Межа - Ананьев Анатолий Андреевич 2 стр.


Может быть, если бы не телефонный разговор, длившийся почти десять минут, Егор внимательно выслушал бы Ипатина, во всяком случае, узнал бы, зачем старик пришел в отделение, но как раз в тот момент, когда Егор, оторвавшись от бумаг и взглянув на уронившего кепку Ипатина, намеревался в третий раз произнести: «Говорите же, начинайте!» — прозвучал этот неожиданный телефонный звонок.

Звонил бывший товарищ по университету Лаврушин, сейчас работавший следователем в городской прокуратуре, и звонил потому, что получил в субботу ордер на новую квартиру, в субботу же переселился, и ему теперь с нетерпением и радостью хотелось рассказать обо всем Егору и пригласить его на новоселье. Все это было хорошо: и новая квартира, и то, что она отлично, как утверждал Лаврушин, отделана, что кухня кафельная, есть ванная и уже подключена горячая вода, и что комнаты не проходные, хотя только две, — все хорошо, и Егор с удовольствием поздравил Лаврушина, но пойти на новоселье не мог, потому что в четверг дежурил и отпрашиваться у подполковника Богатенкова не было желания; Лаврушин же продолжал настаивать, и тогда Егор, видя, что разговор может продлиться до бесконечности, решительно сказал: «Нет!» — положил трубку.

Он хотел наконец заняться молчаливо и сгорбленно сидевшим стариком, который все больше и больше вызывал у Егора жалость и о котором он не переставал думать во время разговора с Лаврушиным, но теперь, когда положил трубку и можно было, поднявшись и выйдя из-за стола, подсесть поближе к Ипатину и, сказав что-нибудь приветливое и располагающее и ободрив этим старика, начать разговор, Егор не сразу сделал это. Совсем некстати он вспомнил, как полтора года назад, как раз перед защитой дипломов, когда выпускников юридического факультета вызвали в комиссию для распределения, Лаврушин, который должен был идти после Егора Ковалева, вошел первым и получил направление на работу в городскую прокуратуру. Егор тогда ничего не сказал, лишь мысленно усмехнулся, потому что ему было все равно, где работать; но теперь он вспомнил, что и тогда и особенно в первые месяцы службы в милиции он завидовал удачливому Лаврушину; и хотя эта же зависть вспыхнула в нем и теперь, он, не признаваясь себе и стараясь не думать о Лаврушине, но думая именно о нем и чувствуя, что уже не может с той теплотой и искренностью, с какой намеревался, поговорить с Ипатиным, и все же стараясь сделать это, встал, подошел к сидевшему все так же сгорбленно старику и, наклонившись и заглянув в его старческие глаза, сказал как можно мягче:

— Ну, папаша, что у вас?

То, что Ипатин был бледен, и то, что руки его дрожали, — это Егор видел; но то, отчего старик был бледен и почему руки его дрожали, — этого Егор не знал и, полагая, что бледен он потому, что стар, и дрожь в руках от старческой слабости, — полагая так и не думая больше об этом, а продолжая размышлять о Лаврушине, взял из рук Ипатина сложенную вдвое домовую книгу, в которой лежали паспорт и разные подтверждающие документы. Потому, что паспорт был ближе и удобнее было его достать, и еще — просто по укоренившейся профессиональной привычке (сначала надо посмотреть паспорт, удостовериться в личности, а потом уже приступать к допросу, так учил подполковник милиции Богатенков), Егор вынул паспорт из домовой книги, не разворачивая ее и совершенно не интересуясь, какие еще документы лежат в ней, паспорт оставил у себя, а домовую книгу тут же вернул Ипатину, чуть слышно проговорив:

— Возьмите.

«Он тоже не хочет смотреть документы!..» — подумал Ипатин и похолодел от этой мысли. За все время, пока находился в кабинете, он ничего не сказал следователю, только напряженно думал о том, что хотел сказать, но сейчас ему казалось, что он рассказал обо всем, для чего пришел сюда, что следователь все знает и что, зная все, все же не стал смотреть домовую книгу и вернул ее. Он вдруг ясно представил, что никому ничего уже не сможет доказать, и теперь не растерянно, а неприязненно и ненавистно, распрямившись и спрятав сложенную домовую книгу в боковой карман своего потертого пиджака, посмотрел на следователя, продолжавшего неторопливо разглядывать паспорт.

В это время неожиданно, но не для Егора, а для Ипатина, дверь отворилась, и кто-то, не заглядывая в кабинет, громко крикнул:

— На летучку!

