Плохая хорошая жена - Колочкова Вера Александровна 16 стр.


— Метите, метите… И к Геннадию Степановичу вам удалось в любимицы проникнуть, ведь так? Только учтите — вам здесь ничего не светит! Ну так что, согласны или нет? Соглашайтесь, Вероника Андреевна! Все равно рано или поздно я вас отсюда выживу, честно предупреждаю. А деньги можете мне не отдавать. Будем считать, что я купила для себя ваше здесь отсутствие. Ну? Берете? Если берете — идите и пишите заявление!

— Нет… Нет! Да как вам не стыдно вообще… Почему это я должна уходить отсюда?

— Потому что вам деньги нужны, деточка. Остыньте. Идите и думайте. А деньги — вот они…

Софья Александровна улыбнулась и, хищно помахав перед Вероникиным носом зеленой пачкой, снова небрежно кинула ее в ящик стола. Сложив пухлые ручки, улыбнулась еще раз и проговорила насмешливо:

— Идите, идите… Думайте…

Вероника выскочила из ее кабинета совершенно взбешенной — да что же это такое, господи? Чего ее стригут все, как шотландскую белую овечку? Сплошной кругом шантаж. На последнем промелькнувшем в голове слове она вдруг мысленно запнулась и обмерла будто. А что? Шантаж — это же так банально просто. Самый распространенный способ добывания денег для людей ничтожных и алчных. А может, и Валера этот с ней таким же образом поступает? Может, он как раз из тех, ничтожных и алчных, и есть? Почему ей сразу это в голову не пришло? Чего ж она взяла и вот так поверила ему на слово? Но Стас-то действительно пропал… А если все правда? Что тогда? И ведь не проверишь никак…

Словно вмешиваясь в ее сомнения, заверещал требовательно в кармане пиджака мобильник. Она уже знала, кто звонит — можно было даже и на дисплей не взглядывать…

— Ну что, Вероника? Есть у вас какие-то сдвиги? — прошелестел в ухо, конечно же, Валерин вкрадчивый голос.

— Нет. Нет, не получается пока. Я уже всех обзвонила, знаете…

— А мне тут одна мысль спасительная в голову пришла. Может, я помогу вам срочный кредит в банке оформить? У меня есть знакомые… Отдадите под залог свою квартиру…

— Погодите, Валера… Как это — квартиру? Что — всю квартиру под залог ради десяти тысяч долларов? Да вы в своем уме вообще?

— Да не ради долларов, Вероника, а ради человека! Или вы можете предложить другой выход? Я бы вот именно так и поступил, если б было у меня что отдать в залог. Ради спасения чьей-то жизни…

— Ничего себе…

Вероника даже не нашлась, что и ответить ему на это. Да что же такое происходит, в самом деле? Неужели она и впрямь выглядит такой легкомысленной овечкой-дурочкой? Еще чего — квартиру в залог… Свою собственную территорию, на которой она чувствовала себя относительно защищенной, — и в залог? А если ей этот кредит выплатить не удастся, тогда что? Всю оставшуюся жизнь с мамой прожить, в ее душной комнате, под жарким ее любопытством? Нет уж, увольте. Пусть лучше Стаса трижды убьют, она на это не пойдет. Вот пожил бы этот Валера с ее мамой бок о бок, тогда она посмотрела бы, как он собственной территорией рисковать стал. Да и вообще — надоела ей вся эта история со Стасом, с его долгами! Может, и правда — ну их всех, в самом деле? Что у нее, своего горя нет? Она вот Игоря потеряла… Вот это горе так горе…

— Вы все-таки подумайте над моим предложением, Вероника. Хорошенько подумайте. Только помните — на долгие раздумья у нас с вами времени практически не осталось. Потом всю жизнь себя корить будете, если что. Сколько вы будете думать? Когда мне позвонить?

— Не знаю. Лучше вообще пока не звоните. У нас тут совещание на работе скоро начнется, и я телефон все равно должна буду отключить…

Про совещание она ему наврала, конечно. Хотя телефон и впрямь поторопилась отключить, позвонив предварительно Катьке и старательно выслушав новости с поля боя в Востриковом переулке. Новости, как и обычно, были не ахти какие: утром мама опрокинула бедной Катьке на колени тарелку с горячим супом, но зато милостиво позволила укатать себя в чистый памперс…

— Зараза! Вот же зараза эта твоя Александра Васильевна, черт бы ее побрал! — отчаянно ругалась Катька на том конце провода. — Она нарочно эту тарелку с супом на меня опрокинула, я же видела! Я к ней, можно сказать, с уважением да по-соседски, а она… Вот же зараза…

— Кать, а у тебя, случайно, денег нельзя занять? Может, у тебя заначка какая-нибудь на черный день есть?

