня и внес в свою комнату. Потом наступила темнота и полное забвение всего окружающего… Очнулась я на заре. Серый день пробивался в окно. Я лежала на кровати. В комнате царил полный беспорядок, как после долгой, ожесточенной борьбы. Стулья были повалены. Подушки, простыни, одеяло тоже валялись на полу. Я взглянула на себя и обмерла: от моею халатика и рубашки оставались какие-то жалкие клочья, длинные полосы неузнаваемой материи. Руки, плечи и грудь были покрыты безобразными подтеками, шея опухла. Я попробовала встать, но была так разбита, так искалечена, что не могла держаться на ногах, а только ползком, на коленях, пыталась добраться до двери. В душе было глухое отчаяние, ужас и ясное сознание того ужасного и непоправимого, что случилось со мною. Самое ужасное, что может случиться с женщиной, быть может, даже хуже смерти. Едва живая, разбитая и жалкая, я выползла из комнаты и невольно подняла голову. На дверях, на белой фарфоровой дощечке отчетливо виднелся № 53!
Тут я… проснулась.
Стояло жаркое лето, косили высокую рожь. Днем раскаленная земля дышала хлебом и пылью, ночью вспыхивали далекие зарницы, озаряя деревянный покосившийся помещичий дом, окруженный яблочным садом. Маше плохо спалось, несмотря на усталость. Она помогала родителям, хлопотала по хозяйству, работала, бегала, но благодатный сон не вознаграждал ее за труды. Долгими часами лежала она и думала о судьбе своей. Думала уныло и тягостно. Страх уходящего времени овладевал ею. Ее тревожила ее давно расцветшая молодость. Особой красотой она не отличалась, а грядущая зрелость грозила отнять ее последние прелести. Дни неудержимо бежали. Успеет ли она найти свое счастье? Не завянет ли в деревенской глуши без любви, без радости? И подушки казались ей раскаленными горами, и одеяло гробовой доскою. Усталые глаза в полумраке приглядывались к привычным предметам девичьей комнаты. Все такое простое, почти убогое. Туалет с кисеей, умывальник с клеенкой, деревянные стулья, обитые репсом. И только на стене вдруг неожиданно хороший старый портрет в потемневшей золоченой раме. Как, когда, отчего попал этот портрет в скромную усадьбу, никто не знал и не помнил. Все давно привыкли к нему, считая его своим. Но вряд ли красивый, молодой вельможа, в богатом платье, с портретом Великой Екатерины на груди, мог приходиться предком захудалых помещиков. Маша выпросила как-то портрет у родителей. Его явная неуместность в ее маленькой комнатке, казалось, пленяла ее. Он властно говорил ей о прошлых, давно ушедших временах, о людях ей чуждых, о незнакомых страстях и неизведанной роскоши жизни. Она любила подолгу вглядываться в тонкие черты породистого лица. Ей нравились его слегка прищуренные, недобрые глаза, притворно сладкая и вместе с тем насмешливая улыбка чувственных губ и вся его спокойная надменность. Вот и теперь, думая свои невеселые, серые думы, она невольно смотрела на портрет. В тусклом вспыхивании зарниц он, казалось, дышал, шевелился. «Такой, конечно, никогда не придет, — думала Маша, — да и не надо. Разве такие, как он, для меня? Пускай герой мой будет простым, хорошим и любящим, только бы мне не завянуть напрасно! У каждой девушки, даже у самой некрасивой и бедной, бывает в жизни хоть один случай выйти замуж. Случай, все случай! Если он явится, то я не пропущу его, я низко нагну душистые ветви цветущего счастья и сумею сорвать для себя хотя бы маленькую, совсем маленькую ветку. Милый, красивый, надменный вельможа, пожалей меня, помоги мне, дай мне лишь один крохотный случай!» И Маша сама рассмеялась над своим ребячеством. Но в полумраке девичьей комнаты ей вдруг померещилось, что углы чувственных губ немного больше углубились, что недобрые глаза сильнее прищурились. Следуя невольному желанию, она слегка приподнялась, погрозила портрету пальцем, с головой юркнула под одеяло и скоро крепко заснула.
