Подойдешь к нему, он с ужасом вскакивает, иногда с ним были будто бы припадки.
...знал, что если я что-нибудь узнаю, то я действительно могу что-нибудь подстроить. Он страшно пугался тогда... очевидно, что на самом деле боялся, что они могут его убить...»
Но это было уже к концу судебных заседаний, продолжавшихся почти весь октябрь. В первые же дни Азеф был абсолютно уверен, что «грязная процедура судебного разбирательства» завершится очень быстро и его полным триумфом. Он знал, что на 7 октября назначен царский смотр на «Рюрике», что Авдеев и Каптелович убьют царя — и тогда уже никто не посмеет поверить ни единому слову обвинений, выдвигаемых Бурцевым, тем более, что у Азефа было «предсмертное письмо Авдеева и его фото, доказательства организаторской роли Азефа в этом деле. Но смотр состоялся, а цареубийство — нет.
Есть разные версии того, почему ни Каптелович, ни Авдеев не стреляли в царя, хотя были с ним совсем рядом, а один из них даже подал Николаю II бокал шампанского. Но так или иначе надежды Азефа рухнули. Не могла избавить его от животного страха и реакция на происходящее верных членов БО. Карпович, например, пригрозил, что если с головы Азефа упадет хоть один волос, он лично перестреляет и судей и весь ЦК. Товарищ Белла (Эсфирь Лапина) угрожала Бурцеву. Она верила в Азефа до такой степени, что после того, как он был окончательно разоблачен, застрелилась.
И что из того, что Аргунов, выделенный для расследования «рассказа Лопухина», написал перед отъездом в Петербург дружеское письмо Азефу, в котором не скрывал, что считает его невиновным — ужас буквально душил Азефа, лишая его способности принимать правильные решения. Он бросил все и в панике помчался в Россию, чтобы, опередив Аргунова, заставить замолчать Лопухина с помощью Герасимова. Из этого, как мы знаем, ничего не получилось, Аргунов получил возможность встречаться с Лопухиным.
«Вечером 18 ноября, — вспоминал он, — я был у Л.
Явился Лопухин. Нас познакомили. Я жадно впился в эту фигуру. Передо мною стоял человек, мало напоминающий полицейского. Скорее, это дворянин-помещик, не лишенный во внешних манерах, голосе, жестах интеллигентности. Первые мои впечатления от Лопухина были в его пользу, и они все росли в эту сторону помимо моей воли и вопреки рассудку по мере того, как шло наше свидание. Только глаза Лопухина не мирили меня с ним — серые, холодные глаза, столь обычные у прокуроров, бюрократов, сановников. Но и эти неприятные глаза не были глазами полицейского, жандарма, сыщика. Они не бегали, не щурились, а смотрели прямо и выдерживали мой упорный, пристальный взгляд. Казалось — они не лгали.
Держался Лопухин свободно, просто. Говорил не торопясь, излагал факты в том виде, как они ему приходили на память, делая дополнения и отвечая на все вопросы без интервалов, которые могли бы навести на мысль, что он явился с подготовкой, с определенными планами.
Я слушал молча, не прерывая Лопухина. Развертывающаяся картина азефовщины давила на мозг своей тяжестью. Хотелось поймать рассказчика на одном каком-нибудь фальшивом пункте, чтобы, ухватившись за него, отбросить всю эту мистификацию, всю хитроумную сеть его доказательств. Но я не находил ни одной фальшивой ноты в его изложении, ни одной несообразности, нелепости.
Все дышало правдой. Я попросил его описать фигуру Азефа. Лопухин несколькими штрихами обрисовал все характерные особенности Азефа: его толстые губы, скуластое лицо, уши, нос, отметил его манеру сидеть, вобрав голову в плечи; даже отдельные части туалета...»
Следует добавить ко всему этому, что встреча с Аргуновым хоть и не была для Лопухина неожиданной, о теме предстоящей беседы ему заранее ничего известно не было. И другое: как видно из воспоминаний Аргунова, Лопухин вызвал в нем определенную симпатию, несмотря на то, что именно в бытность Алексея Александровича директором Департамента полиции Аргунов был арестован и осужден на восьмилетнюю ссылку в Сибирь.
Не успел Аргунов покинуть Петербург, как появилось уже известное нам письмо Лопухина Столыпину, рассказывающее о визите к нему Азефа (11 ноября — Азеф все-таки опередил Аргунова) и Герасимова (21 ноября). Письмо это стало известно эсерам и явилось еще одной уликой против Азефа. Кроме того, Лопухин согласился приехать в Лондон, чтобы повторить свои показания перед членами третейского суда, перед которыми уже выступал Бурцев.