— Да откуда… Я, наоборот, хотела у тебя попросить. Я же к Костьке еду, ты не забыла?

— А… Ну да…

— А зачем тебе, Верка? Что, проблемы начались, да? Это из-за твоего знойного красавца, который пропал вместе с ключами от квартиры? Ты все дома проверила? Он не прихватил у тебя чего, случаем?

— Ну… В общем, не телефонный разговор…

— А, понятно. Прихватил, значит. Ладно, вечером поговорим. До встречи. А мать ты свою все-таки поставь на место! А то она в следующий раз на меня еще чего-нибудь опрокинет!

— Ладно, Кать. Я постараюсь. Пока. Меня тут зовут, извини…

Секретарша Ирочка уже минуту стояла перед ее столом, выразительно показывая пальчиком в сторону шефовского кабинета и делая ей круглые глаза — хватит, мол, по телефону трепаться…

— Ну что, нашли денег, Вероника Андреевна? — улыбнулся ей почти виновато и почти по-свойски Геннадий Степанович. — Отказал вам, теперь вот совесть мучает. Поверьте — ни копейки свободной нет, как на притчу! Бывают такие дни…

— Нет, не нашла… — грустно улыбнулась ему Вероника. И тут же, сама от себя такой наглости не ожидая, вдруг выпалила: — Геннадий Степанович, а вы возьмите денег у Софьи Александровны! Вам-то она точно даст!

— А что, у нее есть?

— Есть! Она мне сегодня сама хвасталась. Только взаймы не дала…

— Так. Посиди-ка здесь минутку…

Сорвавшись решительно с места, Геннадий Степанович скрылся из кабинета. Отсутствовал он, как и обещал, и впрямь не больше минуты. Войдя, протянул ей с видимым удовольствием зеленую пачечку — ту самую, в банковской упаковке.

— На! Рассчитаешься когда сможешь. А я думаю, скоро сможешь. Не век же тебе в рядовых экономистах сидеть…

Рассыпавшись в благодарностях — то ли за деньги, то ли за последние его слова, — Вероника выскочила из кабинета и тут же наткнулась в коридоре на мощную фигуру Софьи Александровны, так злобно на нее взглянувшей, будто бросившей к ногам белую дуэльную перчатку. Веронику аж передернуло от неприязни — сразу почему-то от этого злого взгляда мать ей вспомнилась… И еще захотелось нестерпимо перед этой злой теткой какой-нибудь фортель выкинуть — язык ей показать, например! Хочет повоевать? Ну что ж, она будет воевать, а с работы ни за что не уволится! Еще чего! Хватит уже быть белой овцой…

В Востриков переулок этим вечером Вероника поехала на автобусе. Проведя ревизию всей своей наличности, она пришла к неутешительному для себя выводу о необходимости вынужденной экономии. Вообще, экономить деньги она умела только чужие, глобальные и виртуальные, в силу специфики, так сказать, своей профессии, а вот свои жизненно необходимые денежные средства экономить было как-то неинтересно, как-то и унизительно даже… Хотя и ерунда все это. Не в том было дело. Просто тоскливо уж было очень тащиться в переполненном автобусе на другой конец города, тоскливо выглядывать в образовавшуюся от собственного теплого пальца дырочку в заиндевевшем окне…

Всю дорогу хотелось ей плакать. Она бы и поплакала даже тихонько, да нельзя было — мама вопросами измучает по поводу припухших от слез глаз. Правда, можно соврать ей, конечно, что-нибудь к случаю подходящее. Мол, вроде это она о ней так исплакалась вся, да только не хотелось ей врать. Противно было. Не дала природа спасительных актерских талантов, чтоб уметь вранье превращать в конфетку. Другим дала, а ей — ни одной капельки. Так что плакать потом придется, попозже. Вот приедет домой, ляжет спать… Вспомнит свои последние десять лет жизни без мамы, рядом с таким надежным, таким правильным, таким родным-близким Игорем, и поплачет вволю. И даже не от обиды поплачет на свалившиеся на нее так неожиданно тяжкие обстоятельства и не от страха за жизнь Стаса да за свою жилплощадь, а поплачет по настоящему Божьему промыслу, которого не замечала раньше и который открылся ей вдруг, сейчас вот, в этих дурных и суетливых хлопотах, в добыче этих проклятых денег, будь они неладны… По тому Божьему промыслу, который как раз настоящей любовью и зовется и который она кинулась искать так опрометчиво, все дальше и дальше от него убегая, получается…

