Чернее ночи - Коршунов Евгений Анатольевич 50 стр.


Приходил Савинков, растерянно разводил руками. Ничего, буквально ничего из намеченного Азефом, не получалось.

— Все объекты терактов вдруг стали усиленно охраняться. Не подступиться, — жаловался он. — Такое впечатление, что полиция знает обо всем, что мы задумали.

Иван Николаевич, как мальчишку, сурово отчитывал его за отсутствие смекалки и решительности, а сам внутренне радовался: письмо его Рачковский воспринял всерьез и действует. Путь к возвращению «блудного сына» в Департамент можно считать открытым. Он сделал первый и самый важный шаг. Теперь надо ждать весточки из Департамента.

Он лежал целыми днями на диване, вставал, по студенческой привычке жарил на спиртовке бифштексы, которые покупал и приносил по его заданию Савинков, небрежно просматривал газеты, приносимые им же, и ждал.

Но Департамент, знавший теперь его конспиративный адрес, молчал.

Это беспокоило инженера Раскина все больше и больше. Постепенно беспокойство стало сменяться страхом. Неужели Рачковский решил все-таки поставить на нем крест, избавиться, ведь возможности для этого у Петра Ивановича были прекрасные: выдача революционерам, всерьез, с реальными доказательствами, или полицейская расправа, втихую, без лишнего шума.

И поток писем, отправляемых Азефом в Департамент, нарастал с каждым днем. Отдача следовала за отдачей, а за отдачами шли аресты.

Восходящая звезда Департамента, новый начальник Петербургского охранного отделения — энергичный и решительный Александр Васильевич Герасимов — лихо, за несколько часов ликвидировал Петербургский совет, произвел в столице массовые аресты, не допустив в ней революционного взрыва. Семеновцы, направленные в Москву на подавление вспыхнувшего там восстания, благополучно проследовали по Николаевке к месту назначения — путиловцы, которые готовились взорвать железнодорожный мост, были арестованы чуть ли не у самых его опор.

Об Азефе в Департаменте словно забыли. И у Рачковского были на это свои причины. Хотя ему и поручили ответственную работу — командировку в Москву для руководства арестами участников Декабрьского восстания, он чувствовал, что карьера его близится к завершению. И дело было не только в возрасте — он родился в 1853 году, а в переменах, происходивших медленно, по верно в политике министерства внутренних дел: на первый план там выходил Александр Васильевич Герасимов, начальник Петербургского охранного отделения, так решительно предупредивший революционное восстание в столице и с тех пор пользующийся доверием и особой благосклонностью его высокопревосходительства министра внутренних дел Петра Николаевича Дурново. Вместе с большинством департаментских и министерских чинов Рачковский сделал поздней осенью неверный ход, выступая против «решительных мер», которых требовал тогда Герасимов в борьбе против столичных революционеров.

Дурново только-только занял тогда пост министра, и можно было смело предсказать, что рискованные действия, на которых настаивал Герасимов, он одобрить на первых порах не решится. Однако санкция действовать была Герасимовым получена, аресты были им проведены блестяще — никто не успел и пикнуть: ни «общественность», ни пресса. Семеновцы из замиренной Герасимовым столицы были благополучно переброшены в Москву, где и покончили с восставшими, что называется, огнем и мечом.

Словом, в глазах царского двора и правительства Александр Васильевич Герасимов выглядел теперь Спасителем Отечества. Тем самым Рачковскому и его клевретам, которых он, беспощадно изгнав «зубатовцев», насадил по всему Департаменту, был нанесен сильнейший удар.

Герасимов же отныне мог являться к министру запросто, без доклада.

И действительный статский советник Петр Иванович Рачковский, начинавший в 1860-х годах свою карьеру в роли мелкого чиновника в провинциальных канцеляриях, подрабатывающего от случая к случаю полицейским доносительством, все больше и больше нервничал. Ему в своей богатой событиями жизни уже довелось познать опалу. А ведь поначалу-то все шло так хорошо!

В 1879 году стал секретным сотрудником знаменитого в те годы 3-го отделения собственной его величества канцелярии, а когда революционеры его разоблачили, занял штатную полицейскую должность, обратил па себя внимание начальства, выдвинулся. 1886 год стал для него очередной ступенькой карьеры — Петра Ивановича назначили заведующим русской заграничной агентурой во Франции и Швейцарии. А предварительно он прошел хорошую школу у знаменитого начальника Особого отдела Департамента полиции полковника Г. П. Судейкина. Участвовал под руководством Судейкина в разгроме «Народной воли», сотрудничая с членом исполни-тельного комитета этой организации провокатором Сергеем Дегаевым.

