Структуры повседневности: возможное и невозможное - Фернан Бродель 6 стр.


3. И последнее замечание. Узкие области с густым населением не всегда однородны. Наряду с прочно освоенными регионами (Западная Европа, Япония, Корея, Китай) Индонезия и Индокитай, по правде говоря, образуют зону, как бы лишь «засеянную» несколькими населенными областями. Да и сама Индия отнюдь не целиком освоена своими смешанного происхождения цивилизациями. Страны ислама — это ряд прибрежий, сахеля по краям незанятых пространств и пустынь, по берегам рек, морей; они прилепились по бокам Черной Африки, на Рабском береге (Занзибар), как и в излучине Нигера, где снова и снова создаются воинственные мусульманские империи. Даже Европа на востоке, за пределами диких пограничных районов, смотрит в пустоту.

Соблазн видеть одни только цивилизации всегда велик: ведь они — главное. К тому же цивилизации проявили чудеса изобретательности, дабы воспроизвести свой древний облик, свои орудия, костюмы, дома, обычаи, даже свои традиционные песни. Нас ждут их музеи. Вследствие этого каждая их «клеточка» имеет хорошо известную окраску. Часто все тут самобытно: ветряная мельница в Китае вращается в горизонтальной плоскости; в Стамбуле внутренняя сторона браншей ножниц изогнута, а роскошные ложки сделаны из перцового дерева. Японская наковальня, как и китайская, не похожа на нашу. Суда в Красном море и в Персидском заливе построены без единого гвоздя… И каждая «клеточка» имеет свои растения, своих домашних животных — во всяком случае, свои способы их использования, свои предпочтительные формы домов, исключительно свою местную пищу… Один запах кухни может воскресить в памяти облик целой цивилизации.

Однако цивилизации — это вовсе не вся соль земли людей и не вся ее краса. За их пределами, а иной раз прорезая сам их массив или окружая их по периметру, потихоньку идет первобытная жизнь, и обширные пространства образуют «окна». Именно в этих районах надлежит представить себе сюжеты книги о диких людях и зверях, или золотой книги древнего мотыжного земледелия, рая в глазах людей цивилизованных (ибо при случае они здесь охотно освобождаются от привычных ограничений).

Наибольшее число картин этих диких человеческих общностей даст нам Дальний Восток — на островах Индонезии, в горах Китая, в северной части японского острова Иессо [Хоккайдо. — Ред.], на Формозе или в самом центре такой контрастной Индии. У Европы нет таких «дикарей» — малых народов, выжигающих, «пожирающих» лес на высоких местах, чтобы на незатопляемой земле этих росчистей возделывать рис{132}. Европа очень рано «приручила» своих горцев, одомашнила их, не относясь к ним как к париям. Напротив, на Дальнем Востоке не было ни этих связей, ни этих сложностей. Бесчисленные столкновения отличает здесь беспощадная жестокость. Китайцы беспрестанно воюют со своими дикими горцами — скотоводами, обитателями «вонючих домов». Такие же конфликты происходят в Индии. В 1565 г. в Декане конница и артиллерия мусульманских султанов с севера в битве при Таликоте нанесли смертельный удар индуистскому царству Виджаянагар. Победители не сразу заняли его огромную столицу, но город остался без защиты, без повозок и тягловых животных — все ушло с войском{133}. И тогда на столицу обрушились дикие народы из соседних лесов и джунглей — бринджари, ламбада, куруба — и разграбили ее до основания.

Но эти дикари как бы заключены в кольцо враждебных им цивилизаций, окружены ими. Настоящие дикие люда находятся в других местах и вполне свободны, правда на ужасно неудобных территориях и у пределов населенных областей. Это маргинальные народы (Randvölker) Фридриха Ратцеля, «неисторические» («geschichtlos») народы немецких историков и географов (но справедливо ли такое утверждение?). Вчера на крайнем севере Сибири «12 тыс. чукчей жили на пространстве в 800 тыс. кв. км, а тысяча ненцев — на 150 тыс. кв. км обледеневшего полуострова Ямал»{134}. Ибо «обычно именно наименее обеспеченные группы людей требуют наибольших пространств»{135}, если только это утверждение не стоило бы перевернуть: на таких огромных, но враждебных человеку пространствах могут сохраняться лишь простейшие формы общественной жизни, поддерживаемой выкапыванием из земли корней и клубней растений или устройством западней для диких животных.

