— Держусь.
— Держись, держись. Я скоро к тебе сам приду.
Эти слова были последними, услышанными им по телефону. Через минуту связь оборвалась, и хотя он не любил ни самого Бабченко, ни его ворчливого голоса, но все следующие трое суток, когда не было никакой связи ни с кем, он всё вспоминал эти слова, и они помогали ему верить, что он не один, что ещё будет и телефон, и Бабченко, и дивизия, и всё вообще.
Связь была оборвана. Бабченко, конечно, к нему не дошёл, немцы заняли сзади всю площадь и дома кругом неё, и Сабуров вместе со всем батальоном попал в обстановку, которая в бесконечно разнообразных её видах на войне называется общим словом «окружение». Ему предстояло сидеть здесь, не пускать сюда немцев и ждать — либо того, что к нему прорвутся и помогут, либо того, что у них выйдут последние мины и последние патроны и им останется умереть. И хотя иногда он сам склонен был думать, что случится второе и что мины и патроны у них кончатся раньше, чем придут на помощь свои, но всем, кто был вокруг него, — и командирам и бойцам, — он старался внушить обратное. И так как они знали только то, сколько у них у самих патронов в подсумке и мин в ящике, им казалось, что у него, у капитана, есть ещё запас. А он знал, что этого запаса нет и не будет. И от этого ему было труднее, чем всем остальным.
Он учил стрелять наверняка, только наверняка. Он отобрал патроны у большинства бойцов, скопив их только у отличных стрелков. У остальных он оставил лишь гранаты на случай боя с прорвавшимися немцами уже в самом доме. До этого за трое суток доходило только дважды — немцев удалось отразить оба раза. У стены, на дворе, прямо перед выбитыми окнами дома, лежали в разных позах мёртвые немцы. Их никто не убирал — не было ни времени, ни сил, ни желания....
На третий день в подвале, где расположился Сабуров, разорвался пробивший стену снаряд. По странной случайности никого не убило: Петя вышел, а Сабуров, который на минуту прилёг на койку, от удара только свалился с неё и, поднявшись, заметил, что вся стена над его головой была словно в кровавых пятнах, — это отбитая в сотне мест штукатурка обнажила кирпичи.
Пришлось перебраться в чудом сохранившуюся квартиру первого этажа, куда ещё два дня назад просил его перебраться Петя. То, что квартира сохранилась среди общего разгрома, внушало суеверную мысль, что, быть может, в неё так и не попадёт ни один снаряд.
На четвёртый день, когда всё тряслось и дрожало от артиллерийской канонады, в комнату тихо вошла женщина и поставила на стол глиняную миску.
— Вот щи сварила, попробуйте, — сказала женщина.
— Спасибо.
— Если понравятся, ещё принесу.
Сабуров посмотрел на неё и ничего не ответил. Всё это было странно, почти невероятно — блиндаж с тремя детьми, женщина, сварившая щи... И в то же время было в этом неимоверное спокойствие — то самое, с которым бронебойщик, берясь за своё противотанковое ружьё, вместо того чтобы бросить и примять сапогом цигарку, кладёт её в окопе на земляную полочку, с тем чтобы докурить потом, когда кончится... Что-то такое же было и в этой женщине, в том, как она пришла...
— Спасибо, спасибо, — повторил Сабуров, видя, что она продолжает молча стоять, и, вдруг поняв, чего она ждёт, вытащил из-за голенища ложку.
— Хорошие щи, вкусные, — подхватил он, — очень вкусные... Вы идите, а то сейчас опять стрелять начнут.
Ночью, воспользовавшись темнотой, к Сабурову добрался Масленников, и Сабуров с трудом узнал его — таким тот был небритым и вдруг странно повзрослевшим. Глядя на Масленникова, Сабуров подумал, что, наверное, он и сам переменился за эти дни. Он очень устал, не столько от постоянного чувства опасности, сколько от той ответственности, которая легла на его плечи. Он не знал, что происходило южнее и севернее, хотя, судя по канонаде, кругом повсюду шёл бой, — но одно он твёрдо знал и ещё твёрже чувствовал: эти три дома, разломанные окна, разбитые квартиры, он, его солдаты, убитые и живые, женщина с тремя детьми в подвале — всё это вместе взятое была Россия, и он, Сабуров, защищал её. Если он умрёт или сдастся, то этот кусочек перестанет быть Россией и станет немецкой землёй, а этого он не мог себе представить.
Всю четвёртую, последнюю, ночь слева и справа гремела отчаянная канонада. На двор и прямо в дома залетали снаряды, и немецкие и наши, и к утру наши, пожалуй, даже чаще, чем немецкие. Сабуров сначала не верил, потом верил, потом опять не верил и только уже к рассвету подумал, что иначе не может быть и что к нему пробиваются свои.
С рассветом во двор левого крайнего дома ворвались наши автоматчики, потные, грязные, яростные. Они гнались за немцами, им казалось, что и здесь тоже немцы. Было трудно, почти невозможно удержать их и не дать им бежать дальше по этим коридорам и подвалам дома в поисках немцев.
Одним из первых, кого увидел и обнял Сабуров, был Бабченко, такой надоедный, грубый и придирчивый, такой усталый, обросший, долгожданный Бабченко, с повешенным на шею автоматом, с руками и коленками, измазанными в грязи и извёстке.
— Я ж тебе обещал по телефону, что скоро приду, — сказал, почти крикнул Бабченко.
