Предки Питера Эзерли - Фрэнсис Брет Гарт


Приходится признать, что знакомство Скороспелки с цивилизацией не ознаменовалось каким-либо решительным улучшением ее нравов. После открытия знаменитой жилы «Эврика» можно было видеть, как обычно в таких случаях, наплыв игроков и содержателей кабачков, — но это принималось как нечто само собой разумеющееся. Досадно было другое — после постройки церкви и нового здания школы возникла необходимость запирать двери, вместо того чтобы держать их открытыми для любопытства и соблазна проезжих. Движимое имущество уже нельзя было оставлять ночью на улице, полагаясь, как прежде, на взаимное доверие граждан. Появление большего количества денег в стане и установление процентов положили конец обычаю брать друг у друга взаймы. Люди победнее либо воровали все необходимое, либо добывали его другим столь же нескромным способом. На единственной улице поселка, длинной и неровной, можно было увидеть людей побогаче, но в большинстве своем они утратили суровое достоинство первых поселенцев, а хорошенькие личики гуляющих барышень почти все были нарумянены. Во время перемен, происходивших в Скороспелке, ее юная неиспорченная натура, можно сказать, боролась со зрелыми пороками цивилизации, а через два года исчезло даже самое название поселка. Особым постановлением местной законодательной власти растущий город был переименован в Эзерли, по имени Питера Эзерли, владельца прииска «Эврика». Питер Эзерли принес в дар городу «Водокачку» и «Водочную мельницу», как теперь называли новую гостиницу с ее барами, отделанными позолотой. Однако даже в самый последний момент новое название оставалось под сомнением. Романтически настроенная дочь пастора высказала соображение, что мистера Эзерли теперь следует называть «Эзерли из Эзерли». Этот аристократический титул находился в таком противоречии с демократическими принципами, что оппозиция только тогда отступила, когда кто-то скромно заметил, что каждый может называть Питера Эзерли «Эзерли из бывшей Скороспелки».

Возможно, что именно этот случай впервые пробудил в Питере Эзерли мысль о значении его имени и породил некоторое беспокойство относительно его происхождения. Откровенно говоря, отец Питера Эзерли был просто приверженным к сельской жизни эмигрантом из Миссури, а его мать стирала на поселенцев. На пути в Калифорнию Эзерли очень страдали от жажды и голода, к тому же они были захвачены индейцами, которые десять месяцев продержали их в плену. Мистер Эзерли-старший уже не смог оправиться от лишений, перенесенных в плену; он умер вскоре после того, как миссис Эзерли родила близнецов — Питера и Дженни. Этих сведений Питеру Эзерли было маловато для того, чтобы прославить свое имя с помощью ближайших предков; однако «Эзерли из Эзерли» звучало приятно и, как выразилась молодая особа, напоминало о феодальных временах и почестях. Считалось вполне достоверным (и это отмечалось даже в кратких записях о знаменательных событиях в жизни семьи на первом листке библии), что прадед Питера Эзерли был англичанин, который переселился со своим единственным сыном во владения его величества в Виргинию. Однако неизвестно, был ли он осужден на изгнание за религиозные или политические убеждения или просто принадлежал к числу «новичков», отданных на выучку, которые составляли большую часть американской иммиграции в те времена. И все-таки «Эзерли» было, несомненно, английское имя, оно даже внушало мысль о почтенных и владетельных предках, и Питер им гордился. Он косился на своих сограждан — ирландцев и немцев — и любил поговорить о «породе». Но два обстоятельства огорчал его: внешностью он совсем не походил ни на англичанина, которого можно было увидеть на сцене театра в Сан-Франциско, ни на старателя приискового района, а акцент у Питера Эзерли был, несомненно, юго-западный. Он был высокого роста, смуглый, с глубоко посаженными глазами на неподвижном лице; в тридцать с лишним лет у него была все еще прямая, во гибкая и мускулистая фигура. Его легко можно было бы принять за обычного американца, если бы не одна особенность — нос у Питера был явно римский, что придавало ему аристократический вид. Чем-то он походил на Авраама Линкольна, а рост, меланхолическая фигура, длинные руки и ноги напоминали Дон-Кихота; ничто не выдавало в нем англичанина.

