Село Трояновка гнездится в долине. На север от него — Беева гора, поросшая лесом, яры и овраги, на юг — в дымчатом мареве равнина, по которой вьется полтавский шлях. Далеко на горизонте маячат хутора, как зеленые островки в синем море. Через село течет речка со странным, должно быть татарским, названием — Ташань. Весной, когда она вскрывается, крестьяне, чтобы не снесло ветхий мостик, разбивают лед ломами; летом пересыхает так, что ее вброд переходят куры. Они даже и несутся на соседнем хуторе Залужье, что до сей поры служит причиной свар между трояновскими и залужскими молодицами. Браниться им очень сподручно: выйдет каждая на свой берег и, упершись руками в бока, начинает:
— А чего это ты, Харитина, мою хохлатку на Залужье зажимаешь? Твоя она, что ли?
— Чтоб тебя острыми колючками к земле прижало! Может, курочка забрела водички напиться да перелетела на эту сторону, так я уж и виновата? И не стыдно тебе такую брехню среди людей распускать, шлёнда криворотая!
— Да чего ты кричишь, чтоб на тебя черная яма крикнула! Думаешь, я не видела, что моя пеструшка притащила на лапке лоскут от твоей юбки?
И пошло, и пошло — до вечера не переслушаешь. Бывает, от слов переходят к делу: наберут в подолы комьев сухой глины и швыряют друг в друга, пока одна из них не закричит: «Ря-я-ту-уй-те, убивают!» — и не побежит к соседям показывать шишку на лбу.
У села есть выгон, где пасутся телята, свиньи, куры, гуси. Когда председатель сельсовета Гнат Рева едет по служебным делам, то приказывает своему кучеру, одноглазому Кузьме, разгонять их кнутом, чтобы, чего доброго, не раздавить. Есть магазин, в котором продаются вакса, хомуты, водка, соль, вилы, гвозди, кастрюли, сковородки, патефоны, велосипеды и ситец на рубашки.
На западной околице Трояновки, возле самого буерака, живет Осип Вихорь, по-уличному Онька. Большая, крытая соломой хата прилепилась к самому обрыву, рядом с ней — хлев, чуть поодаль, между тополями, ветхая старенькая клуня, куда целыми тучами залетают воробьи. От клуни вьется тропинка и круто спускается в овраг, на дне которого бьет студеный родник.
Семья у Оньки такая. Старший сын Гаврило — широкоплечий, белобрысый здоровяк, но хромой на левую ногу (когда был пастушком — бык оттоптал). Идет он улицей — голова то покажется из-за плетня, то спрячется. Собаки лают-надрываются, думают, он их дразнит. Средний, Федот, служит в армии, носит два кубика, и его портрет висит в красном углу, между рушниками, где когда-то были иконы. Самый младший — Тимко; этот уродился ни в мать, ни в отца: высокий, стройный, из-под картуза черные кудри выбиваются, глаза сверкают, словно у черкеса. Идет селом — щеки у встречных девушек огнем вспыхивают. Одним словом, хоть куда парень, да вот беда: с детства байстрюком дразнят.
В 1920 году, после кровавого боя красных с махновцами на Трояновских буграх, пошла молодая красавица Ульяна в овраг за водой; вдруг видит — приподнялся из бурьяна человек, хотел что-то сказать — и снова повалился на землю. Подбежала Ульяна — а это красноармеец, лицо в крови, левая нога саблей изрублена (видать, лежачего секли), руки к ней протягивает, просит:
— Забери меня, молодица, отсюда, не дай пропасть.
Пожалела его Ульяна. Обхватила крепкими руками, увела прочь от смерти. Отлеживался боец у нее на чердаке, а детей она отослала к матери, чтобы не разболтали по селу. Через полтора года вернулся домой Онька, которого красные брали в обоз,— глядь, а в люльке бутуз лежит, налитой, как яблочко, ножками дрыгает, будто на него замахивается. Целый месяц ходил Онька чернее тучи, ночью пробирался в каморку, где теперь жила Ульяна с ребенком, щипал ее за груди так, что молоко капало на сорочку, выпытывал, кто его опозорил, но она молчала. Тогда Онька затыкал ей рот подушкой и нещадно бил кулаками под сердце. От этих побоев увядала ее здоровая крестьянская красота, упругое тело обмякало, глаза становились все печальнее. Онька на всю жизнь затаил против жены злобу и возненавидел Тимка. Люди это видели. Но ближайший сосед Оньки Павло Гречаный как-то шепнул ему на ухо:
— Ты, Онька, сам не дури и малого не обижай. Чей бычок ни прыгал, а теленок твой.
Онька будто согласился с ним, но не мог забыть позора. Как черная пиявка, он сушил его сердце, и часто на Оньку нападал такой гнев, что дома все прятались где придется, пережидая, когда стихнет буря. Гавриле жилось спокойнее, он человек семейный и у него своя хата, по соседству с отцовской.