Прошла хлопотливая деревенская неделя. Как-то, к ужину, приехали соседи, старые друзья Машиных родителей. Приехали не одни. К ним заглянул на короткое время их добрый знакомый, молодой многообещающий доктор. Желая развлечь редкого гостя, они привезли его с собою. Для Маши это было целое событие. Разговор, манеры, весь облик приезжего понравились ей. Он тоже, видимо, был доволен новым знакомством. Много оживленно рассказывал, расспрашивал, шутил. Маша никогда так не веселилась. После ужина отправились гулять. Старики отстали, Маша шла одна с доктором. Роса прибила серую пыль, непрерывно трещали кузнечики, над рекою клубился туман. Пахло рожью, цветами и довольством. Застенчивая, по обыкновению, Маша вся расцвела, говорила неглупо. Доктор внимательно слушал, ласково приглядываясь к ней. Они спустились по крутому берегу к самой воде. В опасных местах доктор бережно помогал Маше, и она охотно доверяла свою робкую руку его сильной, теплой руке, испытывая при этом какой-то новый, легкий, приятный трепет. Когда подали лошадей и гости, весело перекликаясь с хозяевами, наконец, потонули в отдалении, и там же замер звон бубенцов, Маша вернулась в свою комнату очень задумчивая. На душе было хорошо, спать совсем не хотелось. Она полуразделась, распустила русые волосы и села на кровать. Ущербный месяц глядел в окошко. Освещенный портрет, словно живой, выделялся из рамы. «Да или нет?» — тихо спросила его Маша. Ей показалось, что молодой вельможа в ответ слегка заколебался. Потом он медленно приподнялся и вышел из рамы. Маша не побледнела, не вскрикнула. Ею овладело какое-то смутное, странное оцепенение. Она даже не отстранилась от призрака, когда тот ближе подошел к ней. Он продолжал молчать и улыбаться. Длинные, тонкие пальцы бережно снимали соринки с темного рукава. «А может быть, это вовсе не привидение?» — мелькнуло в Машином уме. Словно в ответ на мысль ее, вельможа тихо засмеялся. Белые зубы блеснули, как лезвие. Она, быстро нагнувшись, заглянула за него — золоченая рама была пуста. Тогда Маша встала, но вместо того, чтоб идти к двери, прямо пошла навстречу странному гостю. Он остановился, поджидая ее. Потом протянул обе руки и взял ее покорные руки. Его прикосновение было живое и теплое, как недавнее прикосновение доктора. Она чувствовала на лице своем его горячее дыхание, видела вблизи живую влажность его прищуренных, недобрых глаз. Но ей они теперь казались только желанными. Он мягко обнял ее, и дрожь пробежала по ее спине, дрожь радости, а не страха. Чувственные, горячие губы прижались к ее губам. Тихо шуршали и блестели в лунном свете золотые украшения его богатого платья и врезался в полуобнаженную грудь ее портрет Великой Екатерины. Голова кружилась, ноги подкашивались… Очнулась Маша на заре. Одна. Портрет улыбался на своем привычном месте. Но губы ее еще горели от его недавних поцелуев, и чувство бесконечной, небывалой физической близости к нему ни на минуту не покидало ее. «Если это сон, — думала она, — то действительность сплошной обман, а сон вечная правда!» Она была влюблена, влюблена всеми помыслами, всеми силами своего молодого, истосковавшегося по любви тела. Влюблена, но отнюдь не в доктора! Целый день бродила она, как в чаду, не находя себе места, нетерпеливо ожидая ночи. Ночь, однако, ничего не подарила ей. Портрет оставался в своей раме, улыбаясь насмешливо. Зато на следующий день ее ожидала маленькая радость: снова приехал доктор. Маша ему, видимо, понравилась. Он даже не заметил ее легкой рассеянности. Впрочем, эта рассеянность скоро миновала бесследно. Забывши призраки, девушка старалась занять гостя, охотно сама поддаваясь его обаянию. После ужина все опять пошли прогуляться. Опять долго говорили и спорили. Доктор осторожно расспрашивал Машу о ее жизни, о ее занятиях, большинство их взглядов и вкусов на редкость сходились. И Машу это волновало и радовало. «Неужели, неужели?» — замирая, думала она. Но поздно вечером, проводив гостей и оставшись одна в своей комнате, она, даже не раздеваясь, уставилась на портрет жадными, беспокойными глазами. Голова приятно кружилась, в ушах звенело. Молодой вельможа слегка заколебался, приподнялся и вышел из рамы… Следующий приезд доктора несказанно обрадовал ее. Только радовалась она теперь с задней мыслью. Ей уже не улыбалась исключительно возможность провести вечер в обществе хорошего, умного человека, обращающего на нее несомненное внимание, а скорее грядущая за вечером ночь, надежда острого, жуткого, непонятного блаженства. «Он приходил оба раза именно после доктора», — тайно думала Маша, тем не менее отвечая приветливо на многочисленные вопросы и взгляды. Доктор о таком двуличии, конечно, не догадывался. Решив ухаживать за Машей, он почти не сомневался в успехе.
