Посовещались — пошли вперед. В общем в штабную землянку первой роты я их доставил благополучно и воротился к командиру батальона. Доложил ему, как положено, что приказание его выполнено, а потом детально рассказал про разговоры на минном поле. На этом дело и кончилось.
Вечером, смотрю — вышел приказ. Василий Павлович назначен командиром взвода, а Павел Васильевич на более высший пост — помпотехом. «Ну, думаю, пришлось все-таки товарищу Алексеенко принимать решение без базиса».
Много времени прошло с тех пор, а вот вспомнил я этот факт и задумался. Может быть, был все-таки базис? Глядите сами: два человека, снаружи совсем одинаковые, попали на минное поле. И тут раскрылся ихний характер. Один, первым делом, задумался, как бы податься назад. А второй, несмотря на это, не потерял из вида цели. Раз решено идти вперед — значит, надо идти вперед. Бывает так и в гражданской жизни: переходит, например, гражданский пешеход дорогу, а на него из-за угла выворачивает машина. Сколько раз я видел: добежит человек до середины, а потом замечется — и назад. Только шофера с толку сбивает. Другой перебежит спокойно и идет куда шел. А этот — замечется — и назад.
Может, товарищ Алексеенко понял, у которого из них тверже характер? Впрочем, точно не могу знать — наш командир батальона лишних разговоров не любил и со мной по этому вопросу не советовался.
Перед тем как начать рассказывать, Степан Иванович любил все обдумать, вспомнить и разложить в уме по порядку. А курсанты — народ молодой, нетерпеливый: как увидят — Степан Иванович задумался, так и начинают шептаться да перебрасывать друг другу спички. А он в это время вдруг и скажет, словно с середины:
— А то вот было в сорок четвертом, на Втором Прибалтийском…
И тут все должно смолкнуть. Если плохо слушали, Степан Иванович уходил с кухни, оборвав рассказ на полуслове, и довольно сильно прихлопывал за собой дверь.
— Так вот, ребята, служил я на Втором Прибалтийском в дорожной части; уделывали мы тогда дорогу Новгород — Шимск. Наши далеко угнали врага. По ночам только зеленые зарницы мигали — грома пушек не было слышно. Стоим мы между Новгородом и Шимском, уделываем дорогу, и вдруг выходит приказ от высшего командования: как можно быстрей наладить шоссе на Резекне. Вызвал комбат, товарищ Алексеенко, полуторку, велел мне взять топор да ломик, и поехали мы с ним обследовать трассу. Что мы там увидали — этого вам не понять. Железнодорожная линия пересекала шоссе, так от этой линии осталась одна фантазия: все шпалы напополам переломаны, рельсы взорваны на каждом стыке. Про связь я и не поминаю — все столбы лежат. А мостов на нашем шоссе — ни большого, ни малого, никаких не осталось. Будто их и в помине не было. Подойдешь к речке или, там, к ручью, — одни щепки, прах да уголья. Редко где горелая свая выглядывает из-под воды, а то и сваи не видно. Куда там мосты, — где насыпь высокая, и насыпь подорвана; такие воронки нарыты — дна не видать…
Много пришлось мне в войну походить по дорогам, много повидал я разрухи. Придешь, бывало, в город, а вместо города — сама свалка, где улица, где что — ничего не разберешь. Думалось, что и за сто лет не наладить всего; а вот десяти лет не прошло, — и прибрались в своей горнице, весь прах вымели. Где дом деревянный сгорел — каменный поставили, да в два, а то и в три этажа, да еще с белыми столбами у крыльца, да с башней на крыше, а то и с такой загогулиной, какой вовсе и не требуется. Вот ведь как. И подняли все это за неполные десять лет наши обыкновенные мужики да бабы… Выходит — робкий я был, робел осознать своим умом силу народную, а все норовил примерить ее на свои единоличные возможности. А сила наша — как море-океан, ни конца ей, ни края, и никакое ее лихо не переборет — на любую беду хватит и на радость останется. Вот какой я сделал вывод сам для себя…
Ну, ладно. Едем мы с комбатом в полуторке, где по шоссе, где по объездам. Сперва он возле мостовых переходов зарисовки делал, а потом рукой махнул: «Все нужно заново строить». Далеко мы заехали. В лесок, что налево, уже ихние дальнобойные достают. «Может, воротимся? — говорит шофер. — Ситуация, говорит, одинаковая». А как воротиться: надо выполнить задание — все шоссе осмотреть. Едем мы, едем, и вдруг — узенькая речушка, а на ней мост. Все кругом порушено, а тут мост — совершенно нетронутый, как на картинке. Мост балочной системы, длина — метров пятнадцать, с одной свайной промежуточной опорой — все честь честью. И перила целы, и колесоотбойные брусья.
Мы, конечно, на мост не поехали. Тем более, видим — афиша возле перил висит: «Мины». Саперы проходили, повесили афишу и дальше пошли. Хотя каждому и так ясно, что противник с умыслом мост оставил — на дураков надеялся. А их у нас в сорок четвертом году уже не было. Подошли мы поближе, смотрим, где они тут, мины. Мост, видно, старый. Настил давно настлан — от досок можно пальцами лучину щипать. Комбат приказал нам отойти на пятьдесят метров, сам на мост зашел, верх оглядел, потом вниз слазил.
