Гибнет смелый витязь в тинистой тюрьме.
Там, где пропадали речки берега, шли луга, озера и опять луга. Не окинет дали соколиный взор…
Море трав цветущих, речек да озер.
Над лугами вьются, пляшут мотыльки, золотые пчелы, мошки и жуки.
По зарям с зеркальных светлых заводей серебром играют трубы лебедей. С сумерек до утра у седых ракит соловей бессонный стонет и звенит.
Вот садится солнце огненным щитом, и сияет небо заревым огнем, и курятся травы…
Из закатной мглы с клекотом несутся сизые орлы.
Вот шумят на отдых журавлей стада.
Все луга да травы. Травы да вода.
Сосен красно-синих, желтых, золотых, елок изумрудных, елок голубых вновь с зарей зарделся бесконечный строй.
Что ж качает Леший хмурой головой? Что не шлет он дятлов ясный бор будить, не зовет кукушек по весне грустить?
Сгублен им соперник, витязь молодой. Но печален Леший. Пасмурный, больной, голову повесив, нехотя идет в топь и глушь лесную, в гущину болот. Не на радость старцу утренний дозор…
С вечера в трущобе все стучит топор.
С месяц назад, сидя один за вечерним чаем, я дописывал новую статью. Давно уже я не писал ничего. Мне нездоровилось. В тот день я с утра чувствовал в голове неприятную, холодную тяжесть; сердце ныло; жизнь казалась скучной и ненужной. Все надоедливее и злее давил меня томительный туман вечерней хандры, и я уже собирался ложиться спать, чтобы тяжелым забытьем прогнать до утра головную боль, — как вдруг мозг мой неожиданно в один миг вернулся к прежней остроте. Я почувствовал себя свежим и здоровым. Лихорадочная тоска исчезла; мутная мгла в голове, подобная метели в ночном поле, озарилась ровным лунным сиянием. Казалось, никогда еще мой разум не достигал таких ясных серебряных вершин.
Тогда вдруг наступила полная тишина, и я замер с приподнятым пером. Легкая дрожь сладко и болезненно рассыпалась по спине, — мне показалось, что в мою одинокую квартиру кто-то вошел. Несколько мгновений я пытался различить колебавшиеся ночные звуки, и не знал — шаги ли это, или мерное падение капель из умывальника. Не то это грызлась мышь за шкапом, не то мой Джек, возясь в передней, лязгал ошейником о ковер. Наконец, дверь в столовую тихо скрипнула два раза, и уже нельзя было сомневаться, что кто-то, стоя у порога темной гостиной, неуверенно топчется на месте, не решаясь войти. Дрожь ударила меня крепче, но я не двигался и ждал, устремив глаза на двери.
Она показалась на пороге.
То же серое гимназическое платье с форменным передником; в черной косе та же алая измятая лента. Руки, по привычке, опущены беспомощно вдаль бедер. На свежих щеках Зины таял легкий румянец; она улыбалась. С обычной лукавой ласковостью смотрели на меня милые глаза.
Я был не столько взволнован, сколько изумлен. Молча глядели мы друг на друга.
Джек звякнул ошейником; легко стуча когтями, вбежал в столовую и уткнулся мне в колени. Я все еще вытягивал голову, засматривая в черную пасть гостиной, но в разверстых ее дверях уже не было никого. После Зины в воздухе остался лишь едва уловимый аромат любимых ею фиалок. Молча сидел я, лаская Джека, и не чувствовал никакой тревоги. Только прежняя мутная усталость мгновенно вернулась ко мне и разрешилась, наконец, удручающей слабостью и сном.
Следующий день я провел в бесцельных прогулках. Долго скитался я по мерзлым улицам и снежным бульварам, с чувством неодолимой скуки присаживаясь на занесенные снегом скамьи и слушая морозное карканье ворон. Ночью мне не спалось. Мыши скреблись безустанно, капли надоедливо-ровно падали в умывальник, Джек возился на полу, поминутно шурша хвостом. Видя, что уснуть не удается, я встал, зажег свечу и, одевшись, вышел на улицу.
Под матовым сияньем зимней луны снег отсвечивал голубоватым фарфором. Тротуары слабо искрились под лучами вздрагивавших фонарей, оцепенелые улицы пустынно дремали. Я шел, минуя один переулок за другим, и незаметно очутился на краю города. Дальше, за площадью, начинало угрюмо серебриться необозримое пустое поле.
Перед самой заставой я остановился. На далеком белом пространстве ничего не мог заметить пристальный взгляд. Впереди гигантским сугробом высился суровый берег Волги. Так уныло мертвен и неприветлив был этот вечности подобный, пустынный вид, что у меня сжалось сердце.
Я повернул вправо и близко подошел к монастырской ограде. Из-за медных решетчатых ворог мелькнула частая сеть крестов и могильных памятников. Мрачно посмотрели на меня старинные окна храма, и жутко припомнил я монахов, спящих теперь в гробоподобных кельях, в соседстве с мертвецами. Думает ли кто из них в эту ночь о смертном часе?
Прильнув липом к ледяной решетке, я издали ясно видел могилу Зины. Над ней белел большой мраморный крест. Мне припомнилась Зина в гробу, в кисейном платьице, с белыми розами на груди. Синие пальчики сжимают образок.