Вскоре после того, как город получил имя Эзерли, произошло событие, которое вначале поколебало, а затем еще более укрепило тихую мономанию Питера. Его мать в течение двух последних лет находилась в частной больнице для алкоголиков, куда попала из-за некоторых привычек, усвоенных в первый год вдовства, когда она стирала белье для поселка. Это всегда вызывало откровенное сочувствие Питеру в Скороспелке, но в городе Эзерли такое положение стало причиной скрытого упрека, хотя все знали, что богатый сын не жалел денег на содержание матери и что он и его сестра Дженни Эзерли часто ее навещали. Благодаря щедрости сына вдова подкупила одного из служителей и стала предаваться тайному пьянству. Однажды Питера Эзерли телеграммой вызвали в больницу. Он застал мать в бреду. Когда сознание на минуту возвращалось к ней, она звала сына и таинственным лихорадочным голосом говорила о «высоких связях» и утверждала, что он и его сестра «благородной породы». В сильных выражениях, усвоенных еще в те дни, когда вдову называли «старая мэм Эзерли» или «тетушка Сэлли», она заявляла, что они не какие-нибудь «болтуны из Индианы», или «мужланы из Кентукки», или «накипь с севера» и что она еще доживет до того, что увидит детей своих «снова хозяевами на собственных землях и на землях своих предков». Снотворное несколько успокоило миссис Эзерли, но ее состояние едва ли стало менее плачевным. Она снова узнала сына и, чувствуя, что силы ей изменяют, насмешливо поблагодарила его за то, что он пришел «проводить ее», и поздравила: скоро он будет избавлен от необходимости тратить из гордости деньги на содержание матери и лгать, что таким образом пытается «вылечить» ее. Она знала, что Сэлли Эзерли из Скороспелки, по мнению его новых «благородных» друзей, неподходящее общество для «Эзерли из Эзерли»! В ее плаксивом голосе звучала горькая обида, а налитые кровью слезящиеся глаза блестели зловещим блеском. Питеру стало не по себе: он почувствовал, что в упреках матери есть доля правды, но любопытство и волнение от ее слов пересилили угрызения совести. Он быстро сказал:

— Вы говорили про отца, его семью, его земли и владения. Скажите еще раз!

— Что тебе надо? — воскликнула она хриплым голосом, подозрительно   глядя на него своими крохотными глазками. Пелена смерти уже застилала в ее глазах отблеск земных желаний.

— Скажите про отца, про его семью, про его прадеда, про семью Эзерли, моих родственников. Как мне про них узнать?

И это все? И только за этим ты пришел к старой прачке? — в голосе ее послышалось отчаяние и отвращение. — Ну, нет! Спроси лучше о чем-нибудь другом!

— Но, мама, а предания, которые вы знаете? А семейная библия? Вы как-то говорили нам — мне и Дженни!

Из ее горла вырвался звук, похожий на хихиканье. С трудом переводя дух, она яростно воскликнула:

— Не было никаких преданий, не было никакой семейной библии! Все это вранье, слышишь? Твой Эзерли, твоя гордость, был просто озорник англичанин: семья выперла его из дому и послала шляться по Америке. Он подъехал ко мне, Сэлли Мак-Грегор, в Канзасе, а ведь его семье было далеко до моей. Он меня увез, но это был законный брак, это я могу доказать. Об этом было в газетах в Сент-Луисе; одна газета до сих пор лежит целехонька у меня в сундучке. Да ты слушай! Я кричу? Но он, этот Эзерли, не был старый поселенец в Миссури, и предки его не были поселенцы. Он был новый человек, из Англии, попал в силки и запутался. И он своим ухаживанием одурачил меня — дочь почтенной семьи, которая жила на правом берегу Миссури еще до того, как Дэниел Бун приехал в Кентукки. Потом мы перебрались в Калифорнию, тут Эзерли разорился и бросил меня, и мне — Сэлли Мак-Грегор — пришлось стирать белье на Скороспелку! А ведь у моего отца были свои собственные негры! Вот какой твой Эзерли — бери его себе! Мне он больше не нужен — с меня хватит! Я с ним расквиталась задолго до того... до того... — кашель помешал ей договорить, но слова, казалось, застряли у нее в горле.

Питер слушал только ее слова и почти не замечал страданий матери. Он нетерпеливо наклонился над постелью, но доктор грубо оттолкнул его, приподнял больную и посадил ее в постели. Больше она ничего не сказала.

Ей сразу дали сильно действующее лекарство, но она не пришла в сознание и еле дышала.

— Умирает? — в волнении спросил Питер. — Неужели нельзя привести ее в чувство хоть на минутку, доктор?

