— Дрова, дрова-то, не подступись: шестьсот рублев сажень, — сам накладывай, сам вези!
— Что они заботятся о жителях? — согласился Фишбейн, допивая первую рюмку, в то время, как его гость приступал к третьей. — Плевать они хотят на нас. Им нужен рабочий, крестьянин, красноармеец! А мы нужны Германии, Англии, Америке — всему миру нужны только не им!
— Погоди, каиново семя! — погрозился Лавров пальцем. — Не забудет мужик царскую смерть! Шалишь мамонишь! Потерпят, потерпят, да под задницу ко енкой, и поминай, как звали!
— Эх, Степан Гордеич, — возразил Фишбейн, чувствуя приятную теплоту в груди, — такие голяки на что хочешь пойдут, только бы власть удержать и крутить народ, как волчок!
— А я тебе говорю: плохо их дело! — настаивал на своем Лавров, хмелея. — Кабы хорошо было, не отымали-б у нас лавки. На бумажках да на пайках век не насидишься! Из дерьма, прости господи, пули не отольешь!
Бутылка была пуста, собеседники вспомнили о прошлом, Фишбейн опять торговал в Юшковом, Лавров — на Никитской, оба наживали, имели текущие счета в банках, и оставалось одно: построить по каменному домику…
Фишбейн рано проснулся. Его мучила изжога, он ходил в одной рубашке по спальне, пил боржом и завидовал крепко спавшей жене.
— За что только меня мучают? Что мне нужно больше других? Если бы меня по-хорошему попросили: «Отдай половину!» — разве бы я не отдал? Половины бы не отдал, а четверть отдал! Нет, четверть, пожалуй, не отдал бы, — пусть сами поработают! Но лишнее, наверное, отдал бы! Ах, товар мой, товар! — монотонно запел он, доставая из-под кровати ночную посуду: — Чтоб ты сгинул, мой товар!
Не на своей ли шкуре выучился Фишбейн приспособляться ко всем и ко всему? Он чуть ли не искренно обрадовался красному плакату:
Диктатура пролетариата — путь к социализму!
Фишбейн сменил пиджак «а толстовку, брюки на рейтузы, штиблеты на сапоги и зашагал по этому пути: он стал заведывать мануфактурной лавкой «Центроткани». Как тараканы из щелей, в лавку наползли бывшие хозяева и приказчики — наниматься на службу. В руках заходили аршины, на прилавках заструился ситец, бязь и миткаль, защелкали счеты, и в заборных книжках родились первые цифры. Фишбейн ходил с аршином, по привычке постукивал по прилавку и командовал:
— Отрезайте ровней! Не мните миткаль! Сверните мадеполам и положите на полку! Что вы кромсаете сарпинку? Это вам не колбаса!
Служащие прониклись к Фишбейну уважением. Некоторые пытались по старой памяти давать ему советы, но он сказал, что теперь не старый режим, и кто будет совать нос, куда его не просят, тот останется с носом. Делопроизводители, конторщики всех разрядов, машинистки получали мануфактуру по норме и за наличный расчет; начальство повыше, — конечно, если ему было угодно! — брало сверх нормы и в кредит. За какой-нибудь месяц Фишбейн приобрел сотни благожелателей, побывал у кого нужно в гостях и кого нужно принял у себя.
Жильцы быстро узнали, что Фишбейн незаменимый работник, и, встречая его, здоровались: такому человеку можно в день два раза поклониться! У своих дверей Фишбейн вывесил охранную грамоту, Цецилия убрала в сундуки вазы, статуэтки, картины, надела на мебель чехлы и пересадила золотых рыбок из аквариума в банку. Фишбейн снял с письменного стола серебряный чернильный прибор, снял ковер, и на те крючки, где раньше висели портреты Наполеона, Надсона и Керенского, повесил портреты вождей пролетариата.
— Арон, по моему, графа Толстого надо перевесить! — посоветовала ему Цецилия, стирая с портретов пыль.
— Какого Толстого? Что ты «е видишь, кого вытираешь! — удивился Фишбейн и подошел к портрету. — Это же известный большевик, Карл Маркс. При чем тут Лёв Толстой? У Лёвы Толстого борода идет в длину, а у Маркса в ширину!
