— Спасибо, доктор. Вы меня успокоили. К своему пузу я уже привык. А моя совесть донимает меня гораздо меньше, чем все ваше сословное чванство и высокомерие.
Когда он ушел, в кабинет вернулась Кристина. Она остановилась на пороге, дожидаясь, пока я взгляну на нее.
— Будете диктовать дальше?
— Нет, Кристина.
— Тогда я пойду на кухню.
— Хорошо.
— Зачем вы разозлили его, доктор? Он вам еще пригодится.
— Если он мне понадобится, я его вызову. Но и тогда ему придется подождать. Когда-нибудь, Кристина, ты все поймешь.
Ночью, мама, я увидела их во сне, а утром они пришли. Я совсем не удивилась. Ведь сны у меня вещие. Порой они предвещают беды, но часто и радости. От плохих снов я плачу, а от хороших смеюсь. Но изменить я ничего не могу. Ведь сны приходят ко мне сами. Я много думала — откуда берутся сны? Папа сказал, что они возникают во мне самой. Как-то не верится. Ведь я не хочу ничего плохого. Пастор говорит, что их посылает бог, и тетя Гедель так считает. Но я и им обоим не верю. По-моему, сны приходят из леса. Когда стемнеет, они вылетают оттуда и стараются попасть в мою голову. И тогда мне что-нибудь снится, а потом это происходит наяву. Мои сны — это тени, которые забегают вперед и предсказывают мне, что будет. Хорошее и плохое.
Вот и с тобой было так. Ах, мамочка, я ведь плакала из-за тебя, а ты ничего не поняла. Ты подумала, что я боюсь за себя. Вместо того чтобы спрятаться самой, ты утешала меня и заперла в подвале. Какая ты глупая, мама. Не послушалась меня, вот и вышло все так, как мне снилось. Со мной остался только папа, и мне пришлось жить в подвале.
Папе повезло, что я у него есть. Его я постараюсь уберечь. И о тебе, мамочка, я больше не плачу. Сны мне сказали, что тебе уже не больно. Что ты теперь спокойна. Моя бедная, глупая мама, ну почему ты меня не сумела понять?
Мне приснились цыгане, а утром, когда я поливала в саду цветы и раскладывала сушиться подушки, увидела на дороге, где растут рябины, цыган, которые ехали к городу. А еще я увидела их лошадей, и собак, и коз, и старую лошадку-пони. Я помахала рукой цыганам, чтобы они знали, что я их ждала. Весь день я радовалась и смеялась. Как хорошо, когда приезжают цыгане. Ведь они мои друзья и слуги. Они придут ко мне. Они назовут меня принцессой, одарят дорогими подарками из дальних стран и преклонят предо мною колени. А Карлос станет моим избранником, моим женихом.
Мне не разрешают так говорить. Вот смешно! Считают, будто я не в своем уме, но ведь это неправда. Не верь им, мама. Они считают так потому, что я знаю и вижу больше, чем могу объяснить. Да и что объяснять? Вот восходит солнце, и лес начинает светиться. Вот распускаются цветы, чтобы поздороваться со мной. Разве это нужно объяснять? Разве нельзя просто показать на них? Один папа меня понимает. Он встает рядом, мы смотрим вокруг и молчим. Он понимает все вещи так же, как я. Он догадывается, о чем они хотят сказать.
И тетя Гедель тоже догадывается. Она не говорит, что я не в своем уме. Она даже зовет меня к себе, когда у нее гости, потому что я умею разгадывать сны. Когда тетя Гедель довольна, она кивает головой и дает денег. А я дарю их моим слугам или покупаю на них в магазине конфеты из стеклянных чаш у прилавка.
Люди говорят, будто я не в своем уме. Это же смешно, мама.