После того как в январе 1884 года Дегаев вместе с двумя своими товарищами Стародворским и Конашевичем убил Судейкина, Рачковский был отправлен за границу — выслеживать семью скрывшегося Дегаева.

Получив важный заграничный пост, развил бурную деятельность в духе своего покойного наставника.

Но перенял он и кое-что у французских секретных служб, с которыми сразу же наладил тесное сотрудничество: прежде всего новейшую, так называемую «французскую систему» провокаций. Система эта предусматривала организацию террористических акций с использованием бомб и «адских машин» для запугивания населения и обработки «общественного мнения» в нужном полиции направлении. Направление же, избранное Рачковским, предполагало натравливания местного населения и властей на русскую революционную эмиграцию. И в 1890 году в Париже со страхом заговорили о «русских бомбах» и «русских бомбистах», тренирующихся для будущих терактов в пригородах французской столицы. Взрывы там действительно время от времени гремели — провокаторы Рачковского времени не теряли.

Гремели взрывы и в Бельгии. «Русские анархисты» попытались подорвать Льежский собор. Это было дело рук некоего Яголовского, матерого агента-провокатора, за которым стоял Рачковский.

Словом, «общественное мнение» было создано, и заграничные спецслужбы, обеспокоенные нарастанием «русского революционного террора», стали оказывать Департаменту самую широкую поддержку в борьбе против эмигрантов из России. В империи это было оценено по достоинству, о Рачковском заговорили в самых верхах, и государи (Александр II, а затем и Александр III) неоднократно передавали ему «монаршье спасибо».

Воодушевленный этим, Рачковский не брезговал ничем. Например, организовал налет своих агентов на народовольческую типографию в Женеве. Налетчики уничтожили несколько тысяч экземпляров уже отпечатанных пропагандистских материалов, рассыпали набор очередного номера революционного журнала, унесли шесть пудов типографского шрифта, который и разбросали по улицам мирной и тихой Женевы, что, конечно, тоже сказалось на «общественном мнении» так, как это нужно было Департаменту.

Когда же типография была восстановлена, налет повторился, и проделано было то же самое.

Но, как поговаривали в Департаменте завистники, Петр Иванович начал «зарываться». От него пошли доносы на княгиню Юрьевскую, удалившуюся за границу морганатическую жену покойного Александра II. За беспардонное вмешательство в дела царской семьи ретивому полицейскому дали хороший нагоняй и строго предупредили на будущее. Но урок Петру Ивановичу впрок не пошел. И в 1902 году он написал обстоятельное письмо Марии Федоровне, вдове Александра III, вдовствующей императрице, в котором разоблачал некоего авантюриста-«магнетизера» Филиппа, предшественника Гришки Распутина при Александре Федоровне и Николае II. По данным Рачковского, «магнетизер» был орудием масонов, которому поручалось оказывать соответствующее влияние на царя и царицу, почему и советовалось немедленно удалить «целителя» из России.

Этого уже царственные особы снести не смогли. К тому же недолюбливал Рачковского и недавно заступивший на пост министра внутренних дел Плеве, бывший с 1881 по 1884 год директором Департамента полиции и успевший еще в тот период проникнуться к Рачковскому антипатией. Короче говоря, Петра Ивановича отправили в отставку, намекнув, что появление его в ближайшие годы в России нежелательно. И лишь после убийства Плеве и прихода на пост товарища министра внутренних дел всесильного Трепова, Петр Иванович Рачковский вновь вознесся вверх по лестнице полицейской службы.

Теперь же он чувствовал приближение опалы и изо всех сил старался удержаться на плаву, хватаясь за любую попавшуюся под руку соломинку, даже какую, как бывший друг Зубатова революционный поп Георгий Аполлонович Гапон.

— Но какова, шельма, а? Нет, вы только, Георгий Аполлонович, послушайте — душу вынимает!

Рачковский откинулся на спинку мягкого стула и прикрыл ладонью глаза.

Цыганская песня рвалась в отдельный ресторанный кабинет сквозь плотно прикрытую дверь, ее не могли остановить даже стены, завешанные толстыми восточными коврами, перебор гитарных струн вкрадчиво следовал за дивным, надрывающим сердце голосом, изливающимся в любовном томлении. И вдруг ударил цыганский хор, зазвенели бубны, завизжали, опираясь на гитарные надрывы, скрипки, и голос певицы растворился в забористой страсти других, мужских и женских голосов.

— Ай, цыгане... люблю цыган, наваждение это бесовское, — поддержал Петра Ивановича сидевший напротив него человек с коротко подрезанной, словно подрубленной топором каштановой бородой. Продолговатое лицо его было бледным и испитым, под глазами набухали мешки, и по лицу его было видно, что оп давно уже ведет разгульный, нетрезвый образ жизни.

