Я подкрался к камню, выжидая, чтобы ящерка отвернула головку в сторону. И тут же протянул руку. Но золотисто-зеленая ящерка ускользнула. Мне не удалось даже дотронуться до нее. Я почувствовал разочарование и облегчение. Мне было страшно, что ящерка запищит, если я оторву ей хвост. Или высунет из маленькой пасти длинный вибрирующий язычок, похожий на щупальце, и зашипит на меня.
Солнце стояло в небе еще высоко, до вечернего звона возвращаться домой не хотелось, чтобы не получить заслуженное наказание раньше времени, поэтому я полез по большим, заросшим травой камням — остаткам бывшей крепостной стены — к замку. Перед высохшим рвом, в котором, по словам Пауля, водятся ядовитые змеи, я спрыгнул на дорогу, поднимавшуюся к замку.
Замок — это старая крепость со сторожевой башней, большим жилым домом, многочисленными хозяйственными постройками и недействующим глубоким колодцем. К замку петляет единственная дорога. Она ведет к небольшому подъемному мосту перед воротами замка. Подъемный мост сломан, его решетки проржавели, цепей нет. В жилом доме после войны оборудовали детский сад, который вскоре пришлось перевести в другое место. Метровой толщины стены были вечно сырыми, и зимой помещение не прогревалось. С тех пор здесь устроен музей. Просторный обшитый деревом зал на втором этаже используется только для торжественных собраний, остальное время он обычно закрыт. В прочих помещениях жилого дома оборудованы застекленные витрины и стенды музея.
Однажды я уже бывал в замке с отцом и братом. Помню, как было скучно стоять перед витринами. Под стеклом лежали какие-то камни, примитивные орудия труда. Отец читал вслух приклеенные записочки с пояснениями, при этом он сдвигал пальцем очки на лоб и щурил глаза. Потом отец выпрямлялся, убирал палец, отчего очки вновь садились на нос, и спрашивал, все ли нам понятно. Не дожидаясь ответа, он принимался многословно растолковывать прочитанное.
Помню желтоватые стеклянные глаза. Среди макета лугового пейзажа стояли чучела лисиц и барсуков. Животные были навечно осуждены застыть в одинаково напряженной позе, независимо от того, бежали они, прыгали или просто сидели. Все вставные глаза были одного и того же размера и цвета, в каждом — янтарный зрачок. Выпуклые стекляшки круглились из-под век. Куда бы я ни шел, их взгляды преследовали меня, наблюдали за мной. Эти пустые, безжизненные глаза заставляли меня смотреть на них. А когда я отворачивался и хотел выйти из зала, они буравили мою спину, и я быстро поворачивал к ним голову, чтобы не терять бдительности перед исходящей от них таинственной угрозой. С того дня стеклянные глаза стали для меня самым зловещим атрибутом смерти. Они были страшнее школьного муляжа — скелета, который скорее смешил, чем пугал своим нечеловечьим видом. Изображения смерти в отцовских альбомах с картинами художников тоже были не такими страшными, а пожалуй, даже забавными. Скалящиеся скелеты плясали с пухлыми девицами, мертвенные призраки неслись на лихих упряжках, будто заправские жокеи, уродливые старцы брели, обвешанные целым арсеналом загадочного оружия.
Даже первый увиденный мною покойник испугал меня не так сильно. Он лежал в открытом гробу, и я осмелился заглянуть прямо в его лицо; это был все еще знакомый мне человек, с которым я когда-то разговаривал. Только теперь он лежал неподвижно, с черной шалью вокруг изуродованного горла, и казался меньше ростом, чем при жизни. Лишь запрет прикасаться к покойнику вселил в меня робость и одновременно догадку, что потеряно что-то невосполнимое, и вот теперь я стою перед чужим человеком, который уже навсегда останется непостижимым. Тем не менее покойник не отталкивал меня. Вслед за отцом я подошел к нему без всякой боязни и спокойно взглянул.
Лицо у него оказалось опухшим и пятнистым, оно выглядело иначе, чем когда он был живым, но не казалось замкнутым. А вот блестящие глаза звериных чучел, которые должны были имитировать жизнь, при всей искусности подделки глядели на меня бездушно, мертво, от них веяло смертельной угрозой.