Сны мне сказали, что эти люди сами не в своем уме. Ведь я вижу и знаю то, чего они не понимают и не замечают. Поэтому люди злятся, смеются надо мной и говорят, будто я не в своем уме. А еще сны мне сказали — когда-нибудь люди сами увидят то, что вижу я. Тогда им станет стыдно; они преклонят предо мною колени и назовут меня своей принцессой. И я буду не только папиной принцессой, а принцессой всех этих безумных, которые бегают за мной и кричат, будто я не в своем уме. Мне их жаль, ведь они так долго остаются безумцами. Я просила сны вразумить их. Но сны мне сказали: надо еще потерпеть. Такой день наступит, а до тех пор я потерплю. Порой, когда люди просят меня что-нибудь разгадать, я забываю, что знаю, и говорю как все. Тогда они сердятся и говорят, что я становлюсь нормальной. А мне от этого весело. До чего же они недогадливые!
Ах, мамочка, зачем ты заперла меня в подвал? Я бы защитила тебя. Ты была такая глупая. Зато теперь ты видишь, что тогда видела я. Ты заперла меня, тогда они хотели забрать твою дочь, чтобы сделать своей королевой. Ты была такой глупой, что думала — они сделают королевой тебя, если не найдут меня. Бедная, глупая, глупая мама. Теперь уже никто не сможет запереть меня в подвал, когда придут мои слуги, чтобы приветствовать свою принцессу.
Утром той среды, когда я собирался провести свое первое заседание горсовета в качестве бургомистра, у меня сломалось бритвенное лезвие, привезенное с собой. Заседание было назначено на восемь, поэтому купить новое лезвие я не успевал. Заклеив пластырем порезанный палец, я отправился в ратушу небритым. Там я попросил секретаршу принести мне кофе с булочками и сел к столу, чтобы еще раз продумать каждый пункт повестки дня. Я знал — они только и ждут моей ошибки, а если я не ошибусь сам, постараются меня запутать. Причем только для того, чтобы затем поправить. Это будет поучение, которое придаст им уверенности в себе, а меня заставит усомниться в собственных силах. Дешевый прием. Нового петуха всегда стараются измазать куриным пометом со старого насеста. Только они забыли, что в свое время с новоявленным членом горсовета Крушкацем у них эта штука не вышла. Не выйдет и с новым бургомистром Крушкацем.
Они не подозревали, что я прошел хорошую выучку. Очень хорошую. К тому же у меня своего рода талант управленца. Начинал я с малого, совсем малого, и всю лестницу мне пришлось одолевать ступеньку за ступенькой. У меня никогда не было ни могущественного покровителя, ни влиятельного папаши или дядюшки. Но до сих пор я просчетов не допускал, и двух заходов на какую-либо из ступенек мне не потребовалось.
Тогда я еще не знал, полезна ли для моей карьеры должность бургомистра захолустного городка. Я не знал, что он станет для меня тупиком, концом моей лесенки. Место бургомистра казалось мне просто очередной ступенькой, и я хотел подняться на нее так же уверенно и безошибочно, как это бывало со всеми прежними ступеньками. Я догадывался — они захотят втянуть меня в свою игру, но не сомневался, что выиграю ее.
В две минуты девятого я шагнул в зал заседаний — старинный, с деревянной обшивкой на стенах, которым не меньше трех веков, — обошел сидящих за столом, чтобы с каждым поздороваться за руку, и опустился в неуклюжее и неудобное бургомистерское кресло. Положил перед собой папку, полистал бумаги. Решив наконец, что мой час настал, я откинулся назад, закрыл глаза, помассировал виски. Я знал — все от меня ждут речи или хотя бы нескольких авторитетных, величественных слов о моих обязанностях и о том, как я собираюсь их исполнять.
Разочаровывать их не хотелось. Я положил руки на край стола, встал, по очереди оглядел каждого и сказал тихим, почти просительным голосом:
— Надеюсь, на заседаниях ни сегодня, ни впредь курить не будут.
