— Ну, теперь порядок, — сказал прораб. — Восстановили главную! Теперь и насосы поднимать не придется. Побегу к электрикам. А тебе, Шеменев, спасибо от лица руководства. Начальнику строительства доложу.
А еще через два дня Дмитрий Павлович, одетый в брезентовую куртку и такие же брюки, зажав в руке держак сварочного аппарата и прикрывая лицо щитком, неумело тыкал электродом в скрещенные арматурные штыри. Из-под электрода фонтаном разлетались искры, металл потрескивал, податливо плавился, послушный действиям Дмитрия Павловича, и застывал намертво, свариваясь с другим металлом.
Дмитрий Павлович был захвачен новым, непривычным еще делом и радовался этому делу, хотя Свилеватов, стоявший рядом, одергивал:
— Постой, Митя, постой! Держи инструмент крепче, а сам-то, сам-то не напрягайся. Свободней держись. И электродом не тычь. Не тычь, говорю. Веди как пером по бумаге. Во, это совсем другое дело. Вот, вот! Получается помаленьку…
Вечером Дмитрий Павлович возвращался из котлована вместе со Свилеватовым, Федором Подзоровым, Иваном и другими ребятами из бригады, и Гоша все спрашивал:
— Что ты улыбаешься, Палыч? Как майская роза лыбится и лыбится. Клава, что ли выехала? Темнишь ты чегой-то!
— Темню, темню, — отвечал он и весело думал о том, что сегодня же напишет письмо Терентию Малкову. И еще он думал, что человеку надо хоть раз в жизни решиться и обрубить все постромки, которые держат тебя по привычке, а не по желанию, на давно уже освоенном пятачке, и вот так сразу шагнуть вперед, шагнуть в эту ли черную ледяную воду или еще куда-нибудь, чтобы найти верный путь к самому себе. К делу, для которого ты явился на эту землю.
Он и сам не мог сказать, когда открыл, что здешняя почва — самая лучшая в мире. Странно было смотреть, как он приседает, роется в ней, просеивает ее сквозь пальцы, как старый крестьянин просеивает зерно.
Еще его отец или дед отреклись от земли, или она отреклась от них — это до сих пор не совсем ясно.
Но так или иначе, у них был свой домик на этой земле, на берегу, в приморском городке. Отец возвращался из сухого дока, где работал, то днем, то ночью, как правило, чисто вымытый под душем, но иногда — и с масляным пятном на лбу, с потемневшей верхней губой, с почерневшими от копоти ноздрями, и тогда ему приходилось отмываться дома.
В глубине двора находился колодец, на дне которого блестела холодная вода. Но в самые жаркие месяцы колодец пересыхал. А так как без воды не обойтись, сын брал кувшин и ведро и шел в дальний квартал с большими белыми домами, где из колонок текла на тротуары хрустальная вода, пенясь, как лимонад.
Теперь за водой ходил отец. Потому что теперь пятна и сажу отмывал со своего лица сын. Соседским парням поливали матери, но в этом доме матери не было. Ее здесь уже и не помнили, все делали сами — топили печь, готовили на ней пищу, постигнув лишь одну кулинарную тайну, единственную, но очень важную: самое лучшее жаркое на свете — горячее жаркое. И какой бы ни была жизнь в этом доме, они всегда ели хорошее жаркое.
Старик говорил, что это относится и к морякам. Много разных работ в разных землях испробовали они, и каждая работа приносила доход, позволяющий прокормиться, но главной оставалась та еда, которая готовилась дома, самой лучшей была именно она. И просил сына не уходить в море:
— Пока можешь, держись за сушу. Держись, сынок, и только в крайнем случае уходи в море. Море помогает только тогда, когда суша выбрасывает человека. Иначе и оно губит и выбрасывает человека…
В глубине души старику хотелось, чтобы его сын вкусил плодов других меридианов. Так или иначе, но их род уже достиг края суши. Многие парни из дока уже ушли в плавание, из сухого дока не трудно перейти в мокрый, не имеющий конца-края, они и без того работали на корабельных палубах с пилами и щетками в руках, нужно было только оставить инструменты, а палубам — поплыть по волнам. Парни часто отправлялись в путь на этих палубах. Сын старика тоже собирался выбрать палубу получше, маршрут поинтереснее, но все колебался и медлил, пока в один прекрасный день не понял, что выбор уже сделан, что маршрут уже определен.