В то первое посещение музея я и познакомился с господином Хорном. Из маленькой незаметной двери вышел мужчина лет сорока с редеющими волосами; он закрыл дверь, оглядел посетителей и отца. Тот завел разговор, причем излишне громкий, отчего прочие посетители то и дело оборачивались. Господин Хорн был немногословен и выглядел смущенным. Отец представил меня, правой рукой с силой пригнув мою голову. Потом, поискав глазами моего брата, окликнул его. Отец заставил и брата подать руку господину Хорну и поклониться.
Когда мы прошли в соседний зал, отец сказал, что несколько месяцев назад господина Хорна назначили директором музея. Он приехал из Лейпцига, где ему пришлось оставить какой-то значительный пост.
— Темная история, — неодобрительно пробормотал отец. — Что-то политическое.
Потом он дал подзатыльник моему брату:
— Не лапай витрины.
И вот теперь я пришел в замок один. Купив входной билет, я забрался по винтовой лестнице на сторожевую башню. На самом верху, в дозорной, стены метровой толщины были рассечены через равные промежутки бойницами. Их глубокие ниши теперь были застеклены. Рядом таблички с историческими датами. Я взглянул на город, на блекло-красные и желтые черепичные крыши, теснящиеся внизу вокруг церковной колокольни. Я разглядывал безлюдную Рыночную площадь и кривые улочки. Я представил себе развалины города и даже улыбнулся — до того естественной показалась мне такая картина сверху, из старой крепости, откуда врага осыпали стрелами и каменными ядрами и обливали кипящей смолой.
Я никого не желал убивать или калечить, мне лишь хотелось отринуть этот город и все одиннадцать лет моей прежней несчастной жизни. Я хотел их забыть, изъять из памяти настолько бесследно, будто их никогда и не бывало. Я боялся, что этот город и мое детство неистребимо останутся со мной. Свою тогдашнюю жизнь я воспринимал как преддверие, как входной билет в последующую и уже настоящую жизнь. В ней я воспарю как орел, поднимаясь все выше и выше. Больше всего на свете я мечтал о том, чтобы скорее повзрослеть. Надоело подчиняться бесконечным приказам, мелким обязанностям, которые тяготеют над каждым ребенком. Не хотелось больше доказывать свою смелость и мужество, тем более что обычно я не выдерживал таких испытаний и надо мной только смеялись. Все это я ненавидел. Мне было невыносимо слышать, будто детство — самая счастливая пора и что взрослые якобы мечтают возвратиться к этому сплошному понуканию, постоянной зависимости, преследующей тебя даже во сне. Я хотел стать взрослым, чтобы самому распоряжаться собой, поступать и говорить по своему усмотрению, не боясь, что тебя тут же заставят оправдываться, извиняться, искупать свою вину. Я верил, что моя последующая и настоящая жизнь будет прекрасной и я еще сам буду дивиться себе. Я брошу этот город, брошу и забуду, а с ним и все мои обиды, унижения. Я уйду отсюда, чтобы наконец начать жить по-настоящему.
Дверь дозорной открылась. Вошел господин Хорн. Шагнув к одной из витрин, он отпер ее и поднял стекло. Господин Хорн осторожно вынул из внутреннего кармана пиджака почерневший от древности кусок металла, положил его к глиняным черепкам, поправил в витрине остальные экспонаты и внимательно осмотрел их новое расположение. Закрыв витрину, он обошел ее, вытянув шею, будто коршун. Руки он сунул в карманы пиджака. Неожиданно господин Хорн обратился ко мне:
— Смотри хорошенько. Здесь собраны древние вещи. Слишком древние, чтобы продолжать лгать.
Сделав рукой неопределенный кругообразный жест, он снова отвернулся и легонько постучал пальцем по стеклу:
— Тут всего несколько камушков и черепков, зато это истина. Не так уж мало, мой мальчик.
Я озадаченно кивнул.
— После школы я тоже хочу здесь работать.
Во рту у меня пересохло, голос срывался. Сам не знаю, зачем я ему соврал. Ведь я никогда и не думал торчать в пыльном музее, разбирая никому не нужные черепки и роясь в пожелтевших бумажках. Я почувствовал, как кровь прилила к моим щекам. Язык стал шершавым.
— Вот как? — недоверчиво спросил господин Хорн. — Ты это серьезно?
Брови его поднялись.
— Да, — опять соврал я и истово кивнул.
Я хотел убедить его и одновременно заглушить собственное удивление и стыд от того, что я врал.