— Тимко, вставай, светает уже,— расталкивала Ульяна спящего сына, стаскивая с него рядно, но он только бормотал спросонок, а вставать не думал.— Вот как возьму дрючок — живо проснешься! — закричала наконец Ульяна.
Тимко вскочил и, стянув с жердочки одежду, стал торопливо одеваться. Из горенки сквозь приоткрытую дверь пробивался свет, вспыхивая на медных полосках кованого сундука, стоявшего в хате. Тимко вышел умываться; на нем была полотняная сорочка, вышитая крестиком, галифе (подарок Федота) и забрызганные грязью сапоги.
— Чего ж вы меня так поздно разбудили? — спросил он сиплым после сна голосом и с беспокойством поглядел на маленькие окна, за которыми чернела предрассветная тьма.
— Тебя добудишься!.. Меньше бы по улице шатался. Вот мы Федоту пропишем, как ты тут разженихался…
Вошел Онька в облезлой заячьей шапке, в стеганке, из которой клочьями торчала вата, грохнул об пол вязанкой дров.
— Куда вас сегодня посылают? — спросил он и так задымил трубкой, будто в хату ввалился целый табор цыган. Сухонькое личико с седой бородкой делало его похожим на старинного продавца икон.
— Пахать на Вишневый хутор,— зло ответил Тимко.
— Чистик не бери. В хозяйстве пригодится.
— А я его когда брал?
— Брал не брал, а слушай, что тебе говорят. И гулянки свои брось. Моду какую взял, чертово отродье. Станешь хлеб зарабатывать — тогда и таскайся, а пока мой жрешь — дудки.
Тимко, вытиравший после умывания лицо, сложил под рушником кукиш. «На, выкуси! А я гулять ходил и буду ходить, тебя не спрошу».
— Хватит ругаться. Садитесь завтракать,— вмешалась Ульяна.
Она поставила на стол чугунок картошки и миску со сметаной. Тимко голодным волком глянул на еду, но к столу не подошел — сорвал с гвоздя теплую стеганку и выскочил во двор. Мать догнала его у ворот, сунула в руки торбу с харчами, сказала горько:
— Ты на отца не сердись. Он тебя вырастил…
Тимко молча взял торбу и пошел не оглядываясь.
Весеннее утро рождалось медленно. В проулках между плетнями клубилась тьма, но небо было светлым и звездным. Над Беевой горой висел тонкий серп молодого месяца. За Ташанью в оврагах шумели талые воды. Седой иней, покрывший землю, блестел в лунном свете. Трояновка еще спала, только в немногих хатах светились окна.
По дороге Тимко встретил Павла Гречаного, возвращавшегося с ночного дежурства у амбара. В шапке, в серяке, с берданкой за плечами, он, словно махновец, вынырнул из-за верб и зацыганил у Тимка махорочки.
— Поверишь, беру полный кисет табаку и не хватает на ночь,— жаловался он, свертывая цигарку толщиной с винтовочный патрон.— А ты на работу?
— Ага.
— А Марко уже прошел… Я его встретил.
Тимко, дав Павлу закурить, быстро зашагал к колхозному двору. «Доживу до осени — и подамся на шахту или на завод. Все равно дома житья не будет. А там — армия подоспеет, и начнется моя самостоятельная житуха»,— думал он, возбужденный перебранкой с отцом и свежим весенним воздухом. На колхозном дворе скрипел колодезный журавль: верно, кто-то поил скотину. Тимко увидел темные силуэты быков и невысокого человека, который возился возле них; подойдя ближе, он узнал Марка, своего друга. Подпоясанный обрывком веревки, в островерхой смушковой шапчонке, Марко постукивал занозой от ярма,— неторопливо, как некогда чумак за солью, собирался на пашню.
— Эй! Чего так поздно? Не Орыся ли убаюкивала? Я уж и быков напоил, и корм получил, а тебя все нет и нет.
— Делай свое дело…
— Чего ты такой сердитый? Не с той ноги встал?
— Запрягай быстрей, а то пока на этих рысаках до Вишневого дотащишься — солнце на полдуба поднимется.
Марко закряхтел, накидывая на быков ярмо.
— Стой! Вертишь головой, как баба Дрецарка,— ругал он бороздинного быка, упрямо уклонявшегося от ярма.— Вчера я был на улице у моста,— таинственно зашептал Марко,— Орыся так и ходила за Сергием Золотаренко, как лиса по следу. Так в него глазищами и стреляла. Ей-богу. Я спрашиваю: «А где ж Тимко? Почему вы не вместе?!» А она…
Тимко вырвал из ярма занозу и в два прыжка очутился около Марка. Тот быстро отскочил в сторону и, сняв островерхую шапчонку, низко поклонился:
— Спасибо отцу и матери, что вырастили такого дурня. Верный друг ему правду говорит, а он, как черкес, за кинжал хватается.
— Они что, ходили куда-нибудь?
— Брось занозу, тогда скажу.