Ему предстояло плавание по суше, по книгам и еще по каким-то ориентирам, указанным другими.
Он никогда не думал о том, что мог бы вести других за собой, никогда не считал себя чем-то выше других. Он знал, что создан для работы и только для работы, но прежде чем взяться как следует за нее, он нередко смотрел дома в зеркало на свое лицо, словно хотел определить, не написано ли на нем чего-то значительного: волевых складок возле губ или каких-нибудь других признаков мудрости… Он даже обмерил свой лоб. Умные или талантливые люди обладают высоким лбом, а его лоб не был ни высоким, ни низким, таким же, как и у его отца. Теперь он гадал, почему в комитете решили, что он создан для того, чтобы учить и вести за собой таких же, как и он сам.
Сначала ему было жаль и сухого дока, и своей молодости. Были часы и дни, когда он вертелся, как на токарном станке; он словно слышал, как свистят стружки, видел, как они, снятые с него самого, кружатся перед глазами, как делается все тоньше и совершеннее его существо; он терпел, стиснув зубы, глядя на эти горячие спирали, на то, как они отливают стальной синевой. В такие моменты он допускал, что он сам приобретает такой цвет. И надеялся, что природа нашла для него уже свою более чистую, более точную форму.
Но в редкие дни, в редкие часы отдыха он шел на берег моря, к причалам, и ему еще милее становились дали, утраченные, несбывшиеся, не ставшие для него судьбой. Он видел паровые суда в клубах черного дыма, дизельные корабли и белые теплоходы, словно сделанные специально для молодых женщин и девушек в нарядных платьях, для безоблачной радости путешествий.
А потом он перестал думать обо всем этом. Да ему и некогда было думать. Теперь он работал в центре города, в пятиэтажном здании комитета, работал с комсомольцами. Ему казалось странным, что для этой работы выбрали именно его, а еще более странным то, что он с работой справлялся. Эта работа напоминала порой работу в доке, ему тоже приходилось очищать ржавчину, готовить суда для новых рейдов…
Порой к нему заходили ребята с судов. И тогда он снова видел перед собой морские дали. Ребятам предстоял новый рейс. И от него во многом зависело, каким он будет. И снова он удивлялся, что справляется со своей работой.
А дела дома шли по-старому. Колодец опять высыхал в жаркие месяцы. И так как в их квартале все еще не было водоразборных колонок, однажды он спустился в колодец по скользким камням, ступил на песчаное дно. И увидел, как с камней последнего ряда кладки медленно капают редкие драгоценные капли, эти водяные топазы, крупные жемчуга, необычайно красивые, но слишком скупые, не способные утолить жажду двух мужчин. Камни были зелеными, песок желтым, глина на самом дне колодца черной, с кругами, оставленными ведром. Этих круглых ран было много — ведро много раз стукалось о глину, чтобы пробить ее и добраться до более глубокой воды.
А над колодцем сияло небо, отсюда оно казалось тоже круглым, сухим, маленьким, блестящим, похожим на перевернутое цинковое ведро. В этом ведре плавало и белое облачко — голова старика-отца. Они прекрасно понимали друг друга с этим облачком — оно на несколько минут исчезло, а потом на веревке с неба в колодец спустилась кирка. Опускаясь, она со звоном ударялась о старые камни цилиндрической кладки, осыпая мужчину в колодце кусочками покрытого плесенью гранита. Потому что у облачка были слабые глаза, и оно не видело, что происходит внизу.
Наконец кирка вонзилась в глину, погрузилась в нее. Наверху осталась только половина стальной части, которая подрагивала, словно сама собиралась копать, пробираясь к более глубокой воде. А молодого мужчину она похлопала ручкой по плечу, словно хотела сообщить ему, что он родился удачливым. Удачливый, прежде чем начать копать, еще раз посмотрел на испещренное кругами дно. И заметил только сейчас, что эти круги наполнены золотым песком, словно кто-то годами промывал здесь золото, отливал золотые обручи. Молодой мужчина долго работал в колодезном трюме, а облачко над ним кричало, что глина не пропускает воду, а он возражал, что если и не пропускает, то по крайней мере глину можно выбрать.