В Лондоне, в «Уолдорф отеле» и состоялась в начале декабря 1908 года встреча Лопухина с тремя представителями эсеров — с Аргуновым, Савинковым и Черновым, в ходе которой к своим прежним показаниям он добавил и рассказ о том, как явившийся из Парижа в Петербург Азеф уговаривал его ничего не сообщать приезжающему для расследования Аргунову. Лопухин точно назвал дату своей встречи с Азефом — 11 ноября.
К этому моменту было уже известно, что Азеф, живший в Париже, где-то пропадал с 9 по 13 ноября, а так-же что его видели у дома, где, как было известно, живет «на покое» Ратаев, продолжающий поддерживать связи с Департаментом полиции в качестве «частного лица».
Бурцев настаивал, чтобы от Азефа потребовали по этому поводу объяснений, что и было сделано.
— Да, — признался Азеф, — я уезжал на несколько дней из Парижа. Мне надоела вся эта канитель, и я не хочу больше работать в партии. Я решил найти себе службу по специальности, я — инженер, к тому же на партийные деньги прожить невозможно.
И он рассказал, что ездил в Мюнхен и Берлин, чтобы встретиться с представителями некоторых компаний, с которыми намерен начать переговоры о поступлении к ним на службу. Компании эти он не назвал, так как, по его словам, если эсеры явятся к их директорам и начнут наводить о нем справки, это вызовет нездоровый интерес к его персоне и он не получит работу.
Представил он и доказательства того, что жил три дня в Берлине — счет из гостиницы, владельцем которой был некий русский подданный по фамилии Черномордик.
Отель был подозрительный, но Азеф, по его словам, поселился в нем потому, что там было на две марки дешевле, чем в немецком отеле, в котором он сначала было остановился. Представил он и счета от Черномордика, свидетельствующие, что в этом же «русском» отеле он и питался все три дня, проведенные в Берлине.
Всерьез «алиби» Азефа принять было невозможно: все слишком хорошо знали его привычки останавливаться лишь в роскошных отелях, не считаясь с расходами, и никогда не брать счетов. Когда же всерьез занялись счетами от Черномордика, то установили, что обеспечил ими Азефа Департамент полиции, давно уже использовавший дешевый «русский» отель в работе своей заграничной агентуры.
Развязка приближалась. Ни о каком продолжении суда над Бурцевым теперь, разумеется, не могло быть и речи. Надо было решать, что же делать с Азефом, в невиновность которого продолжали верить его боевики и многие члены ЦК, которые были не в курсе представленных Бурцевым и Лопухиным доказательств предательства Ивана Николаевича. Участники же третейского суда не могли оправиться от шока, буквально парализовавшего их способности к действию.
Не в лучшем состоянии находился и Азеф, понимавший, что для него теперь все кончено. Да, его товарищи по партии, друзья, не верившие слухам, просачивавшимся из «зала суда», еще по-прежнему навещали его, ободряли, приглашали на прогулки, и Азеф цеплялся за все это, как за надежду, что ему, всю жизнь ловко выворачивавшемуся из не менее сложных ситуаций, удастся вывернуться и на этот раз, что подвернется какой-нибудь счастливый случай... Но с каждым днем ему становилось все яснее, что конец приближается, конец всему, к чему он стремился всю свою жизнь, ради чего он и жил, преступив все нормы человеческой морали. Он уходил по вечерам из дома и метался по парижским улицам до глубокой ночи, гонимый животным страхом и отчаянием загнанного зверя.
Когда ничего не подозревавшая жена пыталась робко заговорить с ним, орал на нее со зверски перекошенным лицом:
— Молчи! Ты ничего не понимаешь!
А однажды, как вспоминала Любовь Григорьевна, у него вырвалось с искренним отчаянием:
— Когда уж наконец это случится!
Одну из последних встреч Азефа с бывшими друзьями и товарищами по партии она описывает с подлинным драматизмом:
«...Они приходили, между прочим, за несколько дней до его побега, и когда мы сидели и обедали, он ничего не ел, а на глазах у него были слезы, то есть он прямо-таки плакал, но так, что они не видели этого. Потом, когда все ушли в другую комнату, он мне говорил, что «я их не могу никого видеть».
Узнав самой последней, что ее муж провокатор в партии, Любовь Григорьевна впоследствии считала, что в тот вечер Азефа допрашивали.
«...в то время, как они его допрашивали, я сидела в соседней комнате и ничего не знала... — рассказывала она Судебно-следственной комиссии ПСР. — До меня долетали отдельные слова, но я ничего не могла разобрать».
Рассказывала она и о странной, на ее взгляд, нелогичности в поступках Азефа в те критические для него дни. Он, готовясь к побегу, решил заранее переехать из дома в отель и перевезти туда же свои вещи.