Затем я попросил Бахофена, который сидел рядом, выступить по первому пункту повестки дня. Бахофен тоже хорошо подготовился. Уверенный в себе, он говорил зычно, раскованно, не забывая при случае о пояснениях, чтобы ввести меня, новичка, в курс дела. Захлопнув свою папку, он выжидающе посмотрел на меня, надеясь на одобрительный кивок. Бессознательно Бахофен уже признал меня своим начальником.
Я улыбнулся ему.
— Очень хорошо. Пожалуй, у меня есть еще одна просьба. Вы не хуже меня знаете, почему снят Шнеебергер. Вы не сумели предотвратить его ошибок, но я вас не упрекаю за это. Однако, по-моему, не стоит и украшать Шнеебергера нимбом великомученика. Словом, мне бы хотелось, чтобы эту фамилию здесь упоминали лишь по необходимости и без того, чтобы выразить вдогонку запоздалое сочувствие. Что же касается заседаний горсовета, то впредь они будут начинаться как обычно, то есть в девять часов. Сегодня я назначил его на час раньше, так как в полдень встречаю с поезда жену. Есть еще желающие выступить по докладу товарища Бахофена?
Было всего двадцать минут девятого, а я уже видел, что добился своего. Я чувствовал удовлетворение и усталость, будто позади долгий, удачный день. Я знал — усилия, потраченные на эту комедию, с лихвой окупятся в последующие годы. И не ошибся.
Вокзал находился за городской чертой. Это было огромное сооружение из желтого клинкерного кирпича, замечательный монумент эпохи грюндерства — тяжелые двери, высокие залы, впечатляющая подделка под хрустальную люстру, многочисленные эмалевые таблички, которые призывали соблюдать чистоту и не плевать в залах и на перронах. Три из четырех касс были закрыты, и пыль свидетельствовала о том, что закрыты они много лет. В здании вокзала хватило бы места для всего населения Гульденберга, во всяком случае, вокзал был куда просторнее церкви. Несколько десятилетий назад его воздвигли как гигантский памятник большим надеждам, надеждам на процветание, ибо будущее курорта представлялось безоблачным. Однако экономический крах и войны перечеркнули красным карандашом и руинами все оптимистические планы, а вокзал продолжает стоять — целехонький и уже никому не нужный памятник неисполненных и поблекших мечтаний.
Когда Ирена вышла из вагона на перрон и мы поздоровались, она огляделась по сторонам, посмотрела на кассовый зал и далекие дома того городка, в котором ей выпало жить в следующие годы. Она улыбнулась, но на глазах у нее появились слезы. Я поцеловал ее волосы и шепнул:
— Обещаю!
Ирена взглянула на меня недоуменно, потом опять заулыбалась. Она поняла, что это ответ на ее просьбу, которую я услышал от нее несколько дней назад по телефону, — не похоронить ее здесь.
Я взял чемоданы, и мы двинулись в город. Шли мы молча. Я заметил, как Ирена широко открытыми глазами внимательно оглядывалась вокруг, будто хотела навсегда запечатлеть этот новый для нее мир. В душе я поклялся выполнить свое обещание. Я не мог допустить, чтобы эта женщина, с которой я прожил уже семнадцать лет и которая до сих пор оставалась для меня по-прежнему желанной, растратила остаток жизни на захолустье, вдали от ее родного, любимого города.
Но пятнадцать лет спустя мы все еще торчали здесь же, а потом Ирену пришлось отвезти обратно в Лейпциг. Три месяца пролежала она там в окружной больнице, пока в конце концов не умерла тяжелой, мучительной смертью. Рак ее иссушил. Ее мертвое тело было легче, чем у шестилетнего ребенка. Я сдержал свое обещание, хотя совсем не так, как ждал и надеялся. Ирена умерла и была похоронена в родном городе. За все годы оставшейся жизни я не сумел примириться с этой утратой. Не было у меня стольких грехов на белом свете, сколько я искупил годами после смерти Ирены, бесконечным временем моего одиночества. Если существует что-то вроде бога, перед которым я, скончавшись, предстану, чтобы ответить за мои дела, мысли и слова, то мне уже сейчас интересно, чем он оправдается передо мной. Но, может быть, моя смерть сделает меня смиренней, и, представ перед господним троном и ликом, я отрекусь от бога, чтобы ему не пришлось выдумывать оправдания за то, что он мне причинил.