Это была очередная встреча Петра Ивановича Рачковского и попа-расстриги Георгия Аполлоновича Гапона, еще несколько месяцев назад бывшего кумиром толпы и юродствующих интеллектуалов, мучеником совести и новым мессией. Тогда, в темном, дешевом подряснике, с красивой шелковистой бородой, спадавшей на грудь, с благородным тонким лицом, освещенным горящими внутренним огнем глазами, он действительно напоминал мессию, и люди, повинуясь его чистому, полному внутренней веры голосу, готовы были пойти за ним на смерть.

И он повел их на смерть студеным январским воскресеньем 1905 года, и они пошли за ним, веря, что пока он их ведет, с ними будет благодать божья и ни один солдат из преградившей им путь тонкой серошинельной цепочки не осмелится спустить курок и выстрелить по ним, ведомым верой.

Но солдаты стали стрелять. Залп за залпом врезался в неверящих, в несмеющих верить происходящему, ослепленных верой людей, и Гапон тоже шел на пули, и тоже не верил в то, что происходит вокруг, и благословлял, обезумев от ужаса, умирающих, тянущих к нему окровавленные, холодеющие руки, словно к Спасителю. И он тоже остался бы умирать вместе с ними в сожженном горячей людской кровью снегу, если бы Петр Рутенберг, его друг и последователь, не бросил бы его на землю, не прикрыл своим телом, не вытащил бы потом с площади и не отвез, рыдающего, бьющегося в истерике в открытый для всех в тот день дом Горького. И тогда Гапон проклял все и всех вокруг, обрезал бороду и снял с себя рясу.

А потом было бегство. (Берлинская «Форвертс» радостно информировала своих читателей: «Гапон благополучно прибыл за границу»). Были слава и внимание газет, деньги за написанную с помощью наемных щелкоперов «Историю моей жизни» и красивая жизнь: дорогие отели и лучшие рестораны, сомнительные кабаки и публичные дома.

«...для революции было бы лучше числить Гапона в списке своих погибших героев, чем продолжать иметь с ним дело как с вождем», — писал потом о нем один из уважаемых и старых революционеров.

Но Гапон не хотел пребывать в мучениках. Вкусив славы и денег, он сломался психически, а хлебнув красивой парижской жизни, уже не мог жить так, как жил раньше, тем более, что долго еще деньги текли к нему рекой — и от русских почитателей, и от иноземных доброхотов. Маленький, серенький попик, уверовав в свою роль мессии, заболел манией величия. Он требовал, чтобы его признали своим вождем сначала социал-демократы, затем социалисты-революционеры, но ничего из этого не получалось. А когда после октябрьского манифеста он вернулся все-таки в Россию, ничего, кроме бурных кутежей в Париже, угарных игорных ночей в Монте-Карло, жадных кокоток и падких на даровщинку прихлебателей, в его «политическом активе» не было. Революция им больше не интересовалась, и слово «провокатор» следовало за ним как тень. Он был не нужен никому, кроме... Департамента полиции, где было принято встречать «раскаявшихся революционеров» с объятиями нараспашку.

Так, в конце концов, и начались его встречи с Рачковским, денег на эти встречи не жалевшим, тем более, что они были казенными. Вот и теперь оба они «снимали напряжение» в одном из лучших петербургских загородных ресторанов.

Оба были пьяны в меру, именно в той степени, чтобы продолжить не сегодня начатый разговор.

— А уж и едите вы как хорошо, кто бы знал! — откровенно восхищался поп-расстрига, с ласковым вожделением окидывая взглядом изрядно опустошенный, но все еще обильный стол. — Да не всякий поймет такое роскошество, а я, честно признаюсь, после Парижа по-другому уже не могу...

— Да что деликатесы все эти, что вина тонкие! Набил брюхо сегодня, а завтра опять захочется, — меланхолично возражал Рачковский. — Скучно все это, без жизненного смысла. Без остроты-то есть...

— Ну уж у кого-кого, а у вас-то в жизни остроты, слава Богу, предостаточно, — пьяно не согласился Гапон и замотал головою, словно вытрясая из нее хмель:

— Угобзился же я сегодня, окаянный. Опять во грех впал, прости, Господи, раба своего недостойного.

Он привычно осенил себя крестом и поднял взгляд к потолку, на котором лепились с венками в руках голозадые срамницы.

— Да бросьте вы, батюшка! Не такой уж это и грех, во всяком случае, не из самых страшных! — успокоил его Рачковский, наполняя по-новому лафитнички себе и Гапону водкой. — К тому же: не согрешишь — не покаешься...

Он поднял лафитник и потянулся к Гапону — чокаться.

— ...не покаешься — не спасешься! — завершили фразу они хором, чокнулись и, хохотнув, выплеснули водку в свои рты.

Назад Дальше