Болотные огни - Чайковская Ольга Георгиевна 14 стр.


Павел Михайлович ничего не ответил, только нахмурился.

— Кстати, Денис Петрович, — сказал он, помолчав, — очень тебя прошу, брось свою квартиру. Я последнее время присматриваю за твоей хозяйкой — дрянь баба, с каким-то сбродом якшается. Ряба говорит, что у него брат уехал, комната освободилась. Переезжай к нему.

«Восходящая звезда» снимала комнату в маленьком домике на окраине города и в самом городе старалась не показываться. Эти дни редкого при ее профессии отдыха доставляли ей большое удовольствие. Прихватив с собой ветхое хозяйское одеяльце и книгу, она отправлялась за огород, пахнущий укропом и звенящий шмелями, располагалась на полянке под деревом и валялась здесь почти целый день. Никто к ней (если не считать Водовозова) не приходил, никто, кроме Берестова, Бориса и Водовозова, не знал о ее присутствии в городе. Она не читала, а просто валялась в траве на краю огорода у огуречной грядки. Ей были видны маленькие мохнатые огурцы, лежащие на земле под широкими листьями; разогретые солнцем, они остро пахли. Ленка закрывала глаза, в них плыли яркие пятна, а мысли шли лениво и легко растекались вместе с этими пятнами. Кругом все жужжало и звенело, словно это был не огород, а полная жуков нагретая стеклянная банка.

Ленка не думала о предстоящей операции: что о ней думать, — придет время, и она сделает все, что будет надобно. Она вспомнила о Берестове, Водовозове, Борисе. «Волнуются», — она улыбнулась, перекатилась на спину и сквозь цветные радужные ресницы стала смотреть в небо. Пожалуй, ей было приятно, что за нее волнуются. Потом вспомнила, как «вынимала душу» из Водовозова, и рассмеялась. «Как они меня еще терпят, — подумала она. — Конечно же им, мужчинам, трудно решиться на эту операцию, много труднее, чем мне. Ведь я-то пойду, а они-то останутся… Какие все трое разные и какие славные — эти не подведут. Ничего, мы тоже не подведем, мы тоже неплохие люди».

Ей вдруг захотелось немедля приняться за дело.

И очень захотелось есть. Почему-то так всегда с ней бывало: когда предстояло какое-нибудь интересное дело, на нее нападал волчий аппетит. А с едой как раз было неважно: в городскую столовую она являться не решалась, в титовскую чайную и подавно, да на нее и не хватило бы денег; запасы провизии из «губернии» кончились, хотя Берестову она наврала, сказав, что их еще на неделю. Выходить не стоило.

Но, впрочем, и голодать тоже не стоило.

Ленка все-таки вышла. На улице было жарко — казалось, идешь по южному городу с его зеленью и слепящей белой пылью. Народу было мало, только какие-то допотопные дамы выползли под зонтиками, сборчатыми, как юбки.

Зато на площади было почему-то людно, слышался какой-то одинокий митинговый голос. Ленка остановилась. На большом ящике, заменявшем трибуну, стояла женщина в очень красном, как на плакате, платочке.

— Ведь там маленькие, бабы, ведь мал мала меньше, — кричала она, показывая ладонью от земли, до чего маленькие, — а какие страсти терпят, что переживают. Бабы! Неужели не поможем? Я вот про себя скажу: у меня у самой дома трое пищат, не одеты, не обуты, но у них мамка да тятька есть и крыша над головой есть, на них стены не рушатся, земля под ними не качается. В каком аду живут люди! Ведь это ад!

— О чем это? — спросила Ленка.

— Землетрясение в Японии, — ответили ей.

На площади стояли почти одни женщины, работницы с фабрики, на многих были платья из одной и той же материи — неопределенного цвета ситец, по которому разбросаны маленькие черные заводы с трубою и дымом из трубы. Такой идеологически выдержанный ситец недавно выпустила местная фабрика, и другой материи в городе не было (даже Ленка купила себе кусок на кофту, старая ее дышала на ладан).

Женщины слушали очень внимательно. Казалось, они видят в этот миг ужасную катастрофу и вместе с тем напряженно соображают, как бы такому делу помочь. Каждая из них была матерью и хозяйкой дома, сколь бы ни был мал этот дом.

Ленка стояла, прислонясь к дощатому забору. «Вы ведь и не знаете, где она, эта Япония, — думала она, — но бы знаете, что такое беда. А то, что сами вы не одеты и не сыты, это для вас большого значения не имеет. Я не могу вас накормить, это вы меня кормите, но я должна сделать так, чтобы с наступлением темноты вы не запирали двери, не загоняли ребятишек домой, не боялись выйти на улицу. Чтоб жизнь ваша была покойна, иначе грош мне цена».

Жаль, что она не может быть вместе с этими бабами, выступить с ящика, как та, что в красном платочке, замешаться в толпу, которая ее слушает. Нет, ее место не здесь, ее дело толкаться на барахолке, среди синих опухших физиономий, обросших свиной щетиной; на рынке, где снуют базарные воровки, что носят на себе две юбки, сшитые по краю подола; на рынке, где самые светлые личности — это какие-нибудь дамы из бывших, одетые в потертый бархат и торгующие зелеными и черными страусовыми перьями. Ее дело — это ночные облавы на чердаках.

Ленка оглянулась, сама не зная почему. На нее смотрел беспризорник, и это было странно.

