Покоя для костей наших в земле родной просим у тебя, господи!
Михаил вслушивался в шепот поляка, и слышалось ему в словах пана Дулькевича иное, выстраданное и передуманное за долгие годы войны: «Люди! Мы обращаемся к вам. Нас мало. Горстка. Перед нами страшный враг. И мы не боимся, мы идем против него. Для нас нет страха, мы забыли о риске, нам неведомы колебания. Вы должны знать о нашей твердости, о нашей решимости и о нашей смерти!»
Поляк закончил молитву, но все еще не поднимался. Неясные звуки вырывались из его горла, еще больше сгорбились худые плечи, заметнее содрогалась спина. Пан Дулькевич плакал. Он всхлипывал неутешно и тяжко. Слезы катились по лицу все обильнее, крупнее. Ветер уже не успевал осушить их, они падали на песок и прожигали его.
Михаил подошел к поляку и обнял его за плечи. Пан Дулькевич был сухой и легкий, как перо. Михаил прижал его к себе, наклонился и поцеловал соленое от слез лицо. Он поцеловал его в щеку, в колючую щеку, и пан Дулькевич вцепился в него, охватил его шею и зарыдал еще горше, неутешнее. Разве место было здесь словам? Михаил молча гладил волосы поляка, мягкие волосы, что слабо укрывали такую непокорную, казалось, голову. И пан Дулькевич затих.
Только изредка еще вырывались из глубины его прокуренной груди вздохи и всхлипывания, постепенно обретая форму слов.
Он не граф. Он не холостяк. А говорил все это просто так. Потому что любит мистификацию. У него есть где-то панна Данута. И сын Казик. Он, наверно, погиб, как и подхорун-жий Казик, который спас его, пана Дулькевича.
Было когда-то все — и нет ничего. Был дом — и нет его. Была Варшава — и нет ее. Была Польша — и нет ее. А вокруг чужие пески, чужие деревья, чужие судьбы...
— Мы защищаем и свои судьбы,— тихо сказал Михаил.— И судьбы наших детей и наших отцов защищаем мы здесь, в дюнах. Мы узнали смерть. Мы победили ее и будем бороться за жизнь на земле, полную любви, счастья и...
— И горя,— всхлипнул пан Дулькевич.
— Что же, будет, наверно, и горе. Но не от войны!
— Слова,— проговорил поляк.— Красивые, торжественные... Когда-то я верил в них. Сейчас не верю.
— Сейчас надо действовать. Надо идти на север.
— На север?
— Да. На север.
— А завтра? Завтра на юг?
— Возможно. Мы пойдет туда, куда надо. Без отдыха. Без колебаний. Днем и ночью.
— И без страха? И никогда не повернем назад?
— Никогда. Как поется в этой вашей песенке...
— То песенка о любви.
— А разве мы еще не будем любить?
— Да... Будем! А сейчас надо идти...
И они поднялись с мокрого темного песка, вернулись к товарищам, взяли каждый свою ношу и двинулись в путь. В этот раз на север.
Монотонность движения постепенно убивает все мысли, кроме одной: скорей бы дойти! В однообразном шорохе шагов слышится то же: дойти! Взмахи рук подчинены категорическому: быстрее, быстрее! Не останавливаться!
— У меня был товарищ,— говорил пан Дулькевич, выходя вперед, чтобы все слышали.— Казик Марчиньский. То был настоящий поляк и жолнер!
— Он был, наверно, такой же болтливый, как и мосье Дулькевич? — высказал предположение Риго.
— Пан просто пустышка. Пан Казик Марчиньский спас меня от смерти. Он учил старого Генриха Дулькевича, как жить на свете. Он сказал: «Если мы должны танцевать, то будем танцевать среди сотен мечей. Если спать — спим без тревог над бездонными пропастями. Если натягивать, то самый тугой лук. Ров перепрыгивать в самом широком месте». Если бы я послушался пана Казика, он не погиб бы. Его смерть на моей совести...- Мы боремся теперь с этими дьявольскими ракетами. А знаете вы, господа, что Казик Марчиньский боролся с ними задолго до нас?
— Где же он их видел? — спросил француз.