— Ну вот, — повернувшись к Ипатину, но обращаясь больше к себе, чем к нему, произнес Егор и, закрыв паспорт, протянул его старику. — Ну вот, — повторил он уже с иным оттенком, сожалея и досадуя, что разговор теперь не может состояться; но он не хотел огорчать старика и потому, все так же чувствуя к нему жалость, торопливо добавил: — Я приму вас, Петр Евдокимович, сразу же после летучки, приму и выслушаю. А пока пройдите во двор, там есть беседка, есть скамейка для ожидания. — Произнеся эти слова, он открыл дверь молча шагнувшему к выходу Ипатину.

В ту минуту, когда Егор стоял у раскрытой двери и пропускал мимо себя Ипатина, он заметил, что старик не был растерян, а, напротив, был сосредоточен и зол. Но Егор спешил на летучку и потому лишь удивленно пожал плечами, считая, что у старика нет оснований для недовольства, летучка — дело служебное, и что-либо изменить нельзя. Теперь же, когда сидел в кабинете начальника отделения подполковника Богатенкова, и подполковник, привычно постучав карандашом по столу и сказав: «Начнем, товарищи», — предоставил слово для сообщения начальнику уголовного розыска майору Теплову, и майор, развернув папку, переложив несколько бумажек и заглянув в одну из них, негромко произнес: «За эту неделю, товарищи…» — и, не останавливаясь, стал перечислять, сколько совершено и сколько раскрыто преступлений, — теперь, уже слушая это сообщение майора Теплова, Егор вдруг опять вспомнил о старике Ипатине. Вспомнил именно тот момент, как в дверях пропускал старика мимо себя, — с какой ненавистью старик, выходя, взглянул на него! Нет, тут была не просто обида, а что-то большее; во всяком случае, так сейчас представлялось Егору, и он, перебирая в памяти подробности сегодняшнего утра, старался понять, что же могло озлобить Ипатина. Ведь старик — это Егор отлично помнил — был лишь взволнован и растерян: и когда встретился у распахнутых рыночных ворот, и когда сидел в кабинете.

«Странный старикашка».

Есть люди, у которых и обида-то пустяковая, а смотрят так, будто виноват перед ними весь мир, будто все им чем-то обязаны. Егор встречал таких людей и не любил их; он подумал теперь: «Старик этот — не из тех ли?» — и потому, что так подумал, почувствовал неприязнь к Ипатину.

«Однако зачем он приходил?»

«Все время молчал».

«Странно».

Егор вначале совершенно не воспринимал то, о чем говорил майор Теплов, а только слышал отдельные слова: «Замечен…», «Замечен…», «Вторично замечен…» — но потому, что эти слова настойчиво повторялись, и потому, что для Егора они имели свой смысл, он постепенно начал внимательнее прислушиваться к голосу майора, а мысль об Ипатине отодвигалась все далее, отходила на задний план. Особенно насторожило Егора — он даже скептически усмехнулся, и уже до конца летучки эта скептическая усмешка не сходила с его губ — словосочетание «вторично замечен», и он, не зная того, что говорилось перед этими словами, и прослушав то, что майор сказал после этих слов, а лишь примерно представив, о чем шла речь, живо сочинил свой контекст: «Вторично замечен, вторично и еще не арестован; либералы, ушехлопы, мы сами растим хулиганов и убийц!» И сразу же, как только родилась в голове эта фраза, она словно обожгла Егора. Он как будто не только сам не бывал вдумчивым и осторожным, но не мог и не хотел признать, что существуют на свете такие категории; ему казалось, что только в том и заключены обязанности каждого сидевшего здесь, на летучке, сотрудника и прежде всего, конечно, его самого, Егора, чтобы разом, одним смелым и решительным действием, покончить с преступностью. Он не замечал, что, как и в день убийства Андрейчикова, он теперь излишне волновался и горячился, но ему нравилось это его состояние, когда все представлялось простым, ясным и нужно было только всем понять это и действовать, действовать. Он смотрел теперь на майора, и то, что тот, с прежней медлительностью перелистывая бумаги в раскрытой папке и лишь мельком заглядывая в них, спокойно называл имена и фамилии «вторично замеченных», и, главное, то, что еще с большим спокойствием и даже с удовлетворением на лице выслушивал сообщения майора подполковник Богатенков, время от времени одобрительно кивая головой и произнося: «Так, так…» — и этим ясно давая понять, что «осторожность» майора ему нравится, что он доволен такой осмотрительностью и такими «действиями» начальника уголовного розыска, — главное, эти одобрительные взгляды и слова подполковника Богатенкова вызывали в душе Егора протест. Егор понимал, что ни майор Теплов, ни подполковник Богатенков не могли что-либо изменить в существующих законах; но что и тот и другой не только не проявляли необходимой, как он думал, решительности и жестокости в работе, а, напротив; были даже мягче — никакое другое, а именно это слово всегда употреблял Егор — мягче существующих законов, — этого Егор уже не мог понять. Ему хотелось возразить им, раскрыть перед ними, что было так очевидно и ясно ему и очевидно и ясно многим, как он думал, присутствовавшим здесь, но он пока продолжал сидеть молча, не двигаясь и ничем не выдавая своего желания, а лишь по-прежнему скептически ухмыляясь. Он взглянул на Богатенкова и вспомнил, как однажды, еще до убийства Андрейчикова, разговаривал с подполковником о решительности и жесткости; но он не повторял, а как бы мысленно продолжал сейчас тот неоконченный разговор.