Так дно отвечало небу, и колодец наполнялся сочным молодым голосом. А на следующий день глубокое углубление в глине наполнилось чистой прохладной водой. Старик расчувствовался, про себя благодаря судьбу за то, что дала ему такого толкового сына, за то, что нашлось кому выучить его и вывести в люди, ведь он сам по простоте и темноте своей не смог бы этого сделать.
А через день уже весь квартал знал, что во дворе у двух одиноких мужчин на дне колодца обнаружили глубинную водяную жилу. Все соседи стали ходить к ним за водой; и старухи, и молодые женщины, и юные девушки, и, конечно, мужчины. А однажды пришла сюда хорошенькая опрятная девушка, да и осталась здесь. Звали ее Марией.
Дело с найденной водяной жилой закончилось необычно — весь квартал остался без водоразборных колонок. Строительство водопровода отложили на годы, и порой молодой мужчина спрашивал себя, доброе ли дело сделал он, найдя воду, или злое. Хоть люди и пили его воду, многие уже утверждали, что сделанное им принесло только вред. Теперь во всех дворах стояли огромные глиняные кувшины со свежей водой, они вполне заменяли водопровод. Но за водой приходилось ходить, долго вертеть ворот вместо того, чтобы за секунду повернуть ручку крана. Квартал и в самом деле чувствовал себя обездоленным, в других кварталах жилось полегче.
Он от многих слышал укоры, но чаще всего — от Марии. И очень сложно все было, и очень просто: вроде и неприятностей немало, а все же жить приятно, да и вода сладкой казалась. Видимо, это было оттого, что текли лучшие годы его жизни. Вскоре забот еще прибавилось, ночи стали бессонными — из-за плача первенца.
Теперь он был партийным руководителем целого округа, он знал, что невозможно завоевать доверие всех без исключения. И что даже завоеванное доверие не является незыблемым. Он научился не спешить, но и медлить не любил.
В хлеборобном округе, по степям которого он колесил, в чьей земле рылся и копался, условно искал, куда бы пустить корни, его встретили так, как принимают новые семена — они вроде бы и лучше, но еще не испытаны. У них были свои сорта — их бросали в землю, ими кормили своих детей. Какими бы ни были старые сорта, хорошими или плохими, они легко находили для себя почву, да и земля ждала их. И агрономы тоже. Они бы создавали новые сорта, но без спешки и без худых слов о старых. Прежний секретарь назначал людей на более высокие должности, переводил людей на менее ответственную работу. Никто не мог утверждать, что с ним уже покончено. Сейчас новое семя знакомилось со вверенной ему землей, стремилось укорениться.
Годы сделали свое дело — он стал сухощавым мужчиной с узким волевым лицом. Он был сухощавым, но без той утонченности, которая делает людей стройными. Худоба делала более легким тело, придавала ему подвижность. Но более быстрыми, чем его ноги и руки, были его глаза. Они не останавливались ни на чем долго, но все видели. Они оглядывали тротуары, залы заседаний, улицы, они постоянно искали взгляды других людей, заглядывали в глаза, чтобы через минуту или час забыть о них и глядеть в другие глаза, но через день или месяц снова находили забытые глаза и пытливо смотрели в них. И хотя он был не очень крепкого сложения, его считали сильным и выносливым. Когда человеку глядят прямо в глаза, он не слишком много смотрит по сторонам, так с него скорее сходит ржавчина.
Есть самые разные глаза, которые постоянно ищут. Если они не возвращаются к раз увиденному, значит, они ничего особенно и не видели или не рассмотрели. Существуют глаза, которые похожи на забитые во что-то гвозди — раз проникнув во что-то, они уже не шелохнутся, потому что это «что-то» сильнее их. И первые, и вторые глаза ничего не делают. А его глаза словно ставили каждого на весы. Он внутренне взвешивал каждого по нескольку раз. Он взвешивал и докладчика в комитете, и продавца, торговавшего пирожками — предметом изучения для него были все.