Игорь вздохнул, прикрыл глаза и откинул голову на спинку сиденья — устал смертельно… Никогда он так раньше не уставал. А вот за последние дни измучился совсем и со знакомым уже страхом вновь прислушался к себе — не ворохнулась ли внутри болезненным черным комком его неотступная в течение последних дней спутница, трехглавое и горделивое ее величество черная обида. Вот не надо бы сейчас, а? Пусть лучше полежит-поспит пока, а он сил наберется за это время. Так устал он уже с ней бороться. Они оба устали — и обида, и он…

Еще раз вздохнув, он поднял голову и ругнул себя мысленно, что поехал именно этой дорогой. Ничего теперь не поделаешь, придется вставать в эту слишком медленно, слишком обреченно продвигающуюся очередь из вечерних автомобилистов, тупо смотрящих в лобовые стекла своих машин уставшими от забот дня глазами и чертыхающихся про себя потихоньку разными словами — кто культурно-цензурно, а кто и не очень. Не повезло. А вообще — какая ему теперь разница? Торопиться все равно некуда… И не к кому…

«Так. Стоп. Стоп!» — спохватился он запоздалым самому себе приказом. Вот же расслабился, черт… Вот уже и ее величество обида не заставила себя ждать, изволила проснуться и торопливо подняла свою черную голову: «Ты меня звал? А я вот она, сейчас поднимусь в полный свой рост, и накрою тебя с головой, и напущу туда черного своего туману, и мы еще посмотрим, кто кого победит…»

С обидой, вошедшей в него вместе с услышанным по телефону в то проклятое воскресенье мужским голосом, он все воевал и воевал, непримиримо и отчаянно, и конца этой войне пока не виделось никакого. Бывало, он с потрохами сдавался ей в плен, потом сбегал, героически партизанил, потом снова выходил на открытый бой и падал ею смертельно раненным. И опять вставал. И снова шел в бой. Она, обида, была сама по себе сильной от природы, брала естеством и черным, наваливающимся отчаянием, она была намного, намного сильнее его, конечно. Ну что, что он мог ей противопоставить? Свою правильность да доброту, рассудительность да кретинскую мужскую верность? Тоже нашлись боевые орудия… Да она же с ними играючи, просто-таки одной левой справилась! И правильность его полетела кувырком от ее черного тумана, и доброта предательски перевернулась, превратившись в глубокую злобную ревность, и рассудительность задохнулась, успев только пропищать напоследок: сам, сам виноват… А уж про верность и говорить нечего — она сразу белый флаг выкинула, без боя обиде сдалась. Пытался он спастись от нее и бегством, и даже мило с ним флиртующую симпатягу-сотрудницу однажды в кафе на ужин пригласил, да что толку? Сидел в том кафе, как грустная белобрысая мумия, а обида потешалась вовсю, и хохотала, и хлопала в ладоши, празднуя очередную свою победу.

А потом он научился с ней договариваться. Вести мучительно-рассудительный диалог, который ему и самому давался с трудом. Но все-таки это была настоящая передышка, временное переговорное перемирие, и тут уж его боевые орудия не подвели — и правильность пригодилась, и рассудительность. В диалогах этих он уважительно называл обиду ее величеством, проводил с ней кропотливый анализ ситуации, вспоминал и подвергал критике и самокритике все свои женатые годы, все до единого… А особенно тот, их первый с молодой женой год, когда он так лихо освобождал их семейное гнездышко от постоянного засилья там тещи. Видел, как Вероника страдает в ее присутствии, и старался вовсю — очень уж хотелось молодой жене угодить. Он тогда и не задумывался особо о подоплеке всех этих ее страданий, просто знал — так надо. Так правильно. Так хочет его жена Вероника. Да и немудрено этого было не хотеть — Вероникина мама с ходу поразила его, можно сказать, в самое сердце своим необыкновенно ярким, необыкновенно выпуклым любопытствованием к малейшим деталям их жизни и одновременно очень удивила такой же яркой, такой же выпуклой нелюбовью к своей дочери. Да, да — именно нелюбовью…