Во всяком случае, там, где население становится редким, даже на пространствах, которые представляются мало удобными, а то и не поддающимися использованию, кишат дикие звери. Отдалиться от людей означает встретиться с ними. Когда читаешь рассказы путешественников, кажется, будто на тебя идут все звери земли разом. Вот азиатские тигры, рыщущие вокруг деревень и городов, и, по словам одного из путешественников XVII в., добирающиеся вплавь в дельте Ганга до рыбаков, уснувших в своих лодках, и нападающие на них. Еще в наше время на Дальнем Востоке вокруг горных поселков выжигают заросли, чтобы удержать на расстоянии страшного людоеда{136}. С наступлением ночи никто не чувствует себя в безопасности, даже внутри жилищ. В маленьком городке близ Кантона, где пребывают в плену иезуит де Лас Кортес и его товарищи по несчастью (1626 г.), человек выходит из хижины и его утаскивает тигр{137}. А китайская картина XIV в. изображает огромного тигра с розовыми пятнами на шкуре среди ветвей цветущих фруктовых деревьев; он здесь явно хорошо знакомое чудовище{138}. Пожалуй, по правде говоря, слишком хорошо знакомое по всему Дальнему Востоку.

Сиам — это долина реки Менам; на реке — вереницы домов на сваях, рынки, жилища на лодках, переполненные своими обитателями. По краю долины — рисовые поля и два-три города, в том числе столица. А дальше — обширные леса, огромные пространства, залитые водами реки. На редких «пятачках» незаливаемых лесных земель обитают дикие тигры и слоны и даже, как утверждает Э. Кемпфер{139}, серны. Другое чудовище — лев — царит в Эфиопии, в Северной Африке, в Персии около Басры, да и на пути в Афганистан через Северо-Западную Индию. В реках Филиппин кишат крокодилы{140}, на прибрежных равнинах Суматры и Индии, на плоскогорьях Ирана хозяйничают кабаны. К северу от Пекина регулярно охотятся на диких лошадей, ловя их с помощью лассо{141}. По словам Джемелли Карери, в горах вокруг Трапезунда выли дикие собаки, мешая ему спать{142}. На небольших диких коров яростно охотятся в Гвинее, в то же время все бежит перед стадами слонов и гиппопотамов, этих «морских лошадей» (sic!), которые в тех же областях опустошают поля «риса, проса и прочей зелени… Порой видели их стада в триста-четыреста голов разом»{143}. В огромной Южной Африке, пустой и безлюдной за пределами районов, прилегающих к мысу Доброй Надежды, наряду с очень редкими людьми, «по образу жизни более напоминающими зверей, нежели людей», встречаются «свирепые» животные — множество львов и слонов, которые считаются самыми крупными в мире{144}. Это удобный случай вспомнить о слонах в Северной Африке, во времена Карфагена и Ганнибала, перенесясь мысленно на много веков назад и на другой конец континента. Можно также вспомнить и о настоящей охоте на слонов (тоже севернее, в центре Тропической Африки), которая с XVI в. давала европейцам огромное количество слоновой кости{145}.

Охота на тюленя: этот рисунок 1618 г. изображает приключение шведских охотников, унесенных на льдине вместе со своей добычей в море. До суши они добрались лишь двумя неделями позднее. Стокгольм. Национальный музей. (Фототека издательства А. Колэн)

Что касается волков, то они распространены по всей Европе от Урала до Гибралтарского пролива, а в горах ее везде владычествуют медведи. Повсеместное наличие Волков, озабоченность, которую они вызывают, делают охоту на них показателем «здоровья» деревень и даже городов, свидетельством минувших добрых лет. Как только ослабевает внимание к борьбе с ними, при экономическом спаде, при суровой зиме, волки делаются многочисленными. В 1420 г. стаи волков проникают в Париж через бреши в крепостных стенах или через плохо охраняемые ворота; а в сентябре 1438 г. они снова тут как тут и нападают на людей — на сей раз за пределами города, между Монмартром и Сент-Антуанскими воротами{146}. В 1640 г., переправившись через реку Ду возле городских мельниц, волки появились в Безансоне и «поедали детей на улицах»{147}. Учрежденные Франциском I около 1520 г. «великие егермейстеры» устраивают большие облавы, к которым привлекают сеньеров и обитателей деревень; так было еще в 1765 г. в Жеводане, где «опустошения, причиняемые волками, породили легенду о существовании какого-то чудовищного зверя»{148}. В 1779 г. один француз писал: «Кажется, что во Франции пытаются уничтожить самый вид волков, как сделали это более шестисот лет назад в Англии; но нелегко изловить их в такой обширной и столь открытой со всех сторон стране, как наша, хотя это и оказалось осуществимо на острове вроде Великобритании»{149}. Но разве не обсуждали депутаты торгового сословия в 1783 г. предложение, внесенное несколькими годами ранее, а именно: «Ввезти в Англию волков, в числе достаточном для уничтожения большей части населения»{150}! Даже в отношении волков Франция, связанная с землями континента, с далекими лесами Германии или Польши, не может избежать последствий своего географического положения перекрестка. Еще в 1851 г. в Веркоре было полно волков{151}.