— Зачем заточать себя в музей? Зачем тебе мертвецы, мой мальчик?
Я не знал, что ответить. Я попытался расположить его к себе моим враньем. А он, наоборот, как будто рассердился.
— Здесь интересно, — промямлил я.
Он посмотрел на меня, поиграл желваками, но ничего не сказал, только поманил меня пальцем, и я пошел следом. Мы спустились по винтовой лестнице и перешли в основное здание. Я беспокойно глядел в спину господина Хорна. Я думал об отце и о том, что сказать дома вечером. А еще я спрашивал себя, для чего без всякой надобности обманул господина Хорна.
В своем кабинете он усадил меня. Сам подсел рядом и принялся расспрашивать о школе и родителях, а под конец разрешил мне когда угодно приходить в музей. Можно познакомиться с реставрационной работой или помогать музейному художнику господину Голю. Я сказал, что мне все это очень интересно, и поблагодарил. У меня даже пропало чувство стыда за вранье. Мне показалось, что это действительно будет интересно, и я решил заглядывать в замок, когда выдастся свободный часок.
Господин Хорн встал и впервые за все время улыбнулся.
— Значит, мы с тобой теперь коллеги, — сказал он. — Надеюсь, тебе тут понравится.
— Думаю, понравится.
— Музей у нас маленький, но и мы пишем историю. Ведь именно такие, как мы, в ответе за то, что будет поведано людям — правда или ложь. Ты меня понимаешь, Томас?
— Да.
— Нет, пока ты ничего не понимаешь. Правда или ложь — это страшная ответственность. Кто действительно понимает это, тому уже спокойно не спать по ночам.
Конечно, я не совсем понял, что он имеет в виду, но еще больше я не понял, почему он почти перешел на крик. Вероятно, все это было очень важно для него, поэтому я закивал головой. Господин Хорн опять улыбнулся, открыл дверь, вывел меня и, пожав на прощание руку, сказал:
— Не бойся меня, Томас. Здесь хорошо. Видишь ласточкины гнезда? Даже аисты поселились у нас на крыше. Тебе тут понравится.
С тех пор как я стал бургомистром Гульденберга, мы встречались с Хорном всего раз семь или восемь. В основном официально — ведь я как-никак начальствовал над ним. Затрудняюсь сказать, почему мы виделись так редко. В нашем городишке многих встречаешь по нескольку раз за день. Вероятно, Хорн меня избегал. А может, мы оба просто ходили разными дорогами, которые разошлись после лейпцигского персонального дела Хорна. Ничего общего у нас не осталось, о чем я тогда весьма сожалел.
Я все еще ценил Хорна и старался быть с ним поприветливей. Как говорят итальянцы, я встречал его с сердцем на ладони. Все напрасно. Он не хотел забыть Лейпциг и не мог меня понять.
Верно, с ним обошлись несправедливо. Не отпирался и не отпираюсь, что в той несправедливости была и моя доля. Но есть высшая мораль, перед лицом которой правота и неправота либо взаимно уравновешиваются, либо обе становятся пустым звуком. По отношению к Хорну допустили исторически необходимую несправедливость, допустили во имя Истории. Я был лишь исполнителем, глашатаем этой железной воли. Я надеялся объяснить ему это. И не потому, что нуждался в его прощении, а потому, что хотел ему помочь. Однако Хорн продолжал считать, что с ним обошлись несправедливо. Он видел во мне лишь разрушителя его научной карьеры и не мог или не хотел вылезать из своего закутка, куда забился, будучи, видите ли, оскорбленным. Он упивался своими страданиями, предпочитал одиночество, ибо считал правым только себя.
Раз в год Хорн должен был являться ко мне с отчетом. На самом деле он бывал в ратуше чаще, несколько раз в месяц, но ко мне заходил только для годового отчета.
— Меня вызвали, — сказал он вместо приветствия, когда впервые переступил порог моего кабинета.
Он остался у двери. Кто не знал его, мог бы подумать, что он из скромности или уважения не решается подойти поближе и поднять на меня глаза. Но я-то хорошо понимал — отнюдь не почтительность, тем более не робость удерживали его от того, чтобы спокойно подойти ко мне, а лишь так и не сломленная гордыня. Я сразу решил никогда не принимать навязываемую им дистанцию и холодную официальность. Поэтому, встав из-за стола, я улыбнулся, протянул руку и пошел к нему навстречу.