— Я полагаю, — ответил доктор, старый шотландский военный врач, холодно и презрительно глядя на богатого мистера Эзерли, — что ваша мать больше не будет стирать для меня и ей не придется больше жертвовать всем ради своих детей. А возвращать ее к страданиям из-за каких-то разговоров я не стану.

И в самом деле она так и не пришла в себя, неоконченная фраза застыла у нее на губах. Как только покойницу обмыли и одели, Питер бросился к сундучку, о котором говорила мать, чтобы найти газету. Выцветшая и пожелтевшая газетная вырезка лежала в рабочей шкатулке, среди мотков бумажных ниток, пуговиц и воска. Он вспомнил, что видел все это на коленях у матери, когда она пришивала пуговицы к рубашкам, которые стирала на поселенцев. Когда он читал заметку, на его смуглых, впалых щеках выдал огонь удовлетворенного тщеславия.

«С глубоким прискорбием мы узнали о смерти Филиппа Эзерли, эсквайра, из Скороспелки (Калифорния). Некоторые наши читатели помнят мистера Эзерли как героя романтического побега мисс Сэлли Мак-Грегор (дочери полковника „Боба“ Мак-Грегора), который наделал столько шума в высших кругах нашего общества около тридцати лет тому назад. Ходили слухи, что молодая пара отправилась на Запад, в район тогда еще малоизвестный, но после жестоких лишений и столкновений с дикарями на границе молодожены переселились в Орегон, а затем, когда разразилась золотая лихорадка, — в Калифорнию. Однако для многих будет неожиданностью — это только что стало известно, — что мистер Эзерли был вторым сыном сэра Эшли Эзерли, английского баронета, и в случае смерти брата мог бы наследовать его состояние и титул».

Несколько минут Питер пристально смотрел на газету, пока эта обычная заметка не врезалась ему в память лучше, чем какой-нибудь афоризм мудреца или поэта, затем он сложил газету и засунул в карман. Он был так взволнован, что даже почувствовал уважение к матери, которую никогда не любил, — ведь она была женой его отца! Но наряду с этим в душе его росло негодование против матери — за ее презрительные намеки об отце и за полную неспособность понять положение сына. Он боялся, что мать и в самом деле была низкого происхождения! Но он сын своего отца! Тем не менее мистер Эзерли устроил матери похороны, надолго запомнившиеся своим богатством и показной роскошью. Тридцать экипажей, которые за большую сумму удалось достать в Сакраменто, были великодушно предложены друзьям Питера Эзерли, чтобы они присоединились к пышной процессии. Привезенный из Сан-Франциско превосходный гроб из железа и серебра сокрыл в себе останки бывшей прачки из Скороспелки. Но самым интересным и неожиданным из всех украшений гроба была настоящая королевская корона. Питер имел весьма смутное представление о геральдике, — в Сакраменто тогда для него не было возможности узнать, что за герб был у рода Эзерли. Королевская корона, казалось, дала Питеру достаточное представление о том, какой может быть верхняя часть гербового щита; простому же человеку это говорило о том, что покойница была англичанка. Таким образом удалось счастливо избежать замечаний политического характера. Миссис Эзерли похоронили на маленьком кладбище, недалеко от могил с грубо сколоченными деревянными крестами — могил бродяг, чьи настоящие имена даже не были известны. Со временем над могилой поставили мраморный обелиск. Но когда на следующий день местная газета, помимо описания похорон, на полутора столбцах поместила сообщение о смерти «миссис Сэлли Эзерли, супруги покойного Филиппа Эзерли, второго сына сэра Эшли Эзерли из Англии», начались всяческие толки. Старые поселенцы Скороспелки чувствовали себя обманутыми — ведь в течение всех этих долгих лет они были жертвами злой шутки старой прачки! В глубине души она, конечно, злорадствовала, потому что они не знали, кто она такая, — в этом никто не сомневался. «Да, я помню, я с ней поругался, когда она перепутала мое белье с бельем доктора Симонса и прислала мне старое тряпье пьяницы Дика, а она еще завизжала, повернулась и убежала в кусты. Я тогда подумал: наверно, она хватила лишку или обиделась, и простить себе не мог, что обидел старуху. А теперь-то я знаю, что эта баронетова невестка в кустах потешалась надо мной! Нет, сэр, из года в год она разыгрывала наш стан вовсю. А мы-то попались на удочку, прямо круглые идиоты! И сейчас ведь она лежит на кладбище и все подшучивает над нами — хохочет там во все горло под своим мрамором»-