Так проходило июльское время. Доктор появлялся на усадьбе каждые три, четыре дня, и всякий раз позднее, ночью, портрет покидал свою раму. Маша много говорила с доктором. С любовником своим она молчала. Но в этом знойном молчании для Маши была и жизнь, и смысл, и неисчерпаемые богатства красноречия. Любовник! Сначала мысленно назвав его так, она очень испугалась, потом понемногу привыкла и скоро не называла его иначе. И чем откровеннее, чем продолжительнее становились ее беседы с доктором, тем горячее, тем блаженнее царило молчание ночью. Молчание вдвоем!.. Наступила ранняя осень, изредка перепадали дожди. Доктор совсем загостился у своих знакомых. Его добродушно поддразнивали. Надо было собираться домой. Под предлогом прощанья, он однажды объявился у соседей под вечер. На самом деле ему было необходимо о многом переговорить с Машей. Дела звали в столицу, а главного между ними еще не было сказано. Участь их не была решена. Он знал, что нравится ей. Женихом он считался во всех отношениях завидным. Семья сидела в столовой, за самоваром, Маша работала рядом, в гостиной. Она за последнее время любила оставаться одна со своими мыслями. Доктор скоро перешел к ней. В комнате было полутемно. «Бросьте работу, — сказал доктор, — вы себе глаза испортите». Маша покорно опустила руки на колени. Она сидела бледная и задумчивая. «Отчего вы так долго не были у нас?» — тихо спросила она. Доктор обрадовался ее печальному голосу, не угадав настоящей причины этой печали. Он начал рассказывать о помешавшем дожде, о хромоте лошадей и закончил тем, что грустно объявил о своем необходимом скором отъезде. Маша любезно огорчилась, пожалела. Но напрасно искала она в своем сердце искреннего горя. Ведь тот, другой, уехать не мог, а это было самое главное! Потом она вдруг словно вспомнила, что доктор, быть может, любит ее, что он ей нравился раньше, что стать его женой еще недавно казалось ей величайшим, почти недосягаемым счастьем. Ее дремавший разум сразу проснулся. Ей представилась вся безнадежная тоска деревенской зимы, все прелести столицы, куда ехал доктор. Он снова стал желанным в глазах ее. Доктор уверенно, но осторожно пытался подойти к важному вопросу. Маша, преобразившись, помогала ему. Говор из соседней комнаты лишь глухо к ним доносился, дальние углы тонули во мраке. Начинал накрапывать мелкий осенний дождик. И вдруг, среди разговора, Маше показалось, что там, за креслом, в темноте колышется серое облако. Она вгляделась. Облако замерло и превратилось в молодого вельможу. Маша даже не вздрогнула, только слегка побледнела. Оживление ее сразу пропало. Зачем он пришел сюда, в гостиную? Зачем так рано? Неужели ревнует ее? Неужели доктор его не видит? На заданный ей собеседником какой-то важный вопрос она позабыла ответить. «Смотрите, там, в углу, за креслом…» — неожиданно сказала Маша. Доктор нетерпеливо оглянулся. «Что с вами?» — удивленно спросил он ее. «Нет, пустяки, ничего, мне что-то померещилось». Доктор негодовал. В такие важные минуты она могла развлекаться, шутить! Он снова попробовал вернуть ее на прежнюю дорогу, но Маша упорно не слушала, была рассеянна, почти не отвечала, а если отвечала, то все невпопад. На его намеки она оставалась неотзывчива, холодна, безучастна. Разговор стал замирать подолгу. В темном углу за креслом стоял молодой вельможа и улыбался. Маше казалось, что никогда еще она не видала его таким красивым и злым. Он лениво облокотился на высокую спинку кресла и щурился, щурился. Тонкие, длинные пальцы медленно перебирали широкую ленту, портрет Великой Екатерины слабо поблескивал. Маше неудержимо хотелось броситься к нему, забыться в его объятьях. Наконец она не вытерпела и встала. Присутствие доктора становилось невыносимым. «Пойдемте в столовую, к остальным», — холодно, почти враждебно сказала она, и холодно повиновался разочарованный, но сдержанный доктор. Слова так и остались недосказанными! На пороге она еще раз оглянулась. Ее любовника