Более приятную картину являли собой рябчики, фазаны, белые зайцы и белые куропатки в Альпах, красные куропатки, которых вспугнули около Малаги лошади Томаса Мюнцера, нюрнбергского врача, путешествовавшего в 1494 г. вместе с друзьями в гористых глубинных районах Валенсии{152}. В начале XVI в. наблюдалось нашествие диких животных в вюртембергском районе Рауэ-Альб; но крестьянам было запрещено использовать против них крупных собак: на это имели право только лесничие{153}. В Персии полным-полно кабанов, оленей, косуль, газелей, львов, тигров, медведей, зайцев; а кроме того, огромное количество голубей, дикий гусей, уток, горлиц, воронов, цапель и два вида куропаток…{154}

Естественно, чем больше свободное от людей пространство, тем больше обитает там животных. Иезуит Вербист (1682 г.), путешествовавший по Маньчжурии в составе колоссальной, в 100 тыс. лошадей, свиты китайского императора, ворча и валясь с ног от усталости, присутствовал при фантастических охотах: за один только день было убито 1000 оленей и 60 тигров{155}. На острове Маврикий, в 1639 г. еще не имевшем населения, горлицы и зайцы настолько многочисленны и настолько непуганы, что их ловят руками{156}. Во Флориде в 1690 г. диких голубей, попугаев и прочих птиц было такое огромное количество, «что отсюда часто вывозят полными кораблями яйца и птицу»{157}.

Конечно же, в Новом Свете все выглядит как преувеличение. Здесь в изобилии существуют необитаемые зоны (despoblados), а между ними на огромных расстояниях друг от друга рассеяны немногие маленькие городки. На территории будущей Аргентины для переезда из Кордовы в Мендосу в 1600 г. Лисарраге, епископу Сантьяго-де-Чили, потребовалось 20 дней при той скорости, с какой двигались 12 больших деревянных повозок, влекомых 30 парами быков{158}. Здесь было мало местных животных, если исключить страусов, лам и дальше к югу — морских коров{159}. Напротив, пустующие земли были заняты животными, завезенными из Европы (лошади, крупный рогатый скот), которые размножились в изобилии сами по себе. Огромные стада диких быков проложили по равнине постоянные пути сезонных передвижений; вплоть до XIX в. эти быки будут пастись на свободе. Табуны диких лошадей, сливаясь друг с другом, порой кажутся на горизонте какими-то холмами неопределенных очертаний. Разве не забавна воспринятая Лисаррагой всерьез история о промахах новичков в Америке (chapetones), над которыми всегда с полным правом потешается старожил (baquiano)? В пампе, где нет ни кусочка дерева, даже «размером с мизинец», такой «новенький» вдруг замечает вдали небольшой холмик (monte) и приходит в восторг: «Скорее туда, нарубим дров!»{160}

Охота на кабана в Баварии с помощью рогатины и огнестрельного оружия (1531 г.) Баварский Национальный музей, Мюнхен.