Даже те, кто позднее поселился в Эзерли, питали неприязнь к старой Сэлли, но совсем по другим причинам. Они никогда не сомневались в том, что ее склонность к алкоголю и богатый лексикон были результатом аристократических связей. И хотя это еще ярче оттеняло их собственную добродетельную республиканскую уравновешенность, они чувствовали себя обманутыми — ведь с ними сыграли злую шутку, когда убедили участвовать в этих пышных похоронах. Питер Эзерли стал понимать, что его не любят в собственном городе. И трезвенники, которые пили воду из его бесплатной «Водокачки», и любители выпить, которые пили вино в его «Водочной мельнице», одинаково недолюбливали его. Он не мог этого понять: раньше, когда его особый интерес к своей родословной был основан только на предположениях, жители города с ним мирились — так почему же они не мирятся с ним теперь, когда его предположения подтвердились? Сам-то он ничуть не изменился со дня похорон! Однако неприязнь к нему возрастала, — правда, она стала менее назойливой, зато более распространенной. Над ним стали подсмеиваться. В его собственной гостинице, построенной на его собственные деньги, какой-то бесцеремонный завсегдатай бара отказался от предложенного прохладительного напитка под тем предлогом, что «пьет только со своими титулованными родственниками». А у окошка почтовой конторы местный юморист под рукоплескания восхищенной толпы открыто обвинил почтмейстера, что тот скрывает от него письма его единственного оставшегося в живых брата «герцога Развевынезнайского». «Старый герцог ни одной почты не пропускает, чтобы не дать мне знать, что творится в отчем доме, — заметил насмешник, — а тут ваш чертов осел-чиновник задерживает письма». Видные граждане Скороспелки получили по почте письма, содержащие вынутые из сигарных ящиков подстилки с вычурными золотыми гербами. Особенно усердствовал в насмешках неисправимый соседний поселок Рыжая Собака. Выходившая в Рыжей Собаке газета «Страж» поместила следующую заметку о смерти Тома-Канатника, пьяного матроса с английского военного корабля:

«Вероятно, не всем известно, что наш товарищ, о котором мы все скорбим, во время своей службы на корабле британского флота „Боксер“ был тайно обвенчан с Кикалу, королевой Островов Товарищества. Но он, не в пример некоторым нашим процветающим соседям, никогда не хвастался своим родством с королями и с непоколебимым английским мужеством отказывался от всех приглашений разделить престол. Всякое упоминание о такой возможности глубоко огорчало его. Среди нас есть люди, которые помнят прекрасный портрет царственной супруги, вытатуированный на его левой руке, с королевским гербом и скрещенными флагами обоих государств».

Только Питер Эзерли и его сестра поняли язвительный намек, заключенный, случайно или с умыслом, в последней фразе. У Питера и у Дженни были выжжены на левой руке какие-то странные знаки, — может быть, это была память об их жизни в прериях в плену у индейцев. Но отношение окружающих к Питеру и его сестре нельзя было не заметить. Неприязнь маленького городка может стать невыносимой. Питер решил воспользоваться первым удобным случаем и уехать на неопределенный срок. Он был богат, имущество его застраховано — незачем было оставаться там, где препятствовали его стремлениям принадлежать к высокому роду. И еще одно обстоятельство ускорило его решение.

Питер Эзерли ждал сестру в новом доме, на холме, который возвышался над городом. К тому времени, как умерла мать, Дженни была пансионеркой монастыря Сердца господня в Санта-Клара, откуда ее и вызвали на похороны. На следующий же день она вернулась обратно. Мало кто заметил в карете Питера Эзерли скрытое вуалью лицо, которое могло быть лицом монахини, и они совсем уж не помнили смуглую, худенькую, с густыми бровями девушку, которую в прошлом иногда видали на улицах Скороспелки, ибо она была так же флегматична, как и брат, и еще более молчалива. После обучения в монастыре Дженни по доброй воле продолжала уединенно жить под его материнской кровлей, не постригаясь в монахини. Все подозревали, что она либо религиозная сумасбродка, либо считает для себя унизительным жить в золотоискательском городке, и это отнюдь не способствовало популярности ее брата. В своей полной отрешенности от земных желаний Дженни, однако, не разделяла претензий брата на знатное происхождение. Брат дал ей средства для независимого существования, и, как полагали, она имела долю в их состоянии. Но внезапно она заявила о своем намерении вернуться в Эзерли, чтобы посоветоваться с Питером о важных делах. Питер был удивлен и с нетерпением ждал ее. Они не питали особой привязанности друг к другу, но он был занят только мыслью о своем происхождении и был уверен, что она хочет поговорить с ним о семье.