в комнате уже не было. Часов в одиннадцать уехал доктор, не договорившись с ней, навсегда. Маша сразу побежала в свою комнату. Сердце ее колотилось, краска заливала щеки. Она была полна одной мыслью, одним желанием. «К нему!» На пороге она приостановилась, прислушалась. Быть может, он уже там? Потом бесшумно отворила дверь. Но никто не ждал ее. Было темно и тихо. Портрет висел на своем обычном месте. Она напрасно ждала его час, другой, третий. Каждая минута казалась вечностью. Страх, отчаяние понемногу овладевали ею. В душе неудержимо стало расти и крепнуть сознание неотвратимой, горькой истины. Он больше никогда не придет, никогда, никогда! И счастье свое она упустила напрасно. Был случай, единственный, неповторимый случай, но она не сумела им воспользоваться, не сумела нагнуть душистые ветви цветущего счастья и сорвать для себя хотя бы маленькую, совсем маленькую ветку. Все кончено, все отошло навеки. Маша стояла молча, не шевелясь, под портретом. За окном уныло барабанил и шлепал бесконечный осенний дождик, предвестник бесконечной деревенской зимы. И молча смотрело на Машу тонкое, породистое лицо со слегка прищуренными, недобрыми глазами, с притворно сладкой, насмешливой и надменной улыбкой.
Зима в 186.. году стояла бурна я и дождливая, более похожая на глухую осень. Даже на севере Финляндии, в небольшом приморском городке X., почти не было снега, несмотря на то, что наступил уже конец января. Небольшие заморозки сменялись холодными ливнями и туманами, за которыми следовали сильные бури, ознаменовавшиеся крушением нескольких купеческих судов и пароходов. Недаром старожилы говорили, что они давно уже не запомнят подобной зимы.
Городок X., расположенный на узкой полосе земли, далеко вдававшейся в море, особенно страдал от северо-восточного ветра, срывавшего крыши домов и причинявшего другие неприятные сюрпризы в том же роде. Впрочем, обитатели городка давно уже свыклись со своим суровым климатом, а их одноэтажные, прочно построенные из камня и дерева домики, выкрашенные по преимуществу в красный цвет — казалось, были созданы для борьбы со стихиями. Сами обитатели — здоровый, коренастый, крепко стоящий на ногах народ — были под стать своим жилищам; между рабочим классом насчитывалось много рыбаков, проводивших половину жизни в открытом море.
Местные нравы отличались такой патриархальностью, что с восьми часов вечера движение на улицах почти прекращалось, а с десяти, после сигнала о тушении огней, — городок погружался в непроницаемый мрак. Во тьме сиротливо мерцали редкие огоньки фонарей, которых во всем X. вряд ли набралось бы более дюжины. Несмотря на столь благоприятные для беспорядков условия, в городе не было и помина о грабежах со взломом и без оного, о срывании верхней одежды с прохожих и тому подобных «случаях», без которых не обходится у нас ни одно уездное захолустье.
Более всего подвергался влиянию непогоды старый дом на горе, у взморья, носивший у горожан пышное название «замка». Этот дом, принадлежавший ныне обедневшей, но когда-то богатой и славной фамилии Левенборг, имел за собой историческое и весьма бурное прошлое. Он был построен родоначальником фамилии, знаменитым Кнутом Левенборгом, в те «добрые старые времена», когда дворяне еще занимались грабежом купеческих судов. О рыцаре Кнуте говорили, что одна из башен его замка служила ему маяком, огонь которого привлекал собой пловцов, стремившихся на него, как мотыльки — на пламя свечи. Суда их разбивались об острые рифы неподалеку, а рыцарь Кнут и его сподвижники с успехом грабили груз, пожиная там, где не сеяли… Говорили, что в бурные ночи до сих пор к шуму ветра и волн примешиваются стоны погибших в пучине жертв. Любители сильных ощущений уверяли даже, что тень рыцаря является порой среди развалин башни — арены его прежних подвигов, откуда она зорко всматривается вдаль. Такое явление не предвещало, разумеется, ничего хорошего тем, кому случалось видеть призрак грешного рыцаря.