Взобрался обратно, говорит: «Вроде ничего нету. На прогонах, говорит, снизу какие-то вмятины, только и всего». Потом подумал и говорит: «Давай-ка, Степан Иванович, осторожно приподнимем поперечный брус». Обкопали потихоньку брус, подняли, — ничего под ним нет. Одни мокрицы. С другой стороны брус подняли — тоже нет ничего. Кое-где настил задрали — и там нет никаких мин. А под настилом поперечины и прогоны двойные на шпонках. В общем ничего не видать, весь верх спокойный.
Сел комбат на берегу, закурил. А тут «мессер» мимо летел, заинтересовался, видно, что это за полуторка возле моста стоит — сделал два круга, полетел дальше. «Надо бы ехать, товарищ капитан, — говорит шофер. — Ситуация ясная. Они его второпях не успели уничтожить». — «Возможно, — отвечает комбат, — убедимся в этом и поедем дальше». И сидит, курит. Потом говорит: «Верх безопасен, это, как будто, точно. Надо тщательно проверить нижнее строение». Тут и я стал сомневаться. Надо сказать, что я давно знал нашего комбата товарища Алексеенко. Одно время, в первый год войны, служил у него посыльным, и мы с ним, я так думаю, тогда подружились. Был он мне по душе — толковый и справедливый, только портило его характер какое-то непонятное упрямство. Тут война, горит все, надо приказание выполнять, а он ходит и думает и не принимает никакого решения. Целый батальон без дела сидит, а он час думает, два — думает, — прямо иногда зло берет на него глядеть. Так и тут: чего проверять нижнее строение? Заборные стенки из старого подтоварника, промежуточная опора на пяти сваях — вот и все нижнее строение. А товарищ Алексеенко велит копать возле стенок. Копаю, конечно, поскольку приказано, а никакого толку: дерн старый, нетронутый. Поглядел комбат, видит — не дело, приказал заровнять. «Теперь, говорит, остается проверить сваи». А что их проверять? Свая — она свая и есть. «Может быть, это не свайная опора, а рамная, — объясняет комбат. — И может быть, мины заложены под лежень». Разделись мы с ним, полезли в воду. А река, хотя и невелика, а глубокая. У опоры глубина — метра два с половиной. Щупаю шестом крайнюю стойку, — все в порядке — свая, как положено быть свае, забита в землю. Так купаемся мы с ним в холодной воде, а снаряды, между прочим, ближе стали ложиться. Видно, «мессер» доложил, что возле моста наблюдается скопление живой силы и техники. «Я все-таки полагаю, что зря мы тут время тратим, — говорит шофер. — Хотите, говорит, товарищ капитан, я сейчас по этому мосту проеду, и ничего со мной не случится?» А комбат опять сел на бережку и закурил. Вы сами посудите — чего бы тут думать? Верх в порядке, низ в порядке. Саперы вполне свободно могли афишку поставить, потому что нетронутый мост на разрушенной дороге выглядел подозрительно; долго на одном месте копаться им было некогда, поставили афишку и дальше пошли. Тем более — рядом объезд.
Вот комбат думает, а враг кладет и кладет снаряды на оба берега. Только плохо кладет — ему не видать, далеко. А ближе пододвинуться — наши не пускают. Вот ведь беда ему. Смотрим, бежит к нам, нагнувшись, артиллерийский лейтенант. Подбежал, спрашивает: «Что это вы нас демаскируете?» У него там недалеко от моста в низинке огневая позиция. Комбат говорит: «Так и так, мол, мины ищем». Лейтенант засмеялся, дескать, никаких мин тут не было а саперы табличку поставили, по всей, говорит, вероятности, на всякий случай. В общем, как я думал, так и он. «Вы давно тут стоите?» — спрашивает комбат. Оказалось— с утра. «И ничего такого не замечали?» Лейтенант подумал, отвечает, что ничего. «А вы вспомните, может быть, что-нибудь и было?» — не унимается комбат. «Да ничего не было — валялись вон там две плахи, так солдаты их в болото стащили, когда везли пушки. Только и всего». Тут, вижу, у нашего комбата глаза загорелись: «А далеко эти плахи?» — «Метрах в двухстах». — «А ну, пойдемте посмотрим». И они побежали смотреть — что там за плахи. А мы с шофером схоронились за обрывом, чтобы случаем осколок нас не достал, и смеемся: «Вон какой у нас комбат, на болото побежал мины искать». Тут и я, дурной, согрешил, стал попрекать товарища Алексеенко за упрямство. Ну, ладно. Слышим, бежит он обратно. «Пойдем, говорит, Степан Иванович, мне нужна твоя консультация». Что, думаю, за консультация? Пошел с ним — вижу, лежат в грязи два бревна — обыкновенные бревна сантиметров по тридцать в комле. Одна сторона стесана. «Что это?» — спрашивает комбат. Я отвечаю — бревна. «А для чего они служили?» Я поглядел поближе — вижу на обоих бревнах вырублены пазы по краям да посередке, ну, как всегда для козел рубят, вроде ласточкина хвоста, чтобы ноги врубить. Только я хотел доложить, что бревна были верхом шестиногих козел, комбат перебивает: «Из этих бревен козлы были сделаны. Теперь, говорит, если найду вмятины, — все ясно». Пощупал стесанное место, грязь стер; и правда — есть вмятины. «Мины, говорит, под второй и под четвертой сваями заложены. Пошли быстрей!» Вот, думаю, человек. То курил-курил, а то — быстрей. Иду за ним и не понимаю, откуда он вывел, что под второй и четвертой сваями мины. Подошли к реке. Он и раздеваться не стал, только разулся, документы из кармана вынул — и в воду. Пощупал под водой вторую сваю — и по лицу видно — нашел. Стал четвертую щупать — опять нашел.