Можно было бы ограничиться этим анекдотом. Но для охотников до ярких картинок есть истории и получше, скажем о Сибири, открывшейся для русских в то же самое время, когда Америка открылась для западных европейцев. Весной 1776 г. русские офицеры слишком рано выехали из Омска и оказались на пути в Томск, когда начали вскрываться реки. Пришлось спускаться по Оби на импровизированном суденышке из выдолбленных древесных стволов, связанных вместе. Это опасное плавание тем не менее оказалось, по словам описавшего его военного врача, швейцарца по происхождению, занимательным. «Я насчитал по меньшей мере 50 островов, на которых было так много лисиц, зайцев и бобров, что можно было видеть, как они подходят к самой воде… Мы имели удовольствие увидеть медведицу с четырьмя медвежатами, прогуливавшуюся вдоль реки». Прибавьте к этому «ужасающее количество лебедей, журавлей, пеликанов, диких гусей… разнообразных диких уток, особенно красных… Болота кишат выпями, бекасами, а в лесах полно водяных курочек, глухарей и другой птицы… После захода солнца эти тучи пернатых своими криками поднимали такой страшный шум, что мы не могли расслышать слов друг друга»{161}. На окраине Сибири огромный, почти незаселенный полуостров Камчатка с начала XVIII в. начинает понемногу оживать{162}. Пушнина привлекает сюда охотников и купцов; эти последние доставляют шкурки в Иркутск, а оттуда меха попадают либо в Китай через расположенную по соседству ярмарку в Кяхте, либо в Москву, а оттуда на Запад. Мода на котиковый мех восходит к этому времени, прежде его использовали для одежды только аборигены и охотники. Как только цены подскочили, охота приобрела неожиданно гигантский размах. Около 1770 г. она превратилась в огромное организованное мероприятие. Суда, построенные и снаряженные в Охотске, имеют многочисленные экипажи, так как аборигены, с которыми слишком часто обходились жестоко, враждебны; случается, что они убивают людей, сжигают судно. С другой стороны, необходимо брать с собой продовольствие на четыре года, завозить издалека сухари и крупы. Отсюда — огромные затраты на продовольственное снабжение, что отдает предприятие во власть далеких иркутских купцов: посредством системы паев они делят расходы и прибыли. Плавание охватывает район до дуги Алеутских островов и может продолжаться 4–5 лет. Охота производится в устьях рек, где котики буквально кишат. «Траппер» — промышленник — либо преследует в лодке животных, которым приходится подниматься на поверхность для вдоха, либо дожидается образования первого припая: на нем охотники и собаки легко настигают котиков, столь неповоротливых на суше, и, двигаясь от одного к другому, оглушают их на бегу, с тем чтобы потом добить. Иной раз участки припая отрываются от берега, унося в открытое море охотников, собак и туши котиков. Случается, что корабль, затертый льдами в северных морях, остается без дров и продовольствия. Команде приходится питаться сырой рыбой. Но эти трудности не останавливают нарастающего притока охотников{163}. Около 1786 г. в северной части Тихого океана появляются английские и американские суда. В этих условиях Камчатка быстро теряет все поголовье этих прекрасных животных; охотникам придется идти все дальше, к американскому побережью, вплоть до широты Сан-Франциско, где в начале XIX в. русские столкнутся с испанцами. Но «большая история» не слишком этим заинтересуется.

Даже к концу XVIII в. на огромных пространствах мира встречается своего рода первобытная жизнь животного мира, и человек, появляющийся посреди этого рая, оказывается здесь трагической инновацией. Только меховой лихорадкой можно объяснить то, что 1 февраля 1793 г. корабль «Лайон», доставлявший в Китай посла Макартни, обнаружил на острове Амстердам в Индийском океане, почти на 40-м градусе южной широты, пятерых чудовищно грязных обитателей, трех французов и двух англичан. Бостонские суда, которые торгуют в Кантоне шкурами американских бобров или шкурами нерпы, добытыми на самом острове, высадили этих пятерых во время предыдущего рейса. И те устроили гигантское побоище: 25 тыс. животных за один летний сезон. Но тюлени были не единственными представителями островной фауны, здесь были также пингвины, киты, акулы плюс бесчисленные рыбы. «Нескольких лесок с несколькими крючками на каждой было достаточно, чтобы добыть столько рыбы, что ее хватало для пропитания команды «Лайона» в течение целой недели». А у впадения в океан пресноводных потоков было полным-полно линей, окуней, так же как и раков. «Матросы опускали в воду корзины с приманкой из акульего мяса и через несколько минут вытаскивали эти корзины, наполовину наполненные раками…» И прочие чудеса: пернатые — желтоклювые альбатросы, большие черные буревестники, так называемые «серебряные птицы», голубые буревестники — ночные птицы, их преследуют хищные птицы и охотники за тюленями, которые их приманивают, зажигая факелы, и «истребляют во множестве… они даже служат котиколовам основной пищей, и те говорят, что их мясо превосходно. Голубой буревестник размером примерно с голубя…»{164}

Охота в Персии в XVII в. с использованием соколов, копий, сабель и ружей. Дичь в изобилии. Фрагмент миниатюры. Музей Гиме. (Фото Ж. А. Лаво.)