Под вождями Фишбейн поместил портрет Траура и начальников «Центроткани». Сам он снялся в гимнастерке защитного цвета, увеличил портрет и скромно прибил его в угол. Рэб Залман посмотрел на портреты, отошел назад, прищурил глаз и пришел в восторг:
— Ой, господин Фишбейн! У меня язык присох к гортани, чтоб вы так жили!
Вошел Наум, покосился на рэб Залмана, вытер рукавом пот на лбу и сел напротив брата. Жизнь Наума выбилась из колеи, он не мог поспевать за людьми, и ему казалось, что они несутся рысью, галопом, вскачь — через барьер. Он не понимал, как можно жить, когда люди, как лошади, а лошади ломают ноги и околевают на улице. За старые делишки у него произвели обыск, и с тех пор он заболел автобоязнью: день и ночь стоял у окна и прислушивался, — не зафыркает ли на дворе грузовик? Он молился богу, потел и менял белье. Ночью измышлял такие ужасы, что голая жена вскакивала с кровати, выбегала в коридор и звала на помощь соседей.
— На тебе лица нет, — сказал Фишбейн. — В чем дело?
— Я совсем пропадаю! — признался Наум. — Я обливаюсь потом и схожу с ума! Что мне делать?
— Что значит: что делать? — проговорил Фишбейн, пожав плечами. — Приехали разные коммивояжеры и стали комиссарами. Люди для них вроде образчика: подошел — хорошо, не подошел — вон из прейскуранта! Это называется идея! И главное — отбирай, сажай, но живи сам! Ни себе, ни людям! У меня на службе коммунисты, — разве они живут? С голоду околевают, ходят в вонючих куртках, в обмотках! Что же удивляться, если порядочные люди бегут, куда глаза глядят!
— Я не знаю, может быть, мне тоже уехать? — спросил Наум и стал грызть ноготь. — Я бы очень хотел поехать в Палестину!
— В Палестину? — удивился Фишбейн. — Если бы я продал свой товар, я поехал бы в Париж, и только в Париж! Там Поляковы, Бродские, Жаботинские — сливки еврейского народа! Они дожидаются своего, — почему мне не дожидаться с ними? Что вы скажете на это, рэб Залман?
Рэб Залман взял кончик бороды в рот, пососал и выплюнул:
— Я скажу так, — слегка нараспев начал он, — умный банкир прячет свои деньги в разных сейфах: если в одном украдут, в другом останется. Господь бог видел, как бьют евреев, и спрятал их в разные страны: в одной убьют, в другой уцелеют!
Фишбейн улыбнулся:
— Оттого, что один еврей уедет, дело не изменится…
В дверь постучали.
…чего, чего, а евреев у нас хватит!.. Войдите! Войдите же!
— Можно? — спросил Лавров и, не дожидаясь ответа, вошел в комнату. — Я мимоходом, потолковать надоть!
— Милости прошу! — пожал ему руку Фишбейн и откинулся в кресло. — Вот, Степан Гордеич, мой брат собирается уезжать!
— А дозвольте узнать, в какие места изволят ехать?
— Куда может ехать еврей? В Палестину!
— Одобряю! — воскликнул Лавров и погладил себя по коленке. — Пущай русскай живет на русскай земле, агличанин на агличанской, а яврей на яврейской!
Наум догрыз ноготь, выбрал второй повкусней, и вдруг вспомнил, что не обедал:
— Не дай бог, чтобы вы впряглись в мою телегу! Я пойду к Цилечке, она меня покормит!
И он ушел, медленно шагая по прямой линии, как игрушечный человечек, которого завели на короткое время. Фишбейн посмотрел ему вслед и подумал:
— Хорошо, что я не такой! Неужели меня и такого шмендрика родили одни и те же родители?
Лавров пожалел Наума:
— Напужался братец, с чего так? — и спохватился:
— Дорогой, не возьмешь ли балыка, икры, семушки, молодцы привезли, а девать некуда?
— Почем?
— Сочтемся! Может ситчику или бязьки отрежешь, — жена с дочкой пообносилась!