Питер был ошеломлен, огорчен и даже смущен, ибо в светской, элегантной, но чересчур нарядной даме нельзя было узнать Дженни Эзерли, скромную затворницу из Санта-Клара, приезжавшую на похороны в темном платье. Несмотря на крупные черты лица и характерный, как и у Питера, римский нос, Дженни была очень мила, когда оживлялась. Она оставила монастырь, ей надоело жить там, она убедилась, что призвание монахини не для нее! Короче говоря, она хочет наслаждаться жизнью, как другие женщины. Если, он действительно гордится своим именем, ему следует вывозить ее, как ото делают другие братья, он должен «показать ее». Он может сделать это и здесь, если захочет, а она будет вести его хозяйство. Если он не хочет, он должен дать ей достаточно денег, чтобы вести светский образ жизни в Сан-Франциско. Она хочет встряхнуться. Она хочет бывать на балах, в театрах, на приемах, и она добьется своего! Голос ее звенел, а смуглые щеки пылали от какого-то неизведанного волнения.

Питер был огорошен и уступил. «Будет лучше, — рассудил он, — если она даст волю своим невозможным капризам здесь, под его крышей. Ведь недопустимо, чтобы сестра одного из Эзерли дала повод для сплетен». Питер устраивал приемы, пикники и вечера, а Дженни Эзерли предавалась этим развлечениям с восторгом школьницы. Она могла с упоением танцевать целую ночь, а наутро оседлать лошадь (она была бесстрашной наездницей) и обогнать самого превосходного ездока. Она была метким стрелком, в ходьбе неутомима, как койот, а по лесу пробиралась с чутьем настоящего искателя. Питер наблюдал за нею со смешанным чувством удивления и страха. Ведь не в школе же она этому научилась? Это было совсем не то, чему учили добрые сестры! Однажды он решился спросить о подобной ее привычке.

— В душе я всегда была такая, — ответила она резко, — но скрывала. Иногда я чувствовала, что не могу больше выдержать, что должна бросить все и на что-то решиться, — горячо говорила Дженни. — Но, — продолжала она, боязливо глядя на него с внезапной робостью дикой лани, — я боялась! Я боялась, что я похожа на мать. Мне казалось — это ее кровь бурлит во мне, и я сдерживала себя, я не хотела быть похожей на нее. Я молилась и боролась. А ты? — спросила она, внезапно схватив его за руку. — С тобой было что-нибудь подобное?

Нет, с Питером ничего подобного не было. Его меланхолическая уверенность в благородном происхождении отца не оставляла места для мысли, что в нем течет и кровь матери.

— Допустим, — сказал он медленно, — что это так, но почему же ты так изменилась?

— Потому, что я не могла больше выдержать. Я бы сошла с ума. Иногда мне хотелось схватить некоторых из этих кротких монахинь, бледных, голубоглазых девиц с белокурыми локонами, и задушить. Там я не могла больше ни бороться, ни молиться, ни противиться... Поэтому я и пришла сюда, чтобы дать себе волю. Я думаю, когда я выйду замуж, — а с моими деньгами это не так трудно, — все изменится. Ты не думаешь, — спросила она все с той же робостью дикой лани, — ведь это что-то отцовское, от этих Эзерли?

Но у Питера и мысли не было о том, что в крови Эзерли могло быть что-либо, кроме добродетели. Он слышал, что высшие круги европейцев очень любят спорт и охоту; странно, что не он, а сестра унаследовала эту склонность. Из-за этого явного признака ее благородного происхождения Питер стал добрее к сестре.

— Ты думаешь выйти замуж? — как бы невзначай спросил он, хотя как брат несколько сомневался, может ли кто-нибудь по-настоящему полюбить Дженни, даже с ее деньгами. — Разве здесь кто-нибудь может тебе понравиться? — осторожно добавил он.

— Что ты, я их всех ненавижу! — вспыхнула она. — Всех — до одного — презираю за тошнотворный, фатоватый, женоподобный вид.

Несмотря на это, было очевидно, что некоторых мужчин привлекали ее оригинальность и простота в обращении. Однажды во время прогулки верхом Питер заметил, что один красивый белокурый молодой адвокат обращает особое внимание на его сестру. Когда кавалькада растянулась при подъеме на гору, молодой человек подъехал вплотную к Дженни. Постепенно расстояние между участниками прогулки увеличилось, и наконец они остались совсем одни. Тропа в этом месте терялась в чаще леса, и Питер потерял из виду свою сестру и ее спутника. Вскоре он и сам сбился с дороги, и тогда они снова показались далеко впереди. Питер с удивлением остановился — обе лошади шли совсем рядом, а молодой человек обнимал его сестру.