Всё ещё непривычно улыбаясь, Бабченко два раза пересёк комнату, сел за стол и наконец, вернув своему лицу обычное скучное и недовольное выражение, спросил прежним своим тоном:
— Сколько потерь?
— Пятьдесят три убитых, сто сорок пять раненых, — ответил Сабуров.
— Не бережёшь людей, — сказал Бабченко, — не бережёшь, мало бережёшь. А так ничего, держался хорошо. Скажи, чтобы мне воды дали.
Сабуров повернулся к Пете и сказал насчёт воды, но когда он обернулся снова, то оказалось, что вода подполковнику уже не нужна: привалившись на край стола и уронив голову на неловко торчавший из-под руки диск автомата, он спал. Наверное, он не спал все эти дни, так же как и Сабуров. Сабуров подумал об этом и вдруг, вспомнив о себе и обо всех этих четырёх днях, почувствовал ломившую кости усталость. Чтобы не свалиться у стола, так же как Бабченко, он встал, прислонившись к стене, и с трудом вытащил из кармана свои большие часы. На них было 9.15, — прошло ровно четверо суток и семь часов с тех пор, как он, подсаженный Петей через проломанное окно, вслед за брошенной гранатой вскочил в этот дом.
К тем четырём суткам боёв, которые Сабуров отсчитал в счастливую минуту соединения с Бабченко, с удивительной быстротой прибавилось ещё четверо суток, наполненных визгом пикировщиков, ударами снарядов и сухой автоматной трескотнёй немецких атак. Только на девятые сутки наступило какое-то подобие затишья.
Сабуров лёг вскоре после наступления темноты, но через три часа его разбудил звонок. Бабченко, не любивший, чтобы подчинённые спали тогда, когда он сам не спит, потребовал у дежурного, чтобы тот разбудил Сабурова.
Сабуров встал с дивана и подошёл к телефону.
— Спите? — глухим, далёким голосом спросил в телефон Бабченко.
— Да.
— Спите, а у вас всё в порядке?
— Всё в порядке, — ответил Сабуров, чувствуя, что с каждой секундой этого злившего его разговора с него всё больше соскакивает сон.
— Меры на случай ночной атаки приняли?
— Принял.
— Ну, тогда спите.
И Бабченко положил трубку.
По тому, как Сабуров вздохнул, Масленников, тоже проснувшийся и сидевший на кровати против него, мог примерно представить, какого содержания был разговор.
— Подполковник? — спросил Масленников.
Сабуров молча кивнул и попробовал снова лечь и заснуть. Но, как это часто бывает в дни особенной усталости, сон уже не возвращался. Полежав несколько минут, Сабуров спустил босые ноги на пол, закурил и впервые внимательно оглядел комнату, в которой уже несколько дней помещался его штаб.
На клеёнке, покрывавшей стол, остались два свежепрожжённых круга — один побольше, очевидно, от сковородки, другой поменьше — от кофейника. Вероятно, хозяин квартиры уехал отсюда, предварительно отправив семью, и последние несколько дней вёл непривычный для себя холостяцкий образ жизни. У шкафа воздушной волной были выбиты стеклянные дверцы, и он ничего не мог сказать о хозяевах, потому что из него всё было вынуто. Зато на письменном столе остались многочисленные следы жизни всей семьи. Спицы с начатым вязаньем, кипа технических журналов, несколько растрёпанных томиков Чехова, старые, замусоленные учебники третьего класса и аккуратная стопка новых учебников четвёртого... Потом Сабурову попались на глаза детские тетради по русскому языку. Он с профессиональным любопытством человека, который когда-то готовил себя к педагогической карьере, стал перелистывать эти тетрадки. На первой странице одной из них начиналось сочинение: «Как мы были на мельнице». «Вчера мы были на мельнице. Мы смотрели, как мелют муку...» В слове «мелют» «ю» было зачёркнуто, поставлено «я», снова зачёркнуто и восстановлено «ю». «Сначала зерно везут на элеватор, потом с элеватора транспортер везёт его на мельницу, потом...»
Закрыв тетрадку, Сабуров вспомнил, как ещё с левого берега Волги он видел огромный пылавший элеватор, может быть, тот самый, о котором прочёл сейчас в этой ученической тетрадке.
Масленников, сидевший напротив, свесив ноги, в той же позе, что и Сабуров, тоже дотянулся до тетрадок, медленно перелистал их и заговорил о своём детстве. В разговорах с Сабуровым, со времени их знакомства, он возвращался к этой теме несколько раз, и сейчас Сабуров почувствовал, что Масленников не столько хочет ему рассказать о своём детстве, сколько хочет наконец вызвать его самого на разговор о прошлом.
Сабуров не принадлежал к числу людей, молчаливых от угрюмости или из принципа: он просто мало говорил: и потому, что почти всегда был занят службой, и потому, что любил, думая, оставаться со своими мыслями наедине, и ещё потому, что, попав в компанию, предпочитал слушать, в глубине души считая, что повесть его жизни не представляет особого интереса для других людей.
Так и сейчас, он молча слушал Масленникова, то вдумываясь в его слова, то отдаваясь собственным мыслям и неторопливо перебирая лежавшие на столе вещи.
Второй ребёнок в квартире, очевидно, был совсем маленький. На столе валялось несколько листиков, вырванных из тетрадки, исчерченных красным и синим карандашом. На рисунках были изображены кособокие дома, горящие фашистские танки, падающие с чёрным дымом фашистские самолёты и надо всем маленький, нарисованный красным карандашом наш истребитель, исконное детское представление о войне — мы только стреляли, а фашисты только взрывались.