«Решительность и поспешность — вещи разные, дорогой Егор Тимофеевич, и вам надо это глубоко усвоить. — Подполковник медленно ходил по кабинету, словно отсчитывая шаги, и смотрел больше вниз, на носки своих, сапог, и только изредка, когда останавливался и произносил: «Дорогой», — в упор смотрел на Егора; Егор хорошо запомнил это и представлял подполковника в своем воображении именно таким, медленно расхаживающим по кабинету, хотя тот спокойно сидел за столом и продолжал то и дело одобрительно кивать майору Теплову. — Мы имеем дело с людьми, с разными людьми, об этом всегда надо помнить».

«Я не о том!»

«Гуманность наших законов…»

«Я о преступниках!»

«Семь раз отмерь, один раз отрежь».

«Я говорю о преступниках, дорогой подполковник (вслух Егор не осмелился бы назвать подполковника «дорогим», но это был лишь воображаемый, мысленный разговор, и потому он сейчас, не смущаясь, повторял это слово). Я о преступниках, дорогой подполковник. Возьмем, к примеру, этого Илью Брагу».

«Ну?»

«За первое ограбление и ножевые раны, которые он нанес сторожу, какое дали ему наказание? Двенадцать лет. А сколько он отбыл? Четыре года. Всего четыре года, и уже снова на свободе, потому что, видите ли, проявил себя в колонии, осознал, исправился, и сразу нашлись этакие добрые дяди… — Егор хотел сказать: «Вроде вас, дорогой подполковник», — но хотя и разговаривал мысленно, все же не решился на это, а произнес совсем другое: — Вроде нашего майора. Взяли и скостили срок сразу на восемь лет».

«Вера в человека…»

«Я о преступниках, дорогой подполковник. Брага на свободе, Брага не работает, Брага снова замечен, вторично замечен, но мы и не думаем заводить на него дело. А результат? — Егору представлялось, что в этом месте подполковник смутится и ничего не ответит, а просто пожмет плечами или разведет руками, потому что и возражать-то особенно невозможно. — Результат — новое убийство, убийство Андрейчикова».

Егор с такой запальчивостью произнес последние слова, хотя и произнес их мысленно, будто разговор был вовсе не воображенный, а все происходило наяву, и он не сидел, а стоял напротив смущенного и озадаченного подполковника и торжествовал победу. Но в то же время, испытывая приятное ощущение торжества, он сознавал, что торжество не было полным: оно не было полным потому, что он чувствовал, что и в этом, воображенном, разговоре, и в том, который состоялся еще до убийства Андрейчикова, осталось что-то недосказанное им самим, Егором, и, главное, подполковником. Но что было недосказанным? Сначала он подумал, что подполковник просто не понял, что он, Егор, имеет в виду только явных преступников. «Я говорю о преступниках! О преступниках!» — вновь повторил он теперь с особенным усилием, и ему показалось, что фраза звучит убедительно и что, пожалуй, этого вполне достаточно, чтобы понять все. Он вспомнил, что подполковник не горячился тогда, а был спокоен, даже добр, вспомнил выражение его лица и совсем неожиданно ясно представил себе, что подполковник все понимал и только делал вид, что не понимает и не хочет ничего разграничивать. Это было уже новым «почему», требовавшим ответа, и Егор почувствовал, что не может ответить, потому что не может проникнуть в ход размышлений подполковника. Но так или иначе и подполковник Богатенков и майор Теплов по-прежнему оставались для него либералами, ушехлопами; он не мог отказаться от этого основного своего суждения, считая, что убийство Андрейчикова, как и ряд других преступлений, можно было предотвратить, если бы вовремя арестовать Брагу, а еще вернее — не сокращать ему срока наказания.