Оказывается, что душегубы надумали? Они поставили по обе стороны опоры козла, вывесили верх моста домкратами, поддомкратили прогоны — от этого и вмятины — а потом стали пилить под водой сваи. Выпилили из них этакие круглые пироги, сантиметров по десять толщиной, а в пустое место сунули мины. И получилась свая как свая, а на глубине примерно метр у нее прослойка в виде противотанковой мины. Вот ведь что надумали. И подгадали, куда мины подвести: под вторую и четвертую сваи — тоже знают, что на эти сваи вся сила ложится, когда машина идет. Ну, а потом разобрали козлы, раскидали бревна, чтобы у нас сомнения не было, и ушли.
Вот в тот день я и понял до конца характер нашего комбата товарища Алексеенко. Это правда — упрямый у него был характер, только упрямство шло от ума, от сознания цели, а не от глупости. Правда говорится: кто прям — тот упрям, и лучше сказать — не упрямство у него было, а настойчивость. Пока ему все до самой мелочи не станет ясно — никогда не отступится, хоть ты его тут бомбой бомби. Конечно, на войне много думать некогда, на войне торопиться надо. Но и на войне, бывает, быстрей получается, когда вовремя притормозишь да подумаешь.
Сегодня получилось нескладно. Только Степан Иванович сел на свое место, только мы устроились вокруг него и собрались слушать — подошел дежурный по лагерю. Все встали. Дежурный был, видимо, не в духе. Он осмотрел нас, сделал несколько замечаний: одному — по поводу заправки, другому — за небритую личность. А когда выговаривать стало совсем нечего — выразил недовольство, что вместо работы на кухне весь наряд повадился слушать старые сказки. И хотя под конец он ушел с шуточкой — всех задели его несправедливые слова о сказках — думали, что Степан Иванович обиделся и не станет рассказывать. Пока проезжались насчет неопытной строгости дежурного, Степан Иванович спокойно покуривал и молчал; а потом вдруг улыбнулся и начал:
— Вот вы, ребята, его критикуете; больно вам интересно, что он, по-вашему мнению, совершил ошибку. А веселого здесь ничего нет. Вы того не забывайте, что если, например, война — так он вас в бой поведет. Или вы не понимаете, что человек молодой, не старше вас, и тоже не полностью определился. Вот я прошлый раз хвалил нашего командира батальона, товарища Алексеенко. Так ведь он тоже не таким родился, а таким сделался. Характер его укрепила окружающая обстановка: и военные обстоятельства, и товарищи, и в том числе мы, солдаты. Командир, конечно, отвечает за солдата, но и солдат своим поведением отвечает за командира — это вы имейте в виду.
Помню, как пришел к нам в батальон товарищ Алексеенко: наружность у него была генеральская — полный, дородный такой, высокий дяденька, на лице — строгость; очень, между прочим, гордился, что у него бас. Пожилой был — после обеда всегда распускал ремень. Назначили его командиром батальона, а меня приставили к нему посыльным. Работал он раньше где-то в Дорпроекте в Ленинграде и никогда на военной службе не бывал. Пришел я к нему первый раз и вижу: стоит он возле табуретки, положил возле себя памятку и учится по ней портянки заматывать — там, если помните, это подробно описано. И даже чертежи есть. Увидел меня командир батальона, законфузился, побыстрей, кое-как обулся. Долго он просидел на канцелярской работе? когда читает — очки надевает, когда на тебя смотрит — очки скидает. От военного у него и были только гимнастерка, бриджи да портупея, а остальное все свое носил: под гимнастеркой — фуфайка домашняя вязаная, а исподнее — шелковый трикотаж. В общем только снаружи военный, а внутри — самый что ни на есть гражданский человек. Это теперь у вас обученные командиры, а в войну, бывало, и таких брали. Бывало, как-нибудь неточно выполнишь его указание — он никогда выговора не сделает, а только обидится. Обидится и не разговаривает: молчит и сопит, как малое дите. Прямо жалко было на него глядеть, деликатный был человек — инженер, между прочим.
Однако дело свое он знал на отлично. Прикажут, к примеру, построить мост, так он тут тебе на любом подручном клочке бумаги в момент нарисует схему и размеры проставит — под какую требуется нагрузку — без всяких справочников и чертежей — все в уме вычертит, да еще скажет, сколько пойдет на строительство лесу и сколько гвоздей. Научный был человек.