Как бы то ни было, неправедно нажитое богатство не пошло впрок: с каждым новым поколением звезда Левенборгов меркла, потомки Кнута, сменившие кожаный камзол и латы на шитый придворный кафтан и кружевное жабо, каждый, по мере сил, способствовали оскудению. Мало-помалу, окружавшие замок земли и угодья перешли в чужие руки, а в то время, когда начинается наш рассказ, единственные оставшиеся в живых представительницы древнего рода, г-жа Левенборг и внучка ее Эльза, находились накануне полного разорения.
В течение многих лет обе женщины вели уединенный и трудолюбивый образ жизни в уцелевшем флигеле старого здания, причем весь их домашний штат состоял из бывшей кормилицы Эльзы — Ульрики, здоровой сорокалетней женщины, и сына ее Ларса. Этот безгранично преданный «фру» (госпоже) и «фрёкен» (барышне) семнадцатилетний юноша совмещал в себе должности садовника и кучера. Каждую неделю он отвозил на базар продукты домашнего хозяйства, выручка за которые, вместе с арендной платой за небольшую ферму, составляла все доходы обедневших аристократок. Эльза Левенборг, «фрёкен из замка», как называли ее в городе, помогала бабушке и Ульрике по хозяйству, кроме того, она рисовала картинки для продажи и учила музыке детей зажиточных граждан. Эта красивая белокурая девушка, с синими глазами сказочной валькирии, получила редкое по тому времени образование. Учителем ее был старик-француз, потомок эмигрантов. Идеалист в душе, поклонник науки и искусства, он имел большое влияние на пробуждающийся ум молодой девушки. Беседы с ним, занятие музыкой, чтение произведений великих писателей расширили ее умственный кругозор и значительно содействовали ее развитию. Это же обстоятельство сделало Эльзу каким-то исключением среди местного общества, с которым у нее не было ничего общего. В ее нежелании сближаться с людьми другого происхождения и воспитания играла некоторую роль и привитая ей бабушкой родовая гордость. Несмотря на свою доброту, г-жа Левенборг не была чужда кастовых предрассудков. Но все это не мешало Эльзе ладить с семьями окрестных крестьян и рыбаков; она крестила у них детей, лечила заболевших и была желанной гостьей в каждой хате. «Чудачества» Эльзы прощались ей горожанами, чувствовавшими к ней невольное уважение, а ее красота заменяла ей в глазах женихов недостаток приданого; но белокурая валькирия отвечала на делаемые ей предложения отказом. Но крайней мере, так было до случайного посещения X. небольшой эскадрой русских судов, и следовательно, до знакомства фрёкен Эльзы с молодым лейтенантом. Но мало ли что болтают досужие языки! Ведь выдумал кто-то, будто и рыжий Нильс Якобсен, главный кредитор г-жи Левенборг, возымел притязание на руку Эльзы, мечтая породниться с дворянской семьей, у которой отец его был доверенным слугой. Правда, теперь Левенборгам скоро негде будет преклонить голову, а у Нильса Якобсена имеются фарфоровый завод и лесопильня, не считая дома с магазином в городе, но зато ему сорок пять лет и уж наверно никто не назовет его красивым мужчиной!
Миновали рождественские праздники, не принесшие обитателям старого дома ничего утешительного. Ожидание близкой, неотвратимой беды тяготело над всеми. В двадцатых числах января истекал срок последней закладной, и Нильс Якобсен заранее заявил г-же Левенборг, что если вся сумма долга, в размере 40 тысяч марок, не будет ею внесена, он немедленно приступит к описи. Роковой день, совпадавший, как нарочно, с пятидесятилетием ее свадьбы, приближался, и в ожидании его старушка совсем упала духом. Она по целым дням бродила по дому, как будто мысленно уже прощаясь с ним.