Ему нелегко было на этой большой и трудной земле. Именно она прогнала его род на самый край земли — к берегу моря. И до сих пор все не проявляла к нему дружелюбия. Здесь не было холмов, не было эха во время гроз. Гром раздавался внезапно и так же внезапно стихал, внезапно начинались и кончались дожди. Эта земля была и широкой, и глубокой — два метра лесса над песком и черной глиной, вода бесшумно поглощалась им. Его ранили слова, подобные этим:
— Что знаешь ты, сынок, о нашей степи, о нашей почве? Я кровью своей полил этот лесс… Рука моя в нем осталась. Не надо слов, ты лучше дай этой степи каналы, ка-на-лы!
Говоривший все это поднимал левую руку, а пустой правый рукав, засунутый в карман, подрагивал, словно таил в себе угрозу. И было невозможно решительно и остро ответить ему, потому что говорившим был бай Продан, человек, которого все уважали. К тому же бай Продан являлся его предшественником.
В степи повсюду думали о воде. Десятилетия подряд. Делали планы будущих каналов, собирали подписи, посылали в разные инстанции делегации, и, возможно, каналы через время и появились бы… Но секретаря прислали сюда именно затем, чтобы показать, что ждать больше нельзя, потому что не один урожай затонул в лессе вместе с краткими дождями. И он отвечал старцу:
— Я не смог пролить свою кровь, бай Продан, слишком поздно родился, но и ждать благодатной воды каналов тоже не стану. Я переверну этот лесс, войду в глубь его, чтобы отнять влагу, которая проникает туда во влажные сезоны, а если мне это не удастся, сам зароюсь в него. Зароюсь в него у тебя на глазах, зароюсь в эту чужую для меня — так ты утверждаешь — землю. Что бы ты ни думал обо мне, уважать тебе меня хотя бы за это придется!
И за это именно его и начали уважать — на глазах у людей в январскую стужу мощные машины начали копать землю на полях возле областного центра. На двух метровую глубину они затолкали зимние осадки. И ничего не исчезло, не испарилось. А когда весной появились первые всходы, желтые самолеты посыпали эти поля гербицидами, и все сорняки исчезли.
Теперь секретарь заговорил во весь голос. А после его речи над степью, как марево, повисли тихие месяцы ожидания. После многолюдного шумного собрания в области иссякли все слова, их заменило одно ядовитое слово — Гербицид. Так его прозвали. За эти месяцы Гербицид буквально высох. Он уже не ходил каждый день в комитет, не объезжал ежедневно поля на газике, не рылся в земле, хотя только так мог обрести успокоение. Когда его нужно было срочно найти, его находили в городской авторемонтной мастерской, где он работал напильником, словно искал утерянную почву. На лбу у него темнели масляные пятна. Даже смыв машинное масло перед уходом домой, он мало менялся внешне — его кожа приобрела синеватый оттенок. В один из дней этого долгого утомительного ожидания он сказал Марии:
— Знаешь, нам и театр нужен. Если я докажу свою правоту, нам дадут мощные тракторы, подходящие для нашей земли. И артистов нам пришлют.
— И зачем тебе эта новая затея с театром? — неодобрительно произнесла Мария. — Уж не артистки ли тебя привлекают?
И он снова пропадал в авторемонтной мастерской. По области ездили агрономы, они привозили ему из поездок сухие сорняки и колоски — еще зеленые, неналившиеся. Ему пока нечем было себя утешить. И он высох, как и сорняки. От него остались одни глаза. Но странно — все, что он пророчил, сбылось. Перед ним стали снимать на улице шапки, встречные почтительно приветствовали его.
Лето все еще не кончилось, но все больше людей начинало относиться к нему с глубоким уважением, хотя прозвище за ним так и осталось.
Наконец пришла и осень с первыми холодами, с редкими облаками, тогда-то и посыпались цифры, красноречиво говорившие о количестве зерна. Туманное марево развеялось над жнивьем, вместо него поднялся дымок — от свежего хлеба, шашлыков. Пошли праздники.