«...B такой момент, — поражалась Любовь Григорьевна, — человек забирает — это ведь было зимой, не забудьте — свой костюм для лаун-тенниса, летний костюм. Это было что-то такое ужасно нелепое, дикое. Он даже хотел забрать свой ящик с вещами, он ему всегда очень нравился... Я тогда ничего не знала, но он уж тогда, очевидно, думал уехать. А затем побег его...»
Лишь 5 января 1909 года ЦК ПСР решился собрать наиболее видных членов партии, чтобы изложить все то, что произошло, и задать вопрос: что делать с Азефом?
Разговор был тяжелый. Четверо из восемнадцати участников совещания (Зензинов, Прокофьев, Савинков и Слетов) потребовали немедленно казнить предателя. Натансон заявил, что все еще надеется на оправдание Азефа, остальные колебались. В конце концов было решено отправить к Азефу для «последнего допроса» трех делегатов — Чернова, Савинкова и боевика Попова. Зная горячий нрав всех троих, им запретили брать с собою оружие, боялись, что над Азефом может быть учинен самосуд.
Одновременно Аргунову было поручено отправиться куда-нибудь в провинцию, где можно будет снять виллу для суда над Азефом. Такую виллу он подыскивал на границе между Швейцарией и Италией, на берегу Луганского озера. Прихватил он с собой и веревку для Азефа, которую, по его словам, «спокойно собирался накинуть на его жилистую шею...».
«...B тот день, в 7 часов вечера, когда был допрос, — рассказывала Любовь Григорьевна Азеф-Менкина, — его не было дома. Целый день. Затем он пришел, а через полчаса пропел звонок. Приходят Ал, Аз и Николай. (Чернов, Савинков и Попов).
Когда он увидел их, он страшно пожелтел. Он вышел на кухню взять воды, и когда я увидела, что он такой желтый, я его спрашиваю: «Почему ты так пожелтел?» Он говорит: «Это тебе так показалось».
Любовь Григорьевна утверждала, что не слышала разговора своего мужа с пришедшими, ее выставили в соседнюю комнату, и лишь иногда до нее доносились отдельные фразы и слова, из которых было трудно что-либо понять о происходящем.
А пришедшие, двое из которых еще недавно выступали на третейском суде против Бурцева и с пеной у рта защищали своего героического Ивана Николаевича, настроены были решительно и не скрывали этого. Отворив дверь и впустив их в квартиру, Азеф пожелтел от ужаса. Ведь точно так по его приказу был убит Татаров — в собственном доме — на глазах у отца и матери. И хотя он наверняка уже знал, что Чернов, Савинков и Попов были направлены к нему лишь для «последнего допроса», он знал и горячность Чернова, и решительность Савинкова и революционный идеализм Попова — любой из них мог разрядить сейчас в него браунинг. И Азефу было отчего пожелтеть. Но уже после первых нескольких фраз он понял, что стрелять в него никто не будет. Наоборот, во взгляде Чернова он заметил почти сочувствие, а на лице Попова явно читалась неловкость. Зато лицо Савинкова было каменным, слова он цедил сквозь зубы, и глаза казались свинцово-ледяными. Он смотрел на Азефа так, будто тот сидел перед ним на скамье подсудимых и задавал точно рассчитанные вопросы, словно вколачивал гвозди в строящуюся виселицу. И тут впервые в жизни Азеф почувствовал, что теряет волю, что не он, как бывало прежде, подчиняет себе собеседника, а сам подчиняется ему, не в силах собраться и противостоять чужой гипнотической силе.
И уже через несколько минут разговора (допроса!) он стал сбиваться и путаться в ответах, и прижатый вопросами Санникова к стене, в конце концов в отчаянии воскликнул:
— Я не могу сейчас продолжать этот разговор, не могу давать удовлетворительные ответы на ваши вопросы! Да, обстоятельства против меня, и я чувствую себя как во враждебном лагере, вы все, все против меня!
Он метался по комнате под взглядами не спускавших с него глаз бывших товарищей по партии, и лица их все больше и больше мрачнели.
— Виктор! — резко остановился он вдруг перед Черновым. — Мы жили столько лет душа в душу. Мы работали вместе. Ты меня знаешь... Как мог ты прийти ко мне с таким... с таким гадким подозрением?
— Да, мы много лет были с тобой друзьями, — опустил глаза Чернов. — И мне сейчас тяжелее, чем другим товарищам. Но... — Он вдруг вскинул голову, и на лице его отразилась надежда: — Ты знаешь, в революционном движении оступались многие. Но когда они раскаивались — вспомни Дегаева — и приходили с повинной, им давали возможность искупить вину и потом уйти из революции, скрыться с глаз долой. Мы можем, я думаю, дать тебе такой шанс, Иван Николаевич...