Ему даже привиделось однажды, как нелюбовь тещина к дочери и в его лицо взглянула злобным своим любопытством. Он и сейчас помнит эту картинку — слишком остро и больно врезалась она в память. Теща тогда благодаря его стараниям не каждый день к ним наезжала, а по строго установленному им самим регламенту. Сердилась, конечно, но Вероника так сама хотела… Он удивлялся, но с молодой женой не спорил. А в то утро она встать с постели не смогла — с ангиной слегла. Вот он, добрый да заботливый муж, и позвонил с утра теще, чтоб она к дочери приехала, врача ей из поликлиники вызвала. А потом и его день не задался, совестливое беспокойство совсем замучило — как она там, его маленькая, больная Вероничка… Бросил он все, умчался с работы совсем рано. А дальше все, как в кино, было — вот он открывает своим ключом дверь в квартиру, вот торопится к Веронике, которая лежит на диване в температурном своем бреду, вот заходит в комнату… Сидящая за его письменным столом теща так его и не увидела. Она вообще, как ему показалось, ничего в этот момент не видела и не слышала, как слепая и глухая птица на токовище, а только с дрожащим каким-то сладострастием перебирала и вчитывалась в лежащие на его столе деловые бумаги. Он с ходу и не понял даже — чего она там такого интересного нашла, в бумагах-то этих? Ничего там такого особенного и не было… Не понял, пока лица ее не увидел, к нему от стола повернувшегося. А как увидел — содрогнулся от направленного в него острого, прожигающего все нутро, знойного и любопытно-жадного взгляда. Как черная молния какая по нему вдруг прошлась. Или как большое жало прикоснулось. А еще увидел тоскливо-обреченные, мертвые будто глаза больной жены, за мамой своей наблюдающие. Мама-то заботливая, как оказалось, ни врача дочери не вызвала, ни в аптеку не сходила. Мама с большой для себя пользой эти полдня провела — насытила голодное свое любопытство вдосталь, по всем ящикам-столам открытым и закрытым прошлась. Вот тогда он и прочувствовал в полной мере странную эту Вероникину к маме неприязнь. И не в том она вовсе заключалась, что чужие бумаги вроде как читать нехорошо. Подумаешь — бумаги. Он их и сам бы ей отдал — читайте, сколько влезет. Было в этом любопытствовании еще что-то, более оскорбительное, может. Или смертельное даже. Он и сам себе не смог этого факта объяснить, но каким-то образом быстрая, промчавшаяся по нему обжигающая молния тещиного любопытства оставила внутри черную, исходящую крайним раздражением точку. Очень болезненную, между прочим. Он раньше никогда и ни на кого так не раздражался. Он даже предполагать не мог, что любопытство способно так сильно раздражать. Может, оно и впрямь, конечно, непорочное, но уж точно бывает посильнее любого свинства, если исходить из смысла известной пословицы. И чувство странное потом долго еще преследует — будто краб какой с горячими щупальцами внутри шевелится. И жаль, что в русском языке этому крабу слова не найдено. Он бы вот его, к примеру, страстнопытством назвал… Или злобнопытством…

Вот с того момента он и начал усиленно вытеснять Александру Васильевну из их жизни. И вытеснил в конце концов. И в хамах побывал, конечно, и в негодяях, и злобной, крикливой тещиной слюной слегка спрыснут был, но вытеснил все же. И успокоился. Прямо как Иван-царевич в сказке. Победил злого Змея Горыныча, можно теперь и зажить припеваючи. Вот же дурак был…

Теперь, рассуждая обо всем этом со своей обидой — то ли подружкой ставшей, то ли врагиней, и не поймешь, — он клял себя последними словами за эту многолетнюю успокоенность. А как, как тогда было не успокоиться? Все ж у них было так замечательно… И Вероника, перестав с мамой общаться, вдруг расцвела и повеселела прямо на глазах, будто и впрямь сказочную старую шкурку скинула да превратилась из зашуганной молодой лягушатины в красавицу царевну, и потопала себе уверенно дальше, красиво перебирая длинными худыми ножками и неся на плечах с достоинством умную кудрявую головку…

Назад Дальше