Не лицо поразило ее — в этом бескровном и грязном, как у всякого беспризорника, лице не было ничего особенного. Ленку поразил его взгляд. Именно потому, что мальчик был черно-грязен, взор его сверкал белым блеском, как у древних статуй с серебряными глазами. И смотрел он очень внимательно.

А потом отвернулся. Все это продолжалось одно только мгновение, но казалось исполненным большого смысла. Ленка пошла вдоль палисадников с самым беспечным видом: что-что, а делать вид — это она умела. «Мне показалось, — думала она. — Мало ли кто на кого и почему посмотрел».

Однако эта встреча оставила у нее очень неприятное впечатление, что, впрочем, не помешало ей купить у бабы на углу алой редиски с мокрыми хвостами и белыми носиками. Все-таки летом легче было жить.

Кроме таинственной Левкиной банды у Дениса Петровича были и другие дела — к сожалению, не менее важные. Одно из них было настолько безотлагательно, что ради него пришлось отложить все другие. В деревню Горловку должен был явиться — можно сказать, совершить торжественный въезд — Колька Пасконников, к которому розыск мог предъявить не один счет. Особенно гордился Колька убийством председателя Горловского сельсовета и его семьи — от старой бабки до малых детей. После того как было решено брать Пасконникова именно в этом селе, на операцию выехал сам Берестов с Рябой и двумя другими сотрудниками.

Обязанности Рябы — грозы местных самогонщиков — были на эти дни переданы Борису.

Фабричный гудок, возвещавший конец дневной смены, уже ревел, когда Борис возвращался домой с окраины, где в маленьком ветхом домишке баба-вдова варила самогон. Вдову было жаль, осталась от мужа с двумя ребятишками, а жить надо.

— Он же на чистом пшене, товарищ красный начальник, — говорила она, взволнованно заглядывая Борису в глаза.

Борис старался отвести взгляд, но невольно глядел на дрожащие губы, которые она с усилием сводила, пытаясь произнести еще какие-то слова. Он много бы дал, чтобы не слышать этих слов, но все- таки наклонился и скорее догадался, чем расслышал:

— Я за этот аппарат… козу отдала…

Достаточно взглянуть на дом, на двор, на ребятишек, чтобы понять: коза была последняя в хозяйстве. Что толку было упрекать сейчас эту женщину?

— Какой молоденький, — сказала она, силясь улыбнуться, — а какой строгий.

Это было хуже всего. Единственно, что он мог для нее сделать, — это разбить аппарат за углом, чтоб она не видала. Словом, невеселый выдался день, и Борис шел к себе в самом скверном настроении. Путь его лежал через железнодорожное полотно. Когда он уже шел по шпалам, сзади послышались шаги. Его окликнул какой-то высокий усатый человек.

— Послушай, — сказал он, крупными шагами догоняя Бориса, — ты не сын ли комиссара Федорова? — и кивнул на водокачку, видневшуюся вдали над городом.

— Так точно, — брякнул Борис и покраснел, понимая всю неуместность этого разудалого «так точно». Уж очень он был зол после посещения вдовы.

Человек посмотрел на него внимательно.

— Пойдем, — сказал он, — я тебе кое-что покажу.

Они пошли вдоль путей к вокзалу, как всегда полному людей, по нескольку суток ожидавших своего поезда, грязных, несчастных, и полубольных. Дальние поезда приходили, стояли, уходили, но даже на крыше вагона уже нельзя было найти мест. В этот раз на дощатой платформе было оживленно: окруженный толпой, плясал беспризорник, ловко выстукивая на деревянных лакированных ложках. Плясали лохмотья, выбивали дробь маленькие черные ножки, сверкали белые глаза. Спутник Бориса остановился и долго смотрел на эту сцену, а потом, словно очнувшись, сказал:

— Пошли.

Они прошли служебным ходом, поднялись по грязной вокзальной лестнице и остановились перед дверью, на которой было написано: «Следователь транспортного трибунала Морковин».

Итак, это был тот самый Морковин, на которого указал ему в губрозыске Ряба. По-видимому, на лице Бориса выразилась тревога, потому что следователь улыбнулся.

— Входи, — сказал он.

В комнате кроме двух канцелярских шкафов и еще более канцелярского столика стояло роскошное кресло в черных деревянных завитках, обитое светлым, в алых розочках репсом. Морковин указал на него ладонью, как бы особо представляя Борису эту диковину, и сказал:

— Прошу.

При этом он снова улыбнулся. Улыбка его сухого лица была странной, но, пожалуй, приятной. Борис осторожно сел в кресло, а Морковин занял свое место за столом. Некоторое время он молча и внимательно смотрел на Бориса, а потом достал из ящика фотографию и протянул ее через стол.

Среди деревьев на траве стояло четверо. Первый слева широко расставил ноги, заложил руки за спину и, вскинув голову, щурился на солнце. Борис разглядел всё: и не то полуулыбку, не то гримасу, слегка приоткрывшую ровные зубы (впрочем, это только здесь, на фотографии, они казались такими ровными, на самом деле передний зуб у отца чуть-чуть заходил на другой), и перекрест ремней на груди, и кобуру на боку, и расстегнутый ворот рубахи. Дома у них не было ни одной отцовской фотографии.

Стоявших рядом с отцом двоих людей Борис не знал. Четвертым был тогда еще безусый Морковин. Борис посмотрел на следователя, тот кивнул головой и сказал:

— Так-то.

Назад Дальше