Ну, наши ротные командиры — народ бывалый — быстро раскусили своего нового начальника — и началась в нашем батальоне путаница. На офицерских собраниях спорят, как на базаре. Сижу, бывало, за дверью, слушаю их и тошно становится. Тут бы товарищу Алексеенко встать, хлопнуть рукой по столу и сказать: «Приказываю, мол, так-то и так-то» — и делу конец. А он все «позвольте» да «простите», и нет этим «позвольте» да «простите» ни конца ни края. Наконец разойдутся все, а он сядет за стол, голову руками обхватит и задумается. Долго так сидит — голова в руках. Так мне стало при нем печально, что я собрался рапорт писать, чтобы направили меня куда-нибудь в другую часть, а то я тут все нервы израсходую. И если бы не подоспел в ту пору особый случай — не остался бы я с ним.
А дело было зимой, в сорок первом году. Стояли мы тогда, если помните, на Карельском фронте. Морозы наступили трескучие. Хлеб привозили застывший — буханки рубили топором. В рот положишь кусок и сосешь, как ледышку. А помещений для жительства вдоль дороги было недостаточно, точнее сказать вовсе не было. Дорога шла тайгой да озером по льду, а где в тайге и на льду помещения? Только в самом конце трассы, километрах в десяти от передовой, стояла деревня. Впрочем, одно название, что деревня; как говорится, три избы — шесть улиц. Было там два дома без крыш и одна маленькая банька с каменкой — вот и вся деревня. Потом, помню, доставили нам сборную халупу из фанеры — и по размеру и по расположению точно как железнодорожная теплушка — с двойными нарами. Удобная была халупа — на полозах — куда хочешь можно перевозить. В баньке стоял штаб нашего батальона, а в избах — другие части. А народа в ту пору возле нас стояло много. Кого там только не было! И авторота стояла, и регулировщики, и девчата из полевой почты, даже банно-прачечный отряд — и тот возле нас стоял. Но эти, постоянные, еще ничего — нарыли землянок, накрыли избы брезентом вместо крыш и живут. Больше беспокойства причиняли проходящие части. То одна часть придет, то другая, и все, конечно, бегут в избы, подремать да погреться. А избы — они не резиновые: один взвод примешь, второй примешь, а третий уже не лезет. Почти каждую ночь шум стоял в нашем расположении. Один раз какие-то фронтовые командиры до того переругались, что чуть ли не стали друг возле друга пистолетами махать. Что сделаешь — каждому командиру своих солдат погреть охота.
Вот узнало про эти дела высшее командование и приняло такое решение: во избежание беспорядка назначить начальником гарнизона командира дорожностроительного батальона товарища Алексеенко, поскольку наш батальон был самым постоянным жильцом в тех местах. Ну вот, как узнал я про это решение, так и отставил рапорт писать. Разве можно было комбата бросать в такой ситуации? Остался я при нем. И началась у нас не жизнь, а каторга. И старшины, и полковники, и шофера — все к нам, как в жакт идут: давай жилплощадь — и точка. Выкопали мы в свободное время две землянки, специально для проходящих частей; не успели оглянуться — их авторота заняла. Сделали в избах трехэтажные полати — под самую крышу подобрались — пришли на другой день — а там уже связисты лежат. Напишет, бывало, товарищ Алексеенко приказание командиру автороты — принять на ночлег столько-то человек, а командир автороты бежит и доказывает, что некуда. Уговаривает его товарищ Алексеенко, уговаривает, потом махнет рукой и обращается в другую часть. А в другой части то же самое положение. И кончалось тем, что наш комбат предоставлял для ночевки свой штаб, а если командир понапористей, так и койку свою ему уступал, а сам ложился на пол.
Однажды приходит какой-то шустрый интендант, просит разместить команду в шестнадцать человек на сутки. А деть их было в ту ночь совершенно некуда. Все помещения были забиты до невозможности. Объясняет товарищ Алексеенко обстановку, а интендант кричит: «У меня срочное задание фронта, а какое задание, и сказать не могу, потому что оно секретное. Вы будете отвечать, если поморожу людей! Самому командующему буду телефонировать!» В общем берет интендант товарища Алексеенко на пушку. И поддался комбат: велел всем освободить помещение, рассовал писарей в землянках и поместил всю эту секретную команду в нашей баньке. А сам оделся и пошел на дорогу. Я за ним пошел: «Куда вы, говорю, товарищ командир?» «Трассу, говорит, погляжу. Ночь, говорит, как раз светлая. Очень удачно». А сам усталый такой, замученный. Откинул я тут все воинские дистанции и говорю ему, как отец сыну: «Нельзя, говорю, вам так себя держать, товарищ Алексеенко. Твердость вам надо проявлять. А при такой вашей слабости — скоро вас совсем на нет сведут». Думал, сейчас он меня поставит на место, но, все равно, не вытерпел и сказал. А он вздохнул только и отвечает: «Что сделаешь, Степан Иванович, гражданским человеком я родился, гражданским, наверное, и помру. Сам вижу, что иначе надо поступать, а переломить себя не могу». И начал — мы, мол, тыловики, а они на фронт идут, на передовые, им надо оказывать внимание и заботу…
Неделя прошла — приезжает большое начальство. Увидало наше положение и оттянуло все почти части назад. Стало нам жить просторней. Но не надолго. Прошла еще неделя, и понаехали новые части. «Ну, думаю, если что-нибудь не надумаю — прежняя карусель пойдет». И стал я проводить свою политику.
