Минус шесть - Ройзман Матвей Давидович 29 стр.


— Это и есть так называемая гримаса нэпа. Я вам поясню, у нас до двадцати миллионов мелких крестьянах дворов. После отмены продразверстки у крестьян будут излишки продуктов. Чтобы наладить сбыт их производства, дворы следует кооперировать. Сразу делать это невозможно. Тут нам и нужен частный посредник. Вы, если хотите, необходимы государству, в котором слабо налажена связь с массами, связь производителя с потребителем. — Рабинович встал, шагнул, постоял и вдруг зачеканил: — Обратите внимание, госторговля и кооперация вытесняет из оптовой торговли частного посредника. Конечно, мы помогаем государственному аппарату, в наших руках верный руль: кредит и налог. Лет через десять частный посредник, нэпман, станет историческим ископаемым. Он и нам нужен только для временного удобрения нашей торговой системы.

— По-вашему выходит, что я какой-то навоз? — обиженно спросил Фишбейн и вздохнул.

— Навоз, не навоз, а вы, так сказать, побочный продукт, который мы до поры до времени утилизируем, — вывернулся Рабинович. — Но я должен тут же казать, что мы стремимся уничтожить не нэпмана, те условия, при которых возможно его существование, не забывай те: в будущем коммунистическом обществе не будет ни классов, ни государства, ни внешних правовых норм!..

— Простите за любопытство, когда это будет? — не удержался Фишбейн.

— Я верю, что наши внуки доживут!

— Значит лет через сто! Так? Благодарю вас! Если это действительно будет, то я от зависти перевернусь в гробу. А если это не будет, то от досады вы перевернетесь!

— Я думаю, что ни вам, ни мне не перевернуться в гробу, — возразил Рабинович. — Через пять лет покойников будут сжигать в крематориях и пепел хранить в урнах!

— Шутки шутками, а дело-делом! — заявил Фишбейн и бархатным голосом продолжал: — Будем говорить, как евреи…

— Почему «как евреи»? — удивился Рабинович, начиная терять терпение и поглядывая на дверь. — За всю мою жизнь ваши евреи только мне и сделали, что разрезали мой единственный пиджак! Это было в день погребения моего отца!

— А вы думаете, они мне сделали хорошее? Вы думаете, они дали мне сразу разбогатеть? Нет, далеко не сразу! Впрочем, — Фишбейн удержал Рабиновича за рукав и усадил его в кресло, — впрочем, это неважно! Но скажите, дорогой мой Рабинович, как может быть в одной стране коммунизм, когда кругом в Европе короли, богдыханы, микадо, ну, как это пишут, — коронованная сволочь?

— Столкновения с ними неизбежны, но неизбежна у них революция. Она была в Германии и Венгрии. Она будет в Китае, в Индии, охватит восток, сомкнётся с нашим союзом и от нас, — это предсказывал Маркс, — зажжет Европу. Первые вспышки произойдут в тех странах, где до конца назреет кризис капитализма, например, в Англии. Вспышки могут быть неудачными, но ажио, чтобы они были.

— А почему?

— Не могу я вам сей час всего рассказать, — у меня чайник убежит, — спохватился Рабинович и пошел из комнаты.

Фишбейн догнал его, поблагодарил и поклялся, что теперь для него все ясно. Он до тех пор держал Рабиновича за рукав, пока тот не обещал после чая продолжить разговор. Фишбейн торжествовал: он был у цели, сколько времени он добивался содействия какого-нибудь коммуниста в мосфинотделе? Ведь после такой беседы было ясно, что мосфинотдел сживет его, Фишбейна, с белого света и не примет во внимание никаких жалоб.

Фишбейн откупорил бутылку коньяку, выпил рюмку ловко поставил коньяк «а виду: авось, клюнет! Он пошагал, обдумал, как начать разговор с Рабиновичем довести до желанного вопроса: лучше всего было играть на честности партийных и на взяточничестве беспартийных инспекторов. Фишбейн приоткрыл дверь, чтобы Рабинович мог войти, не постучав, — выпил для храбрости еще рюмку, сел в кресло и стал ждать.

Выпив чаю, Рабинович понес стакан и чайник кухню, по пути заглянул в раскрытую дверь к Фишбейну. Арон Соломонович спал в кресле, свесив голову а бок, рот его был открыт, и слюна стекала с нижней губы. Рабинович подошел ближе, пожал плечами подумал:

— Храпит, как бульдог, а зазевайся, поймает, и — мертвая хватка.