Будь Питер наделен чувством юмора, он бы улыбнулся при виде такой слабости его сестрицы-амазонки. Но он видел только серьезную, практическую сторону дела: как это отразится на его главной цели? У молодого адвоката была хорошая практика, и он годился в мужья любой другой девушке. Но был ли подходящей партией для дочери рода Эзерли? Что скажут об этом пока еще неизвестные могущественные родственники? В то же время, зная необузданный нрав сестры, Питер не мог не понимать, что этим родственникам было бы так же трудно принять Дженни с ее девическими экстравагантностями, как и ему самому. Если бы она развязала ему руки, он мог бы с большей свободой посвятить себя поискам титулованных родичей. Ведь, в конце концов, мезальянсы случались во всяких семействах, к тому же она как женщина не входила в прямую линию рода. Поэтому вместо того, чтобы пришпорить лошадь и догнать их, он помедлил, пока они не скрылись из виду, а к нему сзади подъехал один из участников прогулки. Питер нарочно задержал его. Они ехали медленно, давая отдых своим мустангам, как вдруг его спутник в испуге вскрикнул и соскочил с лошади. Перед ними на тропинке лежал без сознания молодой адвокат, а его лошадь щипала свежую травку. Очевидно, он был оглушен падением, но на лице у него была синевато-багровая полоса, как будто его хлестнула упругая ветка молодого деревца или его ударили хлыстом — к счастью, последнее предположение мелькнуло только у Питера. Пока его поднимали, молодой человек постепенно пришел в себя. Сначала он был растерян и ошеломлен, но, едва начал говорить, краска залила его лицо. Он пробормотал, что не может понять, что случилось: он ехал с мисс Эзерли, и, вероятно, лошадь поскользнулась на сосновых иглах и сбросила его! Гримаса боли внезапно исказила его лицо, и он схватился за темя. Не ранен ли он в голову? Нет, но, может быть, его длинные вьющиеся волосы зацепились за ветки — как у Авессалома! Он постарался улыбнуться, даже попросил помочь ему сесть на лошадь, чтобы он мог пуститься вдогонку за своей прелестной спутницей. Она, должно быть, недоумевает, куда он девался. Но Питер, убедившись, что адвокат не получил серьезного ранения, поспешно попросил его подождать, — он сам съездит за сестрой. Он пришпорил лошадь и, несмотря на скользкую тропинку, уже у самой вершины горы догнал сестру. Услышав цокот копыт, Дженни быстро повернула лошадь, стремительно поскакала навстречу брату и остановилась, только когда услышала его голос. Она так и застыла в той же позе и с тем же выражением лица, которое смутило и встревожило Питера. Ее высокая гибкая фигура почти прильнула к спине лошади, распущенные волосы развевались по плечам, черные глаза блестели загадочным блеском, как у нимфы. Она узнала его и засмеялась, сверкнув ослепительными зубами, но смех был издевательский и жуткий.

Питер был вне себя от возмущения.

— Что случилось? — спросил он резко.

— Этот дурак хотел меня поцеловать! — сказала она просто. — И я — я дала волю рукам, совсем как мама!

И все-таки она бросила на брата один из тех робких, пугливых взглядов, которые он замечал и раньше, и стала что-то накручивать на палец с застенчиво-смущенным видом, который совсем не вязался с мужской независимостью ее тона.

— Ведь ты же могла его убить, — сердито бросил Питер.

— Может быть! Должна я была убить его, Питер? — спросила она беспокойно, но с той же обаятельной робкой улыбкой. Не будь она его сестра, он бы решил, что она прямо красавица.

— И без того, — сказал он порывисто, — ты устроила ужасный скандал.

— Ведь он не станет об этом говорить? — боязливо спросила Дженни, все еще продолжая крутить что-то вокруг пальца.

Брат ничего не ответил; может быть, этот адвокат и в самом деле любит ее и будет хранить тайну! Но Питер был раздражен, а в непрерывном движении ее пальцев было что-то маниакальное.

— Что это у тебя? — раздраженно спросил он.

Она со смехом встряхнула чем-то в воздухе.

— Только прядь его волос, — весело ответила она, — но я ее не отрезала!

Дальше