Политика, впрочем, была простая. Помню, первый раз так случилось: приходит ко мне в предбанник командир прожекторной роты и велит доложить о нем начальнику гарнизона. Иду к товарищу Алексеенко. Потоптался там немного, выхожу обратно. «Обождать, говорю, велено. Заняты». Командир садится, начинает беседовать для сокращения времени. «Начальник гарнизона, говорит, прислал к нам на постой десять человек. А где я их помещу? Места-то нету». «Надо бы поместить, — говорю я. — Тоже ведь люди». «Люди-то люди, а свои бойцы мне дороже, я за своих бойцов отвечаю в первую голову». «Это правильно, говорю, только сомневаюсь, что вы это докажете товарищу Алексеенко. Он у нас такой — ни за что не сменит решения. Сказал — как отрубил!» «Да что ты?!» «Ей-богу. Сколько я около него ни живу — ни разу не видел, чтобы он приказание переменил. Не человек — железо. Хоть идите к нему — хоть нет — одинаково будет». Вижу — подтягивается командир прожекторной роты, проверяет заправку и делает серьезное лицо. Подготовил, значит, я его таким способом и допустил до товарища Алексеенко. Слышу: «Разрешите доложить». «Пожалуйста». «Принять людей нет никакой возможности». Дальше начинает товарищ Алексеенко тянуть, как обыкновенно, мочалу: «Вот, мол, беда… Значит, никак не сможете? Значит, нет у вас нисколько свободного места?» «Ну, думаю про себя, вся подготовка пропала. За зря старался». И только так подумал — слышу голос командира прожекторной роты: «Хорошо. Как-нибудь потеснимся. Разрешите выполнять?» То ли он подумал, что товарищ Алексеенко смеется над ним, то ли испугался, что проверять пойдет — не могу по сей день понять, — а только вижу — стук, стук каблуками, и как положено, строевым шагом выходит командир прожекторной роты на волю. Товарищ Алексеенко даже немного растерялся. Вышел на порог и глядит ему вслед. Потом подумал и сказал сам себе с удивлением: «Вот это действительно — дисциплинированный командир». С тех пор стал я со всеми приходящими проводить в предбаннике обработку. Чего я только не говорил про товарища Алексеенко: и что он слова поперек не терпит, и взыскания накладывает только на полную катушку… И знаете — наладился порядок. Недели через две сам товарищ Алексеенко стал удивляться, когда слышал какое-нибудь возражение.
Как-то поднимает он меня ночью, велит сходить в расположение второй роты и срочно вызвать командира. Метель тогда, помню, мела, холодно было. Я по старой памяти отговариваюсь: «Может, утра дождемся, товарищ Алексеенко… И вы бы спать ложились. А то не едите путем, не спите. Так совсем на нет можно сойти». Как он тут вскочит, да как закричит на меня своим басом: «Какой я вам товарищ Алексеенко! Как надо отвечать? Повторите приказание!» Повторил я, конечно, приказание и пошел. Обидно мне стало до невозможности. Ругаю его последними словами, а себя— еще крепче. «Вот, думаю, наладил ему характер на свою голову». А потом, когда пробежался по заметухе да сдуло с меня дурь холодным ветерком — весело что-то мне стало. Как ни говорите, а каждый солдат любит, когда командир не мочалу тянет, а выказывает ясность и твердость.
— В конце сорок третьего года, — начал Степан Иванович, — перебросили нашу часть в Крестцы; там нас выгрузили из эшелонов и повели пешим ходом куда-то к Ильмень-озеру. Войска по ночам туда шла целая туча; и пехота шла, и артиллерия, и аэросани ехали на лыжах с пропеллерами. «Ну, думаю, скучать тут не придется, крупные намечаются дела». И верно — в то время высшее командование готовило удар на Новгород.
Кто бывал в тех местах, тому известно, что возле Новгорода лежит плоская низина, и дорога к нему идет длинной высокой насыпью. Не доходя до города километров пять, дорогу пересекает река под названием Малый Волховец. Комбат, товарищ Алексеенко, говорил, что мост через эту реку построен до войны по его личному проекту, ручался, что по его мосту пройдут любые танки, и брался нарисовать схему пролетного строения и проставить все размеры. Конечно, мы удивлялись, как он помнит размеры, но толку от них никакого не было: летчики говорили, что моста нет и над рекой торчат только остатки свай.
Однако высшему командованию было интересно, чтобы дорога стала бесперебойно действовать сразу, как только враг будет выбит из Новгорода, и комбат, товарищ Алексеенко, получил задание подготовиться к срочному восстановлению моста. Конечно, к самой реке мы не могли подобраться, поскольку тогда она была еще по ту сторону фронта, но кое-какую работу проводить стали. Начали, например, валить лес, ковать скобы, ошкурять бревна, пилить доски — и все это вывозить к дороге с тем расчетом, чтобы как только врага отгонят — сразу ехать на место с готовым материалом. Мы, значит, валим лес, а товарищ Алексеенко составляет чертежи, согласно которым должен выкладываться мост. Один раз, перед Новым, помню, сорок четвертым годом захожу в штаб, слышу, товарищ Алексеенко говорит: «Дорого бы я дал, чтобы узнать, что там торчат за сваи. Если они нетреснутые и не качаются, мы бы, говорит, раза в два быстрей поставили мост». «Конечно, товарищ комбат, — говорит наш командир роты, — если старые сваи крепкие, мы бы их нарастили — и делу конец. Об опорах бы вопрос отпал». «Правильно, — говорит комбат, — мы бы, никого не дожидаясь, собрали мост здесь. И по первой команде перевезли бы его на место в разобранном виде».