Но возвратясь в свою комнату, он решил, что переоценивает силы Фишбейна:

— Зубов у него нет, чтоб укусить. Ворчать, лаять — другое дело!

Рабинович стал раздеваться. Он выключил свет, и в темные окна заглянула куполами и шпилями голубая Москва. Над кремлевскими башнями стыли мертвые двуглавые орлы. Освещенный электрическими лампами, как горячая кровь, переливался в вышине флаг. В нем была незаметная капля крови Рабиновича, и она давала ему такое ощущение радости и гордости, что он чувствовал себя высоко стоящим над миром. Ему казалось, что вместе с ним стоят тысячи подобных ему, в их руках серпы, молоты, винтовки, в их руках весь необозримый С. С. С. Р.

Рабинович спал на кушетке, спать было неловко: из кушетки выпирали пружины. Он постелил простыню, лег, укрылся, и кушетка — костлявая кляча — потащила его в страну сновидений.

Додя прижался лбом к стеклу: он любовался переливами декабрьского снега и составлял первую строку. Слова разбегались, как ящерицы. Чтобы пой мать их, он шагал по паркетному полу, намеренно ступая на темные квадратики и притоптывая в такт ускользающему ритму. Наметилась первая строка. Закрыв глаза, Додя прочитал ее нараспев, и она вызвала к жизни другую. Он подыскал рифмы к этим строкам, и рифмы притянули вторые строки. Прищелкивая пальцами, Додя несколько раз повторил четверостишие, переставил слова и, оступаясь в середине вторых строк, запел:

— Хорошо, — похвалил он себя и обвел глазами комнату. Она была прежняя: на стенах висели старые карты, к ним прибавились разные диаграммы Наркомздрава; у стены стоял письменный стол, на нем лежал портфелик, в котором Карасик носил докторские инструменты, валюту и векселя; рядом с портфеликом стояла тарелка с котлетами, заботливо прикрытая салфеткой. Додя взял котлету, пожевал и записал первую строку. Забрезжило содержание второго четверостишия, выплыли первая и третья строки. Обхватив руками затылок, Додя искал рифмы к слову «расскажет». Он съел две котлеты, нащупал соленый огурец:

— Где он был раньше? — подумал Додя, откусил и жуя, вспомнил, что лучше всего думается в лежачем положении. Он сел в гинекологическое кресло, откинулся, и сразу в голову хлынули мысли о Берточке, об уговариваниях Карасика и о первых коммерческих сделках. Додя сосчитал сумму своих прибылей и почувствовал себя богатым. Зачем ему возвращаться к жене? Он будет заниматься двумя делами: учетом векселей и писаньем стихов. Это вернуло его к рифме:

— Расскажет-мажет-даже-в раже-в экипаже.

Додя поставил найденную строку четвертой, прочел три строки и спрыгнул. На языке завертелась первая строка. Он два раза прочел про себя четверостишие и, перепрыгивая через знаки препинания, как через кочки, пропел:

Он прочел обе строфы подряд, зачеркнул „у двери“, написал, „у окон“, и опять потянулся к тарелке, Рядом с ней лежал хлеб, он отломал кусок, съел и принялся за третью строфу. На ум пришло слово «гостиная», он произнес его вслух, подумал:

— Надо одно „н“ или два?

«Гостинной» было звучней, и Додя опять отправился в поиски за рифмой. Он пошагал по темным, потом по светлым квадратикам, съел до конца хлеб, помычал, и не составил строки. Это его обозлило. Он пропел первую строфу, пришло слово «вдвоем», выходило: «вдвоем в гостинной». Додя прибегнул к испытанному средству: взял синий томик Игоря Северянина, раскрыл его посередине и стал громко читать у окна, пока от темноты перестал различать буквы. Он закрыл глаза, потоптался на месте, нашел рифму к «гостинной», составил четвертую строку, прочел и дополнил вторую. Легко вышла первая строка, набежала третья, и он с наслаждением прочел четверостишие. В комнате лежали фиолетовые тени; напротив, в пивной «Новая Бавария» засверкали электрические лампы, и на вывеске выступила кружка пенящагося пива и красный рак. Додя сел, подвинул настольную лампу, вставил штепсель в розетку и записал последнюю строфу:

Ему понравилось «фиольным говором», и он сказал:

— Здорово! Это обязательно напечатают! — и подумал, что будет подписывать стихи не: „Д. Фишбейн“, а полностью: „Давид Фишбейн“.