— В Польше. В нашей Польше за эту войну можно было увидеть все. Даже ракеты. Пан Казик рассказывал мне. Он партизанил в польском Прикарпатье. Партизаны искали ставку Гитлера, которую сооружали боши. Панове думают, то было легкое дело? Все разведчики, которых посылали на розыски, исчезали, как иголка в воде. Они попадали в мертвую зону около ставки, где людей расстреливали только за то, что они вступали на запретную территорию. На двести километров вокруг Стрижова не осталось ни одного поляка. Одних выселили, других просто убили. Со временем там началось такое, чего еще никто не видел. На восток от Жешува каждый день летели какие-то зелено-серые самолеты. Они летели высоко, а ревели так, словно проносились над самой землей. Хвосты дыма и искр тянулись за ними как кометы. Когда умолкал этот сатанинский мотор, самолет падал, врезался в землю и раздавался адский взрыв. Моторизованные отряды жандармерии охраняли места взрывов, пока специальная команда собирала кусочки этих летающих бомб. Видно, боши испытывали свое новое, страшное оружие.
— Что же дальше? — заинтересовался Сливка.
— О-о, дальше начинаются приключения, которые могут быть только в Польше! Один такой самолет упал и не взорвался. Пока жандармы разыскивали место, где он упал, там уже ничего не осталось. Партизаны попали сюда раньше. Они позвали из соседних сел хлопцев, и те перенесли снаряд в сарай и заложили его сеном так, как мы прятали «хорх», на котором катался со своей графиней мосье Риго.
— Мосье Дулькевич забыл, что он рассказывает про мосье Марчиньского,— подпустил шпильку француз.
— О-о,— заверил его Дулькевич,— я никогда не забуду про пана Казика. То был герой! Как они надули немцев!.. Целую неделю те искали свою ракету, а партизаны сидели в сарае и смеялись. Потом им удалось связаться по радио с англичанами. Из Лондона прибыл транспортный самолет. Англичане забрали немецкое тайное оружие и отвезли к себе. Так была раскрыта тайна «фау-1».
— Но мы сейчас имеем дело с «фау-2»,— напомнил Клифтон.
— Тем лучше,— приподняв бровь, промолвил Дулькевич. —Это только подтверждение факта: ничто на этом свете не делается без участия поляков.
— У поляков, как я вижу, гордости не меньше, чем у англичан высокомерия,— заметил Юджин.
— Не гордость, пан Вернер, а гонор! — воскликнул Дулькевич.— Как сказал Йозеф Понятовский в битве под Лейпцигом: «Бог мне вверил гонор поляков, богу его только и отдам».
— Может, синьору помочь нести его мешок? — спросил Пиппо. Он давно уже заметил, что силы поляка стали сдавать.
— Пусть пан не тревожится,— успокоил его Дулькевич.— Я попрошу помощи, когда будет нужно. Неужели пан считает, что Генриха Дулькевича могут испугать эти длинные переходы? Я вырабатываю в себе лучшие качества только в дороге. Я бы хотел и умереть в дороге. Как сказал наш поэт: «И только смерти красивой я жажду: смерти в скитаньях».
Ночи стояли над Голландией тёмные, как прославленный черный тюльпан. Дождь лил безостановочно, словно хотел затопить эту маленькую страну, над которой господствуют воды.
Где-то за дюнами пролег канал. Ласточкиными гнездами прилепились к нему села и городишки. Партизаны обходили их. Торные дороги они сменили на бездорожье диких зарослей. Лишенные уюта и тепла голландских деревушек, они находили приют среди суровых сосен и тополей Фрисландии.
Снова дорогу указывала им колеблющаяся, как судьба, стрелка компаса, и снова дымный прочерк гигантского карандаша ракеты на предвечернем небе подтверждал правильность их пути.
Никто не знал, почему фашисты пускают ракету только вечером, перед заходом солнца. Сначала это отнесли за счет немецкой пунктуальности. Клифтон Честер высказал мысль, что вечернее время выбрано нарочно. Под вечер английские семьи собираются дома после работы. Вся Англия в эти часы отдыхает. Матери выводят детей на прогулку. Отцы поливают цветники. Это время, когда англичанин с особенной силой чувствует красоту и тишину мирных дней. И вот тогда-то с неба на него и семью падает война. Как божья кара, о которой каждый день читает он в библии.
— Очевидно, ракеты привозят сюда прямо с завода,— сказал Гейнц.— Запаса никакого нет, вот и цедят по ракете в день, чтобы была иллюзия непрерывных ударов с воздуха. Психологический эффект!
— На станцию Хогсварт через день привозят по две ракеты,— поделился своими наблюдениями Якоб.— Иногда — три. Коротенький поезд из четырех или шести вагонов. Ракета в одном вагоне не помещается, ее укладывают в два.