Ее красивое старческое лицо сразу осунулось, а с губ зачастую срывались заглушаемые вздохи. Когда ей казалось, что Эльза не видит ее, г-жа Левенборг украдкой утирала слезы, невольно навертывавшийся на ее все еще ясных голубых глазах. Ульрика, сокрушавшаяся не менее своей барыни, срывала сердце на работе. Она с таким ожесточением месила тесто, сбивала масло и колотила кочергой по угольям, как будто желала сокрушить, стереть в порошок и уничтожить навек самого Нильса Якобсена. Эльза глубоко страдала при мысли о разлуке с домом, где она родилась и выросла, а в особенности — при виде горя бабушки, но по наружности она казалась почти спокойной. Каждый день, несмотря на дождь, превращавший зеленовато-свинцовую поверхность залива с окаймлявшей его серой полосой горизонта в какую-то мутную завесу, Эльза предпринимала длинные прогулки по взморью. Шум непогоды и плеск волн, с которыми она сжилась с детства, отвлекал ее от тяжелых дум, а физическая усталость успокаивала нервы. У Эльзы были и свои личные заботы. Досужие языки оказывались не совсем неправы: красивый лейтенант действительно навестил город на обратном пути. На этот раз он приехал один, прямо из Выборга, где их корвет должен был пробыть недели две. И вот теперь он снова собирался приехать, и Эльза с возрастающим нетерпением ожидала дорогого гостя.
Вечер наступил бурный. Поднялся ветер и по взморью заходили сердитые, окаймленные по гребням пеной валы, шумно разбивавшиеся у подножия утесов. Они то с заглушенным ропотом набегали на береговые валуны, то, разбиваясь о выступы скал, обдавали их целым каскадом соленых брызг. Ранние зимние сумерки быстро надвигались, окутывая город туманной мглой, в которой засветились кое-где огоньки, зажигавшиеся в окнах домов. Только старый дом, находившийся в конце форштадта, одиноко возвышался темной массой на горе, словно забытый на своем посту сторожевой великан. Казалось, что шумевшие внизу и силившиеся доплеснуть до него волны задались целью смыть его до основания. Ветер нагибал вершины молодых сосен и кустарников, тянувшихся по обеим сторонам шедшей в гору дороги, соединявшей замок с остальным миром. В такую погоду вряд ли можно было по доброй воле отправиться на прогулку; однако, среди вечерних сумерек виднелся стройный силуэт молодой девушки, быстро спускавшейся с тропинки. Она была высока, а походка ее и движения отличались непринужденной, своеобразной грацией. Из-под капюшона темного шерстяного плаща, обрамлявшего свежее молодое лицо с яркими синими глазами, выбивались пряди золотистых, вьющихся от природы волос. Эльза Левенборг была не одна. Рядом с ней шел стройный молодой человек в форме моряка, с энергическим, загорелым лицом.
— Я так рад, что встретил тебя, моя дорогая, — говорил он.
Он близко наклонился к молодой девушке, может быть потому, что свист ветра мешал ей расслышать его слова.
— Как ни добра твоя бабушка, — продолжал он, — я боюсь, что мое присутствие неприятно ей. В душе она, конечно, огорчается тем, что избранник ее любимицы — иностранец.
— Ты ошибаешься, — с живостью прервала его Эльза, в глазах которой светилось такое выражение счастья, что никто не узнал бы в ней прежней спокойной и сдержанной «фрёкен из замка». — Бабушка вполне оценила тебя. Может быть, она радовалась бы еще более, если бы ты был финляндцем, но она прежде всего думает о моем счастье. Она знает, как я… как мы любим друг друга!
Румянец разлился по лицу Эльзы, глаза ее опустились. Молодой человек взял ее маленькую холодную руку и с нежностью поцеловал ее. Любовь этой гордой, чистой девушки глубоко трогала его.
— Да разве можно не любить тебя, дорогая! Поверь, и там, на моей родине, которой ты еще не знаешь, ты найдешь такую же любовь, такую же преданность.
— Я боюсь, — тихо сказала Эльза, охваченная приливом смущения, — что подумают обо мне твои друзья, твои родные? Я такая дикарка, так привыкла к свободной, независимой жизни… Сумею ли я примениться к требованиям вашего общества?