В тот день, когда я встретил Ирену на вокзале и провел ее по городу, которым мне предстояло управлять в качестве бургомистра, мы еще не подозревали о том, что ей суждена долгая, мучительная смерть, и каждый из нас надеялся пережить другого.
Я показал Ирене нашу квартиру и обрадовался, что та ей понравилась. Я дал ей много денег, чтобы она смогла обставить и убрать квартиру по своему усмотрению, не нуждаясь в моей помощи, так как я целыми днями до позднего вечера пропадал в ратуше.
Спустя три года школьники нашли в лесу мертвого Хорна. Бахофен рассчитывал, что этот покойник сломит мне шею, и написал множество писем — больше, чем следовало. Однако я пережил и смерть Хорна, и глупые интриги Бахофена, но остался бургомистром Гульденберга, где проработал в общей сложности девятнадцать лет. И все же смерть Хорна стоила мне дорого — она стоила мне жены. Я потерял Ирену. Задолго до смерти она, по сути, ушла от меня.
Однажды октябрьской ночью после того лета, которое вызвало столько пересудов, я лежал в постели рядом с ней, гладил ее и желал ее. Неожиданно она села, включила маленький ночничок и молча посмотрела на меня. И когда я, чтобы избежать этого невыносимого взгляда, спросил наконец, что с ней, она ответила безразличным голосом:
— Никогда не думала, что случится такое, но ты стал мне противен.
Больше самой фразы меня напугал бесповоротный холод в ее глазах. И хотя мне казалось, что я ее понимаю, но лишь гораздо позднее я действительно понял, что она ушла от меня навсегда. Мы продолжали жить вместе, и она не отказывала мне в ласке. Я все еще любил ее, но на мою нежность она отвечала недоуменным взглядом, а мою страсть и объятия она просто терпела. Я любил ее, однако любовь ей лишь докучала. И когда я, обессиленный ее равнодушием, отваливался от нее, не было мне успокоения — мною владело отчаяние. Осторожные ночные шорохи проникали сквозь мои воспаленные веки, рот у меня пересыхал, меня мучила бессонница. И, лежа рядом с моей безжалостной, недостижимо далекой женой, я начинал чувствовать, как становлюсь противен самому себе.
То лето выдалось очень жарким. В июле у меня опять начали опухать ноги, но нельзя было закрывать магазин. Я целыми днями простаивала за прилавком, а в результате — закупорка вен. Когда выдавалась свободная минута, я ложилась, но это плохо помогало, и от боли в ногах я все равно едва могла ходить. Вечером, сделав мокрый компресс, я садилась к столу, клала ноги на кушетку и принималась клеить на учетный лист продуктовые карточки, которые днем собирала в жестяную банку.
Полночи я не могла заснуть. Если не томили мысли о Пауле, то мучила боль в ногах. К врачу идти не стоило. Ведь ясно, что он посоветует, — лучше бы он посоветовал, кого вместо меня поставить за прилавок. Пауля я об этом и не просила. Правда, шли летние каникулы, и он уже был достаточно взрослым, но, оставь его в магазине одного, он будет красть. Поэтому каждое утро, несмотря на распухшие ноги, я снова поднималась и отправлялась в свой магазин, лишь бы не дать сыну нанести мне еще одну обиду.
К воспалению вен я привыкла. Ноги у меня были распухшими даже в день свадьбы. Я робела, ноги ныли, от вина мутило, но муж меня не пожалел.
— Это брачная ночь, — все твердил он.
Он снял с меня фату. Заставил раздеться. Потом этой дорогой красивой фатой укутал меня с головы до ног и лег на меня.