По правде говоря, до XVIII в., пожалуй, где угодно можно было раскрыть «книгу джунглей». Разумно будет ее закрыть, чтобы в ней не заблудиться. Но какое же она свидетельство слабостей человека при расселении его по свету!

Что в XVIII в. рухнуло как в Китае, так и в Европе, так это биологический Старый порядок — совокупность необходимостей, препятствий, структур, отношений, количественных показателей, которые до того были нормой.

Между движением рождений и смертей происходит нескончаемая игра. В целом при Старом порядке все завершается равновесием: оба коэффициента — рождаемости и смертности — располагаются рядом, на уровне 40 %. То, что приносит жизнь, отбирает обратно смерть. Если в 1609 г. в маленькой общине Ла-Шапель-Фужере, ныне вошедшей в состав предместий Ренна, по данным записей в церковных книгах, состоялось 50 крещений{165}, то можно, исходя из цифры 40 рождений на 1000 жителей (т. е. умножив число крещений на 25), предположить, что население этой большой деревни составляло примерно 1250 человек. Английский экономист Уильям Петти в своей «Политической арифметике» (1690 г.) подсчитывал население на основе числа смертей, умножая его на 30 (что означает в конечном счете легкую недооценку смертности){166}.

Три примера:

А-город во Фландрии

В-город в Нижнем Провансе

С-город в Бовези

A

B

C

Эти примеры среди сотен других показывают соотношение между смертностью и рождаемостью. Черные пики соответствуют периодам превышения смертности над рождаемостью.

С XVIII в. число их уменьшается, хотя и не без исключений, как, скажем, в Эраге (график В).

См. также скачки смертности во Франции в 1779 и 1783 гг. (график).

[Графики составлены по данным М. Морино и А. де Во (А), Р. Баереля (В), П. Губера (С).]

На коротких временных отрезках актив и пассив идут голова в голову: если одерживает верх один из соперников, то другой сразу же реагирует. В 1451 г. чума унесла в Кёльне, как нам сообщают, 21 тыс. человек; а в последовавшие за этим годы здесь состоялось 4 тыс. браков{167}. Даже если эти цифры преувеличены, как есть все основания полагать, все же наблюдается очевидная компенсация. В Зальцведеле, маленьком местечке бранденбургского Альтмарка, в 1581 г. умирает 790 человек, т. е. вдесятеро больше, чем в обычное время. Число браков снизилось с 30 до 10. Но на следующий год, несмотря на уменьшение населения, состоялось 30 браков, за которыми последовали многочисленные компенсирующие рождения{168}. В Вероне в 1637 г., сразу же после чумы, которая, как говорят, унесла половину населения (правда, хронисты охотно преувеличивают), солдаты гарнизона, почти все — французы, и достаточно многочисленные, чтобы уцелеть при эпидемии, женятся на вдовах, и жизнь вновь вступает в свои права{169}. Сильно пострадавшая от бедствий Тридцатилетней войны вся Германия по окончании смутного времени переживает демографический подъем. Это феномен компенсации, который оказывает благотворное влияние на страну, на четверть или наполовину опустошенную ужасами войны. Итальянский путешественник, посетивший Германию вскоре после 1648 г., в эпоху, когда численность населения Европы пребывала в состоянии застоя или снижалась, отмечал, что «было мало мужчин, способных носить оружие, но ненормально много детей»{170}.

Если равновесие не восстанавливается достаточно быстро, вмешиваются власти. Сразу же после ужасной Черной смерти в Венеции, ранее столь ревниво ограничивавшей возможность обосноваться в городе, щедрый декрет от 30 октября 1348 г. даровал полное гражданство (de intus et de extra) любому лицу, которое прибудет туда в течение года поселиться со своей семьей и имуществом. Впрочем, города, как общее правило, и живут лишь за счет этих притоков извне. Но обычно последние происходят сами собой.