«Вот еще в чем наша беда: исправился, готов, выходи на свободу! А он вышел и тут же опять за свое. Горбатого могила исправит! Ведь как было с Андрейчиковым?» — подумал он, вспомнив подробности той ночи. Майор Теплов в эту минуту как раз говорил о двух взятых им на заметку молодых людях, которые когда-то будто бы были связаны с Брагой, и упоминание имени преступника лишь сильнее всколыхнуло воображение Егора.

В тот вечер Егор дежурил.

Он сидел за столом, курил, а напротив, за невысокой перегородкой, сделанной так, что сквозь просветы в ней можно было видеть все, что происходило в другой половине полуподвального, сырого, пропахшего одеждой и по́том дежурного помещения, — там, на длинной неокрашенной скамейке, тоже сидели (но не курили, потому что курить в дежурной им было запрещено) только что приведенные в отделение подвыпившие женщины, или, как назвал их подполковник Богатенков, «чувствительные девицы». Они не были подавлены и удручены тем, что находились в отделении, и пожилой сержант милиции с грустными шевченковскими усами, допрашивавший девиц и заполнявший протоколы, не только не пугал их своим суровым видом, а, напротив, казалось, даже веселил, и они, поочередно подходя к его столу и присаживаясь на указанную им табуретку, старались сесть так, чтобы сержант мог видеть не только их лица, плечи, грудь, но и ноги, и бедра, охваченные коротенькими юбочками, и особенно белые колени, выглядывавшие из-под этих юбочек. Девицы улыбались, подмигивали, и все это было так неестественно и так неприятно действовало на Егора, что в этот вечер он особенно тяготился дежурством. Он вышел во двор, где стояли мотоциклы с колясками, расчехленные, готовые к выезду, прошел мимо этих мотоциклов, мимо куривших и разговаривавших милиционеров и, очутившись в той самой беседке, куда направил сегодня перед летучкой старика Ипатина, сел на скамью.

Было тепло и сухо. Егор отлично помнил, что было тепло и сухо, и он еще удивился тогда, заметив, что все милиционеры, стоявшие во дворе, были в плащах; плащи, накинутые на плечи, напоминали солдатские плащ-палатки, — именно это удивило Егора, что плащи были похожи на плащ-палатки. И теперь, думая о том вечере, он видел перед собой фигуры милиционеров именно в тех плащах, видел темные силуэты расчехленных мотоциклов и над ними, на высоком столбе, одиноко и тускло горевший электрический фонарь, освещавший двор… Егор часто вспоминал эти подробности, и не только потому, что они были особенными и надолго врезались в память, — одна интересная и поразившая его мысль пришла в тот вечер ему в голову. Мысль была навеяна и теми «чувствительными девицами», — Егор не любил это выражение «чувствительные девицы», и каждый раз, когда бывал не согласен с подполковником Богатенковым, называл его самого «чувствительной девицей», правда, называл лишь мысленно, для своего удовлетворения, и ни разу нигде не произнес это вслух; и этой картиной двора с расчехленными мотоциклами и людьми в плащах, похожих на солдатские плащ-палатки, как взвод бойцов перед боевым заданием; и теми участковыми и постовыми, которых он не видел в этот вечер, но которые постоянно напоминали о себе то коротким и четким сообщением: «Происшествий нет, все спокойно!» — то тревожным и спешным вызовом, и тогда наряд мотоциклистов срочно выезжал к месту событий; всем тогдашним дежурством, всеми делами, которые Егор расследовал, всей службой в отделении была навеяна эта необычная и поразившая его мысль: как это люди не задумываются над тем, что есть два мира — главный, включающий в себя все сферы деятельности человека, жизнь в целом, и сопутствующий, как часть целого, ограниченный профессиональными рамками, и, что самое важное, сопутствующий мир (Егор не думал, насколько точно это слово выражает суть его размышлений, оно просто нравилось ему и казалось емким) зачастую воспринимается как главный, и отсюда — сотни ошибочных выводов, частных, личных, общественных и государственных. «Для меня главный — мои следовательские дела, но главный ли это вообще или только сопутствующий, только часть главного? Я раскрываю преступления, постоянно общаюсь с преступниками, и мне кажется, что мир перенаселен ими, но верен ли этот вывод? Нет. И я понимаю, что неверен, но ведь преступления есть, они совершаются, и совершаются почти каждый день». Он видел грань между главным и сопутствующим мирами, но чувствовал, что сопутствующий гораздо шире и значительней, чем он представляет себе.