Вспомнил я тут, как служил в разведке в Финскую кампанию, и попросил разрешения сходить проверить сваи. «Как же ты пойдешь, Степан Иванович? — сказал комбат, — там же фашисты». Я объяснил, что никаких фашистов возле самой дороги нет; в основном они все, конечно, сидят по дзотам и землянкам, поскольку холодное время, и и если угадать туда, например, в рождественскую ночь, когда они перепьются и потеряют бдительность, — все будет в порядке.
Долго не соглашался товарищ Алексеенко на мое предложение, но, видно, сильно ему хотелось знать, что там за сваи, потому что, наконец, командир роты и уговорил его; поставил он условие, чтобы взял я с собой солдата, понимающего мостовое дело, и пожелал успеха.
Мы не стали терять времени даром. Построили роту. Командир объяснил задачу и велел сделать шаг вперед, кто хочет добровольно пойти со мной на выполнение задания. Из строя шагнули человек пять-шесть. Глянул я на них и удивился. Конечно, не тому удивился, что мало вышло: у нас никогда не было, как в кино показывают, что вся часть делает шаг вперед. Это понятно: часть нестроевая, народ, в основном, собран пожилой, женатый, по каждому детишки дома плачут. А удивился я тому, что из строя вышел человек, от которого никто такой прыти не ожидал, — вышел солдат второго взвода Черпушкин. Щуплый такой мужичишко с мокрыми глазами, плохо заправленный — вышел и стоит, в землю смотрит. Было известно, что родом он с Алтая, работал там дорожным мастером. На передовой воевал недолго: ранило его осколком авиабомбы. Вылечили его, конечно, и месяца два назад прислали к нам. Плотник он был первой руки, но славился у нас лентяем, разговаривал редко, а если и открывал рот, то говорил направо, а глядел налево. И разговоры его были пустые: все больше про харч — почему в строевых частях кормят лучше, почему у нас каждый день каша-блондинка, и прочее, вроде этого. Ужасно, между прочим, боялся самолетов, а вечером, когда ложились спать, накрывался с головой шинелью и шептал какие-то стихи. Ребята в глаза смеялись над ним, а он хоть бы что: молчит и хлопает мокрыми веками. Не мог я понять этого человека — так, какой-то пирожок без начинки. Вот он и вышел вперед. Солдаты закивали, стали тихонько толкать друг друга локтями, ухмыляются между собой — вот, дескать, какое среди нас явление существует. А Черпушкин стоит в своей смятой шинелишке, в землю смотрит. Если бы я знал тогда, что в мыслях у Черпушкина было не задание выполнять, а к немцам перебежать, — все бы по-другому поворотилось. Но такого подозрения у меня, конечно, не было. Поглядел я на него и подумал: «Ведь если разобраться, никто его всерьез не принимал, никто с ним душевно не беседовал. Кто знает — что за человек? На что способен? Не разжевав — вкуса не поймешь. Возьму-ка, думаю, его на задание. Тем более — дорожный мастер, разбирается в мостовом деле лучше нас всех». Посоветовался с командиром роты и взял.
И вот в ночь под рождество отправились мы с Черпушкиным поглядеть, что осталось от моста на реке Малый Волховец. Поужинали как следует. Умяли по две порции каши, забрали у поваров белые халаты и пошли. При нас были топоры и винтовки. Как я говорил, дорога на Новгород настлана по насыпи. Вдоль подошвы насыпи тянется глубокая канава, и мы спокойно прошли по этой канаве километров пять — я впереди, Черпушкин немного сзади. Прошли километров пять, остановились, стали прислушиваться. Ночь выдалась лунная, тихая, и по левую сторону насыпи белела пустая равнина. Ни окопов, ни проволоки, ни следов — ничего не было, только снег блестит под луной, чистый такой, словно, как выпал с осени, так и лежит нетронутый. А тишина такая — будто вымерло все. И неизвестно, где мы с Черпушкиным — на своей еще земле или уже на оккупированной территории. Жутковато, конечно, немного. Взглянул я на Черпушкина — и снова удивился. Сидит он в канаве, ровно у себя дома на печи, и выковыривает снег из голенища. «Может, говорю, на насыпь слазить, поглядеть, что на той стороне?» — «А что тут лазить, товарищ старшина, — отвечает Черпушкин. — Ничего там нету. Они по ту сторону реки сидят. Возле Новгорода у них линия обороны». И опять я на него удивился: «Какой, думаю, спокойный и рассудительный!» Еще с полкилометра прошли, снова остановились. Я все-таки полез на насыпь. Смотрю, вдали, справа, холмики чернеют, кое-где свет помигивает. Ясно — фашистские дзоты. Так, на глазомер, километра полтора до этих дзотов, а до реки, по моим расчетам, осталось не меньше полкилометра. Лежу, рассуждаю, по какой стороне лучше дальше идти — вижу, лезет ко мне наверх Черпушкин. Вылез на насыпь и встал во весь рост. Потянул я его за полу шинели, приказал ложиться. А он лег и смеется: «Не бойтесь, мол, ничего не будет. Они в данный момент свои грешные души пропивают». Я говорю: «Ты потише все-таки. Может быть, и не все пропивают». А Черпушкин смеется: «В эту ночь, говорит, у них, басурманов, не пьют только телеграфные столбы. И то потому, что чашечки дном кверху».