Следовательно, подъемы и спады на кратких временных отрезках регулярно компенсируют друг друга, как показывает это однообразная двойная кривая рождений и смертей до XVIII в., напоминающая зубья пилы, где бы она ни была вычерчена на Западе, в Венеции или в Бове. Что же до малолетних детей, которые всегда под угрозой, и всех тех, кого ставит под угрозу скудость их ресурсов, то эпидемия весьма быстро «позаботится» об их устранении. Бедняки всегда оказываются первыми жертвами. Эти века проходят под знаком бесчисленных примеров «социально обусловленного уничтожения беззащитных». В 1483 г. в Крепи, возле Санлиса, «третья часть [жителей] сего города нищенствует по стране, а старцы каждодневно умирают на гноищах»{171}.

Только с XVIII в. жизнь одержит верх над смертью, регулярно опережая с этого времени свою соперницу. Однако сохраняется возможность контратак последней — скажем, в той же самой Франции в 1772–1773 гг. или во время вырвавшегося из таинственных глубин кризиса 1779–1783 гг. (см. график). Эти еще памятные тревоги показывают ненадежность последующего улучшения, которое оказывается под угрозой, пребывая в зависимости от всегда рискованного равновесия между потребностями в продовольствии и производственными возможностями.

Движение французского населения перед Революцией (Извлечение из кн.: Reinhard М. et Armengaud А. Histoire générale de la population mondiale.)

На протяжении веков голод возвращается с такой настойчивостью, что становится элементом биологического режима людей, одной из структур их повседневной жизни. Дороговизна и нехватка продовольствия фактически постоянны и хорошо знакомы даже Европе, хотя она и находится в привилегированном положении. Небольшое число чересчур хорошо питающихся богачей ничего не изменяет в этом правиле. И как могло бы быть иначе? Урожайность зерновых невелика. Два плохих урожая, следующих один за другим, ведут к катастрофе. В западном мире, возможно благодаря климату, такие катастрофы нередко смягчаются. То же имеет место и в Китае, где рано развившаяся техника земледелия, сооружение плотин и сети каналов, служивших одновременно для орошения и для перевозок, а затем тщательное устройство рисовых плантаций на Юге, с их двумя урожаями в год, долгое время давали возможность поддерживать некое равновесие, даже после большого демографического взрыва XVIII в. Но не так обстоит дело в Московской Руси, где климат суров и неустойчив, и в Индии, где наводнения и засухи приобретают характер апокалиптических бедствий.

Тем не менее культуры с «чудесной» урожайностью (кукуруза, картофель, к которым мы еще вернемся) прививаются в Европе лишь с запозданием, да и методы современной интенсивной агрикультуры тоже осваиваются медленно. По этим и иным причинам голод непрестанно посещает и опустошает континент, оставляя после себя пустыни. Нет более печального зрелища, предвещающего катастрофические события середины века (Черную смерть), чем опустошения, вызванные тяжкими голодовками, следовавшими одна за другой с 1309 по 1318 г.: начавшись в Центральной, Северной и Восточной Германии, они распространяются на всю Европу — Англию, Нидерланды, Францию, Южную Германию, Прирейнскую область — и достигают ливонского побережья{172}.

Любой национальный подсчет дает крайне тяжкую картину. Франция, страна привилегированная, если таковая вообще была возможна, познала 10 голодовок в масштабе всей страны в X в., 26 — в XI, 2 — в XII, 4 — в XIV, 7 — в XV, 13 — в XVI, 11 — в XVII и 16 голодовок — в XVIII в.{173} Этот перечень, составленный в XVIII в., естественно, требует всяческих оговорок, но рискует он оказаться лишь слишком оптимистичным. В нем не приняты во внимание сотни и сотни голодовок локальных, которые не всегда совпадают с общим бедствием: такие, как в Мене в 1739, 1752, 1770 и 1785 гг.{174}, или такие, как на юго-западе в 1628, 1631, 1643, 1662, 1694, 1698, 1709 и 1713 гг.{175}

То же самое можно было бы сказать о какой угодно стране Европы. В Германии голод настойчиво посещает города и деревни. Даже когда наступают смягчение и благоприятные условия XVIII и XIX вв., катастрофы следуют одна за другой: голод 1730 г. в Силезии, голод 1771–1772 гг. в Саксонии и Южной Германии{176}, голод 1816–1817 гг. в Баварии и за ее пределами; 5 августа 1817 г. город Ульм благодарственными молебствиями отмечал возвращение к нормальной жизни после нового урожая.