Ему казалось, что он открывает что-то новое, рассуждая так, в то время как он всего лишь пытался осмыслить жизнь и, как всякий человек, просто иметь свое суждение. Знания, полученные в институте, представлялись Егору недостаточными и неполными, и потому он искал свое объяснение многим фактам и явлениям жизни.

— Вы утверждаете, — спросил подполковник Богатенков, почти на полуслове прервав майора, — вы утверждаете, что взятые вами на заметку молодые люди были связаны с Брагой?

— Пока это только наше предположение; убедительных фактов еще нет.

— Еще нет, — повторил подполковник и, достав карандаш и пододвинув поближе чистый лист бумаги, сначала неторопливо вывел цифру «один», затем написал слова: «Убедительных фактов нет» — и с нажимом подчеркнул написанное.

«Что случилось?»

«На Водопроводной убийство».

«Что?»

«Убийство!»

Минуты, пока Егор расспрашивал подробности у прибежавшего в беседку испуганного и запыхавшегося сержанта, пока ходил в дежурное помещение и звонил подполковнику Богатенкову, потому что начальник отделения всегда требовал, чтобы немедленно, в любое время дня и ночи, сообщали ему обо всех чрезвычайных и крупных происшествиях, пока звонил затем майору Теплову, потому что майор тоже просил, чтобы и его извещали, и он обычно любил сам выезжать к месту крупных преступлений, — те минуты не вспоминались. Два вопроса, два ответа — таким, коротким и четким, представлялся ему разговор с сержантом. Но даже и этот разговор Егор не вспоминал полностью, а повторял только одно слово: «Убийство! Убийство!», вновь испытывая нарастающую тревогу; и всю картину того вечера он видел теперь по-иному: будто не мчался он по опустевшим ночным улицам, будто желтый свет мотоциклетной фары не скользил по асфальту, не выхватывал на поворотах из тьмы углы зданий, витрины, балконы, обвешанные сохнущим бельем, бордюры, тротуары, ноги запоздалых прохожих — весь путь от отделения до Водопроводной казался одной звучащей нотой, и нота эта обрывалась в тот самый момент, когда он, развернув мотоцикл и осветив обочину, увидел лежавшего на земле Андрейчикова. В первое мгновение Егор подумал, что Андрейчиков жив, что он просто ползет по обочине и лишь на секунду остановился, неожиданно ослепленный ярким светом фар; но, подойдя поближе и увидев не только то, что ноги Андрейчикова поджаты, а руки вытянуты вперед, как у ползущего человека, — увидев, главное, лицо, худое, бледное, почти совсем белое на фоне черной травы, увидев открытые, остекленевшие глаза и поймав на себе, как взгляд мертвеца, холодный блеск этих глаз, увидев прилипшую к роговице маленькую, сухую и скрученную желтую травинку, увидев, главное, эту травинку, решив снять ее и, снимая, прикоснувшись ладонью к щеке и ощутив, что щека холодная, что все тело Андрейчикова уже застыло, Егор почувствовал, как его самого охватывает неприятная мелкая дрожь. И жалость, и страх, и сознание собственной вины — это он послал сегодня Андрейчикова на Водопроводную — все разом, как волна, навалилось и захлестнуло Егора, и несколько мгновений он жил, как в небытии, ничего не слыша, лишь видя перед собой холодные, остекленевшие и широко раскрытые глаза мертвеца. Он не заметил ни подъехавшей автомашины, ни вышедших из нее подполковника и майора Теплова, — будто не было ни шороха заторможенных колес, ни стука захлопнувшейся дверцы, ни вопроса, произнесенного подполковником, правда, негромко, и обращенного к постовому: «Чем?», ни ответа, тоже негромкого, и неторопливого: «Ножом», — склонившись над трупом и все еще находясь в том оглушенном состоянии, Егор разглядывал ножевые раны на плече и спине Андрейчикова.

«Ваша версия, лейтенант?»

Егор вздрогнул и обернулся; он и теперь вздрагивал, вспоминая, как почти над самым ухом прозвучал этот неожиданный и обычный в таких случаях вопрос.

Задал его подполковник Богатенков.

Назад Дальше