Ну, ладно. Двинулись дальше, подошли к реке.
Как увидел — торчат надо льдом черные концы свай, так и отлегло у меня от сердца. Одно дело, хорошо, что мост не взорван, а сожжен. Значит, подводная часть не потревожена, и на старые сваи можно давать нормальную нагрузку. Другое дело, хорошо, что никто здесь не копался: сваи стоят в том самом порядке, как разъяснил комбат товарищ Алексеенко. Его сваи стоят. Теперь, чтобы веселей домой было идти, надо проверить, здоровы ли эти сваи, не гнилые ли они, не потрескались ли. Надо выходить из-за насыпи на лед, на открытое место. А с открытого места фашистские дзоты совсем близко видать, словно, пока мы шли, они тоже к реке пододвинулись. Ничего не поделаешь, задача боевая, выполнять ее надо. Легли мы с Черпушкиным на сытые свои животы и поползли. Подрубил я легонько крайнюю сваю, вижу, здоровая древесина. Проверил на выборку еще несколько, попробовал рукой пошатать, вижу — крепко стоят, надежно. А Черпушкин смеется: «Разве так ты ее узнаешь?» — и не успел я ответить, встает он во весь рост на ноги и как хряснет обухом топора по свае. Загудело до самого Новгорода. У меня дух занялся. Приклеился к земле, дожидаюсь, что будет. Минута прошла, ничего не слыхать. Только в дальнем дзоте запел петух. Пронесло. «Ты что же это, с ума сошел? — говорю. — Ложись сию секунду». А он: «Холодно, говорит, лежать, товарищ старшина», — и ухмыляется. Тут в первый раз возникло у меня против него подозрение. «Ложись, стрелять буду», — говорю я ему и припугиваю винтовкой. И слышу от него в ответ странные слова: «А грех убивать живого человека», — сказал Черпушкин. Но лег все-таки, без охоты, а лег. Ну, поскольку в основном наша задача была выполнена, приказываю ему подаваться назад. «Пошли, говорю, домой без разговоров» Пустил я его вперед, и тем же путем мы воротились в расположение.
Пришли ко мне в избу. И повара, и писаря — все спят, конечно. Пятый час утра. Только сели чайком погреться — вызывают меня в штаб к комбату. Я — хвать шапку, выбегаю на улицу Смотрю — шапка маленькая, одну макушку прикрывает: второпях перепутал, схватил головной убор Черпушкина. «Ладно, думаю, уши опущу, не так станет холодно». Опускаю уши — выпадает бумажка. Поднял я ее, гляжу — пропуск во вражеский тыл. Тот самый, какие они тогда со своих самолетов кидали. И штык в землю, и орел, и надпись… Тут весь Черпушкин для меня прояснился. Вот он почему на ноги вскакивал, вот почему топором стучал. Врага на себя зазывал… Помню, все во мне переворотилось, все поплыло в глазах. И про комбата забыл, и про сваи, повернулся и пошел обратно, как лунатик. Захожу в избу — дрожу весь. Черпушкин как взглянул на меня, так и раскрыл рот; назад отвалился, хлопает мокрыми веками. Весь побелел — даже губы у него побелели — все понял. Хотел я сказать что-то, но язык не послушался — бросил ему в морду бумажку поганую и побежал к комбату. По пути велел часовому из избы его не выпускать. Ну, ладно, доложил комбату, стал рассказывать про это дело. Минуты через две стучит дежурный по роте. Что такое? «Черпушкин застрелился!» И верно — застрелился. Разулся, вышел в сени, приставил к груди винтовку и пальцем правой ноги спустил курок. Ну, что ж. Закопали его в лесу и место заровняли.
Так и кончился Черпушкин. Закопали его, а на другой день приходит ему письмо. На трех страницах жена пишет, на четвертой — сынишка. Тогда я мимо этого письма без внимания прошел, и теперь, конечно, вину Черпушкина нисколько не умаляю. Но мне думается, что есть в этом происшествии какая-то, может быть самая малая, доля и нашей вины. На войне от командира не только команда нужна. Первое дело командира — изучить каждого солдата и понимать его, как самого себя. Кто знает — если бы пригляделись мы к Черпушкину повнимательней, может быть, и раскусили его гнилое нутро. Тем более, когда стали перебирать его барахло, нашли стишки про Христа и про божью матерь. Долго не могли понять, что это за стишки, — думали, может, шифр какой-нибудь, а потом нашелся умный человек и разъяснил, что есть у них там, на Алтае, какая-то беспоповская вера. Эти беспоповцы такие стишки складывают. По этой чудной вере, между прочим, считается за великий грех убивать врага. Вот Черпушкин и собрался в плен подаваться, чтобы не было ему соблазна убить фашиста и согрешить перед своим беспоповским богом. Если бы мы раньше все это про него знали — может быть, и схватили бы его за шиворот. А может быть, — чем черт не шутит, — смогли бы вернуть ему человеческий облик — ведь окружала его наша здоровая, солдатская семья.