Еще статистические данные: Флоренция, расположенная в краю не очень-то бедном, с 1371 по 1791 г. пережила 111 голодных лет против всего лишь 16 очень урожайных{177}. Правда, Тоскана гориста, в ней преобладают виноградники и оливковые деревья, и до XIII в. благодаря своим купцам она могла рассчитывать на сицилийское зерно, без которого не смогла бы прожить.

Впрочем, не будем слишком легковерны, представляя себе, будто одни только города, привыкшие жаловаться, были подвержены этим ударам судьбы. В городах есть свои склады, свои запасы, свои «зерновые конторы» («offices du blé»), закупки за границей и вообще настоящая политика предусмотрительного муравья. Деревни, как это ни парадоксально, часто страдают гораздо больше. Крестьянин, живущий в зависимости от купцов, от городов, от сеньеров, почти не имеет запасов. В случае голода ему не остается другого выхода, как уйти в город, кое-как пристроиться там, нищенствовать на улицах, а часто и умирать там на площадях, как это и происходило еще в XVI в. в Венеции и Амьене{178}.

Городам скоро пришлось обороняться от этих постоянных нашествий, в которых участвовали не одни только нуждающиеся из окрестностей, но которые приводили в движение настоящие армии бедняков, порой приходившие очень издалека. В 1573 г. город Труа увидел, как на его полях и улицах появились нищие-«чужаки», изголодавшиеся, в отрепьях, покрытые вшами и паразитами. Им разрешили остаться там только двадцать четыре часа. Но вскоре буржуа забеспокоились, опасаясь «соблазна» для бедняков самого города и близлежащих деревень. «Дабы их заставить уйти, со всего города собрались в городском совете богатые жители и управители сказанного Труа, желая отыскать способ помочь этой беде. Постановление сего совета было таково, что их надо выставить прочь из города… Того ради повелели испечь весьма много хлеба, дабы раздать его сказанным бедным, коим бы велели собраться у одних из ворот города своего, не открывая тайны; и, выдав каждому по хлебу и по монете, заставили бы их выйти из города через сказанные ворота, каковые закрыли бы за последним из них. А им бы объяснили со стен, чтобы шли они с Богом искать пропитания в иных местах, в сказанный же Труа не возвращались до зерна нового урожая. Что и было сделано. Кто был сильно напуган после данного случая, так это бедняки, изгнанные из города Труа…»{179}

Джованни делла Роббиа. «Кормление голодающих». Одно из панно терракотового фриза, покрытого эмалью, изображающего различные формы благотворительности (XVI в.). Пистоя, больница Чеппо. (Фототека издательства А. Колэн.)

Эта буржуазная жестокость безмерно усилится в конце XVI в. и еще более в XVII в. Проблемой было лишить бедняков возможности причинить вред. В Париже больных и инвалидов всегда помещали в госпитали, здоровых же использовали на тяжелых и изнурительных работах по бесконечной очистке городских рвов и канав, притом скованными по двое. В Англии в конце правления Елизаветы появляются «законы о бедных» («poor laws»), фактически — законы против бедных. Мало-помалу по всему Западу умножается число домов для бедняков и нежелательных лиц, где помещенный туда человек осужден на принудительный труд — в работных домах (workhouses), как и в немецких «воспитательных домах» («Zuchthaüser») или во французских «смирительных домах» («maisons de force»), вроде, например, того комплекса полутюрем, который объединила под своим управлением администрация парижского Большого госпиталя, основанного в 1656 г. Это «великое заточение» бедняков, душевнобольных, правонарушителей, сыновей, которых их родители таким способом помещают под надзор, — один из психологических аспектов общества XVII в., общества благоразумного, но беспощадного в своем благоразумии. Но это, быть может, почти неизбежная реакция на возрастание нищеты в том трудном веке. Многозначительный факт: в Дижоне в 1656 г. городские власти пошли даже на то, чтобы запретить горожанам оказывать частную благотворительность и давать приют бедным. «В XVI в. чужака-нищего лечат или кормят перед тем, как выгнать. В начале XVII в. ему обривают голову. Позднее его бьют кнутом, а в конце века последним словом подавления стала ссылка его в каторжные работы»{180}.

Назад Дальше