— Тогда пусть оно применяется к тебе! — воскликнул он, полушутя и, вместе с тем, гордясь ею. — Всякий, кто увидит тебя, позавидует мне, моя белокурая валькирия…
— Без любезностей, Жорж, — прервала его с улыбкой Эльза, — подожди, покуда я сделаюсь настолько светской дамой, чтобы ценить их по достоинству…
Они шутили и смеялись со свойственной молодости беззаботностью. Разговор шел на французском языке, который был хорошо знаком обоим. Эльза особенно любила его, а Георгий Петрович Зарницын, подобно большинству молодежи хорошего круга, владел им в совершенстве.
Они прошли уже до половины тропинки, ропот моря слышался все явственнее, а порывы ветра были так сильны, что с Зарницына едва не снесло фуражку.
— Самая подходящая обстановка для свидания моряка с его невестой, — улыбнулся он. — Вероятно, кроме нас, не найдется гуляющих? Впрочем нет, — прервал он себя, зорко всматриваясь в даль, — кто то идет к нам навстречу… Вы никого но ждете нынче вечером?
— Это идет Нильс Якобсен, — сказала Эльза, по лицу которой пробежала тень. — Бедная бабушка! Его посещение не доставит ей удовольствия. Зайдем сюда, — прибавила она, поспешно увлекая молодого человека за выступ скалы. — Я не хочу, чтобы он видел нас…
Изумленный Зарницын молча повиновался. Через минуту послышался шум приближающихся тяжелых шагов, а затем на дороге показалась плотная, закутанная с ног до головы мужская фигура. Очевидно, не доверяя остроте своего зрения, прохожий нес в руке фонарь, при свете которого Зарницын успел рассмотреть красное лицо и кончики щетинистых рыжеватых усов.
— Кто же это? — спросил он Эльзу, когда шаги незнакомца стихли вдали. Казалось, неожиданная встреча произвела тяжелое впечатление на молодую девушку, следы оживления исчезли с ее лица, брови озабоченно сдвинулись.
— Это наш кредитор, — заговорила она наконец после некоторого молчания, — человек, который сделается через несколько дней владельцем нашего дома.
— Что ты говоришь! — воскликнул пораженный Зарницын, думая, что он не так расслышал ее слова, — но как же я ничего не знал, не слышал об этом от тебя ранее?..
— Я не хотела говорить тебе, — мягко сказала Эльза, — мне было жаль отравлять короткие минуты наших встреч, но теперь уже нельзя долее скрывать… Нильс Якобсен — владелец закладной на замок и ферму, он перекупил ее у другого лица, а срок истекает 26-го января нынешнего года, т. е. ровно через три дня…
Она говорила ровным, спокойным тоном, но ее спокойствие действовало сильнее самых бурных проявлений отчаяния.
— Боже мой, если бы я только подозревал! — воскликнул с волнением Зарницын. — Эльза, дорогая, ты все-таки должна была сказать мне. У меня есть друзья, знакомые, я достал бы эту сумму…
— И запутался бы сам, стараясь спасти нас? Если бы ты был богат, Жорж, я без ложной гордости обратилась бы к тебе, но у тебя нет состояния… Я же слишком хорошо знаю, что значит долг, которого не имеешь возможности уплатить… Этот долг отравил жизнь бабушки.
— Послушай, — прервал ее Зарницын, — у меня есть небольшие деньги, что-то около десяти тысяч марок на ваши деньги. Позволь мне переговорить с этим Якобсеном, может быть, он согласится отсрочить уплату остального долга?
Эльза грустно покачала головой.
— Нет, Жорж, он не согласится ни на какую отсрочку. Этот человек ненавидит нас! — вырвалось у нее против воли.
— Почему? — взгляд Зарницына вопросительно устремился на молодую девушку. — Неужели он?.. Но нет, это слишком невероятно, чтобы он осмелился…
— Добиваться моей руки? — докончила она с горечью. — Да, Нильс Якобсен действительно сделал мне эту честь. Бабушка отказала ему, и с тех пор он считает себя смертельно оскорбленным нами.
Лицо Зарницына вспыхнуло.
— Я придушу этого негодяя! Может быть, в настоящую минуту он осмеливается повторять г-же Левенборг свое гнусное предложение, или пытается запугать ее… Позволь мне разделаться с ним?