Он решил прочесть стихотворение своему первому и единственному критику — тестю. Ни в приемной комнате, ни в спальне, ни в кухне, где в это время он обыкновенно готовил кофе по-турецки, Карасика не было. Горничная работала только в приемные часы, — доктор боялся чужих глаз, — и квартира была пуста. Додя отправил себе в рот пару холодных вареников, оставшуюся от обеда копченую скумбрию и уныло побродил по приемной. На него попрежнему смотрели со стены артист императорского большого театра Оболенский, строила глазки балерина Пелешова, и щурился сам хозяин этих всех фотографий, Карасик. За стеной в соседней квартире захлебывалось пианино, и потом в ее пьяные аккорды вкрадчиво вступила гитара. Додя замер, замурлыкал под аккомпанимент и тотчас же вспомнил Сузи. Обгоняя друг друга, как вспугнутые голуби, воспоминания летели, кружились, огибали в своем полете пять лет в пять секунд, с шумом опускались на него и наполняли сердце восторженным воркованьем. Одно воспоминание выбилось из стаи, повлекло Додю за собой, и, еще плохо сознавая, что делает, он бросился в кабинет, переписал стихотворение, а сверху крупно вывел:

Любовь. Посвящается неверной.

Он захлопнул за собой парадную дверь, щелкнувшую английским замком, и пошел к Петровским воротам. Все казалось ему новым и радостным. Он вошел в трамвай «А», сел на переднюю скамью, прогрел своим дыханьем замерзшее стекло, пальцем прочистил кружок, смотрел в него и покачивался по инерции. Додя одобрял вагоновожатую за то, что она беспрерывно выбивает медную дробь и азартно ведет визжащий и жужжащий вагон. Он во весь рот улыбался «Кино-Униону», в котором мальчиком смотрел трюковые драмы и мечтал о встрече с красивой испанкой. На Арбатской площади, где менялась бригада, он кивнул из окна Гоголю, который, по милости скульптора, сидел на пьедестале, как странница на паперти. Додя позавидовал писателю и пожелал, чтоб его, Давида Фишбейна, после смерти посадили в такой же позе на виду у всех.

Чем ближе подходил Додя к дому, в котором жила Сузи, тем уверенней становились его шаги. Он не сознавал, что поступает опрометчиво, подбадривал себя: он — самостоятельный человек, имеющий заработок и готовую к печати «Жижу жизни». Если бы ему удалось увидеть Сузи, он все рассказывал бы ей и заставил бы ее вернуться к нему. Он послал бы ко всем чертям Берточку, Карасика, родителей и немедленно женился бы на Сузи. Придя к последнему решению, Додя взвизгнул и увидел, что стоит перед знакомой дверью. Он взглянул на табличку, надавил два раза кнопку звонка, и, когда открылась дверь, храбро шагнул навстречу своей судьбе.

Дверь открыл молодой человек. На нем был фрак, из-под фрака вылезал белый жилет; светлые полосатые брюки распускались клешом, а из-под клеша выглядывали серые гамаши, надетые на лакированные штиблеты. Молодой человек наклонил женственную голову, которую разделял пополам пробритый пробор:

— Милль пардон! — заволновался он. — Разрешите представиться: Мишель Спивако, первая скрипка «Ливорно», являюсь сожителем мадам Траур. Между прочий; ее нет дома, прошу обождать!

Додя смутился и сказал чужими словами не то, что хотел. Спивако поставил ногу на табуретку и стал застегивать пуговицы на гамаше. Додя нащупал в дверях цепочку и замок, но не мог отпереть:

— Позвольте выйти! — попросил он Спивако. Вот, передайте ей! — и он сунул ему в руку свое стихотворение.

Спивако положил листок в карман, снял ногу с табуретки:

— Всегда готов служить! — пробормотал он и помог Доде открыть дверь.

В парадном Додя сел на ступеньку. Высоко над окном горела зеленая звезда, из окна ползли резиновые тени и растягивались по стенам. Додя ничего не видел, не слышал и никогда не мог вспомнить, о чем тогда думал. Он очнулся, когда услыхал, что кто-то поднимается по лестнице. Додя бросился наверх, притиснулся к батареям парового отопления и ощутил тупой холод чугуна. Почему он спрятался от незнакомого человека? Когда человек прошел мимо, Додя, помчался по ступенькам вниз и, выскочив на улицу, глотал воздух, как холодную воду. Он сделал несколько шагов и с горечью прочел вслух:

Прохожий обошел его, приняв за пьяного, девица окинула его взглядом и хихикнула, швейцар пустил ему вдогонку:

— А еще барин! Вот как в кутузку засадят, узнаешь, почем соль!

Назад Дальше