Умиленный и усталый, ехал я домой на извозчике и мечтал, как хорошо заснуть теперь в теплой постели. Однако, едва я отпер дверь и вошел в темную переднюю, сердце опять сжалось и заныло. В комнатах меня прежде всего поразила необычайная жуткая тишина. Странно, что на улице этой тишины я не замечал. Было так тихо, что мне сделалось неловко. Тишина пронизывала воздух, звенела, кричала в уши. Снимая шубу, я громко раскашлялся и уронил трость, но и эти звуки не разогнали застывшего гробового безмолвия. Быстро прошел я в спальню и тотчас зажег свечи. Не позвать ли прислугу снизу? Но, подумав, я отказался от этой мысли: был уже третий час. Я взял тетрадь и стал перечитывать написанное вчера.
Одну свечу я еще давеча поставил на столик перед трюмо. Теперь, складывая тетрадь, я бросил нечаянный взгляд в зеркало: в стекле за мной отражалась темная фигура. Я сразу узнал Зину. Она неподвижно стояла позади, по-прежнему опустив руки, и с усмешкой глядела на меня. Лицо ее на этот раз было темное, как вылитое из чугуна; в глазах мрачно светилась ненависть, а в гримасе оскаленных зубов почудилось мне тайное злорадство. Всего страшнее было именно то, что взоры наши встретились в зеркале. Это было до того ужасно, что у меня затряслись колени, и я едва не лишился чувств. Судорожным усилием сбросил я свечу на пол и, кинувшись в постель, не раздеваясь, закутался с головой. Всю ночь я не мог уснуть от ужаса и изнывал в щемящей тоске, пока в комнате не засиял, наконец, белый зимний день.
Утром я распорядился вынести все зеркала из моей квартиры и до обеда не выходил совсем. За десертом выпил я вина и незаметно уснул в столовой на кушетке. Разбудила меня вчерашняя бездонная тишина. Я очнулся в сумерках, один, и трепетно огляделся. Никого не было. Я позвонил и велел приготовить чай. Джек вбежал, ласкаясь, и прилег у моих ног.
До полуночи сидеть я у самовара, читая «Гамлета», увлекшись любимым поэтом. Но вот постепенно и незаметно в сердце снова зашевелилась знакомая надоедливая тоска, понемногу отвлекавшая меня от книги. Что-то мешало сосредоточиться, — я прислушался: мерно ударяли капли; прилежно грызлась мышь.
Дверь в гостиную заскрипела, слегка приотворилась и затворилась вновь. Я спрятал лицо в разогнутый том Шекспира; приятный залах печатных страниц как будто успокаивал меня, а в висках случало изо всей силы. Ощупью, не глядя, протянул я руку к звонку; никто не шел. Я позвонил раз, другой, — и вдруг почувствовал, что весь дрожу мелкой трусливой дрожью. Дверь опять заскрипела; на этот раз кто-то уверенно шел ко мне из гостиной: под тяжкими шагами трещал паркет. Смешиваясь с запахом книги, мало-помалу обоняние мое стал раздражать другой запах, очень мне знакомый, тяжелый и неприятный. Я ясно услышал, наконец, что тот, кто стоял за дверью, передвинулся в столовую; вот теперь он стоит у самой двери и, конечно, упорно смотрит на меня. Невыносимая тишина раздирала слух. Я бросил книгу на стал и открыл глаза.
Она стояла в дверях, широко расставив ноги, и медленно раскачивалась на месте, упираясь руками в косяки. Лицо было черно, как уголь. Губ не было совсем — одни ослепительные лошадиные зубы страшным блеском озаряли темные провалившиеся щеки. С усилием перешагнула она порог. Лилово-черные скрюченные руки бесшумно упали вдоль костлявых бедер; от полуистлевших одежд пахнуло сыростью и смертью.
Я хотел вскочить, звать на помощь, — и не мог. Смутно я видел, как, щетиня дыбом шерсть, с тихим визгом прополз под стол взъерошенный дрожащий Джек, но я не в силах был отвести взгляд от страшного мертвеца, медленно приближавшегося ко мне. Помню, протянулись костяные руки, и все исчезло.
Утром я проснулся в кресле веселый и спокойный. Страх и тоска навсегда покинули меня. Переодеваясь, я приметил на сорочке кровь: слева на груди была небольшая ранка.
И каждую ночь с тех пор ко мне приходила Зина. Сперва она являлась мертвая, страшная, как труп, но, постепенно оживая, она превратилась, наконец, в прежнюю цветущую невесту. Как она была прекрасна в последний раз! Обнаженный лежал я на постели, — жадно охватив меня, с какой страстью припала она розовыми губами к истомленной моей груди! Я чуял запах фиалок от кудрявой ее головки; черная прядь сладостно щекотала мне плечо.
Но, уходя от меня, с какой грустью взглянула в глаза мне Зина! Алые губы, еще дышавшие жаркой кровью, кротко и нежно коснулись моих иссохших губ. В первый раз я услышал ее голос.
— Прощай, милый! — серебристо прозвучало в тишине.
Три ночи прошло с тех пор. Она не приходила и не придет. Теперь моя очередь идти к ней. Час встречи близок. Зина, я люблю тебя!
Всякую голову мучит свой дур.
Василий обедал у Владимира. Они были помещики, соседи; оба молодые и неженатые. Василий смуглый, в черных завитках, Владимир длинноволосый и белокурый. Домик его выстроен был недавно из свежих сосновых бревен.
Отобедав, приятели вышли на крыльцо. Василий не любил чаю. Долговязый слуга его налил барину чашку из кофейника. Хозяин присел у самовара.
— А у меня от кофею голова болит. Выпил бы ты чашку со мной, Василий.
Василий вынул колоду карт.
— Чет или нечет?
— Чет.
— Проиграл. Не везет тебе.