— Вот вы спрашиваете про воинское геройство и про причины, какими оно обусловлено, — начал Степан Иванович. — А что я могу сказать вам про воинское геройство да еще про причины, какими оно обусловлено? Служить мне пришлось чуть ли не всю войну в тыловых частях, во втором эшелоне. Часть наша в основном была скомплектована из пожилых ладожских мужиков и псковских плотников — скобарей, и называли нас — нестроевики. Винтовку мы не очень уважали; стрелять из нее было не по кому, а чистить, между прочим, требовалось каждый день. Главное наше оружие было — топор и лопата. Топором мы тебе что хочешь сделаем: и избу срубим, и карандаш завострим. Иногда, правда, присылали нам фронтовиков из госпиталей, так те плохо приживались — неделю поработают и просятся снова на передовую.
Бывало, построит их старшина — веселый у нас был старшина — Осипов, — бывало, построит их и уговаривает: «Что вы рветесь на передовую? У нас — одно дело — плотничать научитесь и домой вернетесь со специальностью, а второе дело — после нашей работы щи слаще». А они — свое: «Нам хоть сухой паек, да только бы врага бить, такая у нас по нынешним временам специальность». Конечно, каждому охота конкретно воевать, а не копаться в тылу с лопатой. Мне и самому совестно бывало: кругом люди воюют, Родину защищают, а ты возле них с лопатой ходишь — ровно дворник, только без бляхи. Однако народ у нас был в основном политически грамотный, сознательный, и службу свою мы старались справлять аккуратно. А служба была нелегкая.
Помню, стояли мы на Волховском фронте, возле Киришей. Зимой ударили наши по врагу — он попятился немного и окопался на горках. И к весне сложилась тяжелая обстановка: оказались наши части в низине, а проще сказать, на замерзшем болоте, а враг наверху — на горках. Пока болото не распустилось, надо либо вперед продвигаться — либо назад отходить. Чтобы назад отходить — об этом, конечно, никто и слышать не хотел. А вперед враг не пускает — уцепился за высоты, закопался в землю и сидит. Надо было что-то поскорей придумывать. Правда, по сводкам до тепла было еще далеко, но старики между собой говорили, что весна придет ранняя и дружная. И верно, уже в конце февраля подуло с весны: начались оттепели. Снег сделался сырой, слабый: стукнешь ногой — отпадает от каблука плюшкой. А в начале марта кое-где машины с боеприпасами стали вязнуть. И пушки вязнут. И в землянках вода. Наши изо всех сил стараются врага сверху сбить, но ничего не получается; мы дороги латаем, машины протаскиваем, а тоже ничего не получается — весну не можем перебороть. Тем более — болото.
Вот тогда строительным частям второго эшелона и было приказано отставить временный ремонт дорог и в самый кратчайший срок построить надежные коммуникации к фронту. А какие на болоте могут быть коммуникации? Исключительно деревянная гать. И не легенькая гать из какого-нибудь там подтоварника, а тяжелая гать из нормальных бревен, такая, чтобы на нее не только легковушки, но и танки чтобы не обижались.
Стали мы ее строить. А вокруг — разлилось все. Дорога вовсе рухнула. Грязь кругом — воробью клюнуть негде. Строим мы, строим, а конца не видно. Да и где тут конец, когда не один десяток километров требовалось застлать: и на передовую, и к складам, и к станции снабжения, и вдоль фронта, и туда, и сюда… Среди работы приехал к нам верхом на лошади генерал, член Военного совета армии; назначил окончательный срок, потребовал усилить темпы, потому что на передовых не хватает боеприпасов, а махорки для бойцов осталась одна сутодача. Все это мы и до него понимали, но как он уехал — стали еще крепче работать. Это не шутка — генерал приезжал. Для сокращения времени переселились из землянок на место работы. По новому распорядку на отдых определенного времени не было отведено — работали круглые сутки. Если вовсе невмоготу становится, попросишь разрешения у командира и приткнешься тут же, на бревнах. Только я в то время спать не любил, потому что сон все один и тот же снился— будто топором по бревну тюкаешь. Думаю, чем во сне тюкать, так лучше наяву. А потом, разве это Спанье: только, кажется, веки сомкнешь, — старшина будит: «Приступай к работе. Много спать вредно. У солдата один глаз спит, а второй смотрит. А ты, говорит, оба закрыл, да еще ушанкой накрылся. Эвон как разоспался, — шинель к земле примерзла». Просишь еще немного подремать — не дает. «У тебя, говорит, совести нет. Ребята на передовой голодают, а ты тут спишь». Ну, рассердишься на него и на себя, конечно, шинель отдерешь — и снова за работу.
Однако чем дальше, тем становится виднее, что к сроку мы не поспеваем. Одно дело — лошади подвели. Лошади трелевали бревна — а им, как хочешь, по закону полагается регулярный отдых. Второе дело — лесу не хватало. Правда, неподалеку, на сухом островке, росла высокая ровная сосна. Но в этих местах долгий бой происходил и все стволы были начинены осколками. С виду — крепкая сосна, а свалишь ее — рассыпается на мелкие кусочки, как стеклянная.