Светлана шла молча, стараясь не спотыкаться и не толкать носилок. Лица ее не было видно, и Грицко не мог определить, поверила она его словам или нет. Ему очень хотелось, чтобы она поверила, хотя и трудно говорить девочке неправду. Жаль ее было еще и потому, что она так внимательно слушает и вся дрожит от волнения.
- Где же теперь Лютый? - словно невзначай проговорила Светлана.
- Лютый? - Грицко будто не сразу расслышал вопрос. - Этот конь не пропадет. Вернулся, наверно, в часть, воюет теперь. Таких коней мало.
Подошли к болотцу, положили носилки на землю, потому что Зине и Светлане надо было снять обувь. Отдохнули минуту и пошли дальше. Шлепал Грицко мокрыми сапогами по болоту и все думал: хорошо ли он поступил, что рассказал Светлане нечто похожее на сказку, или нехорошо?
Сам он был уверен, что и командир полка и Бондаренко погибли.
Больше месяца жили бойцы невдалеке от дороги. Сначала в том кустарничке, куда перебрались в первую ночь, а потом нашли еще более удобное место. По дороге ползла, двигалась фашистская свора. Двигалась она до того самоуверенно, что почти не оглядывалась по сторонам. Днем из-за пригорка, что отделял кустарничек от дороги, можно было наблюдать клубы пыли. В лесок долетал лязг гусениц и гул моторов. А по ночам почти всегда было тихо, и казалось, что вокруг все спокойно. Покой этот настораживал и волновал больше, чем недалекие выстрелы, чем взрывы бомб. Люди, оторванные от всего мира и как бы лишенные слуха, зрения, пугались этой тишины. Одолевали тяжелые думы, приходили в голову страшные догадки. Если всюду так тихо, то, может, нет и сопротивления врагу и все наши бойцы лежат вот так в разных местах, кто раненый, а кто убитый, может, вся наша техника замерла на дорогах, как та машина, на которой они недавно ехали? Где же теперь фронт, куда забрался враг?
В эти обманчиво тихие ночи, а иногда и днем Зина и Светлана выходили из лагеря. Зина повязывала тогда черный платок (подарок одной бабушки из соседнего села), чтоб выглядеть старше, чтоб Светлану могли посчитать ее дочкой. Ходили они в ближайшие деревни, иногда навещали и более далекие. Для одних людей они были просто беженцы, а перед другими не таились. Только они могли добывать для раненых хоть немного еды, только они могли найти таких людей, к которым потом можно было наведаться Грицко, Машкину или шоферу. От этих же людей часто удавалось получать и нужные вести с фронта. Если это были приятные вести, то не надо было в тот день раненым лучшего лекарства.
В тревоге и непрерывном напряжении проходили дни. Те, что держались на ногах, и те, что надеялись окрепнуть, беспокоились за друзей, раны которых не заживали. Такого лекаря, как машинистка Зина, мало было для этих больных. Тревога и боль за близких друзей сливалась с тревогой и болью за друзей далеких, за родные хаты, за отцов и матерей, за всю родину. Положение в лагере все ухудшалось. Мало того, что каждый день и каждый час надо было думать, неотступно думать о том, как добыть продукты и самые необходимые медикаменты, так вскоре дошло до того, что надо было и хоронить своих друзей. А кто на свете мог быть дороже тех, с кем пришлось прожить хоть несколько таких суровых дней?
Когда умер чернявый боец, раненный в голову, Светлана так затосковала, что за нее самое становилось страшно. Сначала девочка плакала, потом начала жаловаться на боль в голове. Ей не только было бесконечно жаль бойца, за которым она ухаживала больше, чем за другими, - у нее пропала надежда на то, что заживет ее собственная рана и не останется уродливого следа. Сколько горя принесло это Зине: сколько часов отрывал от сна Грицко, чтобы успокоить девочку и хоть немного отвлечь ее от тяжелых переживаний.
Чем дальше, тем все больше и больше лагерь принимал обжитой вид. Довольно уютными становились низкие, хорошо замаскированные шалашики, мягче становились постели для раненых. В земле была сделана такая печурка, что на малом огне можно было вскипятить воду, кое-что сварить. Был даже выкопан свой колодец. Но когда невдалеке от шалашиков появилась первая могилка, некоторым стало казаться, что все шалашики похожи на нее. Потом шалашиков становилось все меньше, а могил - больше. Эти могилы трудно было обойти тем, кто нес службу дежурных или отправлялся, скажем, за грибами или за ягодами. Откуда бы люди ни возвращались, все равно какая-то сила вела их сначала к могилам и только потом к шалашам. Еще тяжелей было неподвижным больным, тем, которые еще не знали, вылезут они из шалаша сами или, может, их вынесут оттуда. Если же вынесут, то уже известно куда. Эти люди не видели могил, но как бы чувствовали их рядом с собою, они снились им по ночам, и в бреду больные слышали слабые голоса тех своих друзей, которые еще совсем недавно лежали рядом с ними.
Страх смерти витал над лагерем, однако жизнь брала свое. Как ни тяжело было иногда перед восходом солнца, а первый летний луч веселил глаза даже тех, кто мало смотрел на свет, рассеивал мучительные сновидения, прогонял головную боль у Светланы.
Могучий организм белоруса, Зининого земляка, упорно преодолевал тяжкий недуг от ран. Ноги бойца постепенно выпрямлялись, приобретали упругость. Грицко даже соорудил ему костыли, но они пока лежали, дожидаясь своей поры.
- Ты, Михал, очень уж не залеживайся, - часто говорил Грицко бойцу. Не думай о том, где лежал, сколько лежал, а вспоминай, как ты на вечеринках отплясывал гопака. Ты плясал гопака?
- Еще как, - усмехнулся Михал.
Во всякой жизни, даже самой трудной, бывают свои просветы, свои счастливые минуты. Весь лагерь испытал истинную радость, когда Михал наконец, крепко обхватив руками Грицковы костыли, встал и хоть с большим трудом, но сделал несколько шажков по траве.
- «Лявониху»! - восторженно скомандовал Грицко и полез в карман своих кавалерийских брюк за расческой. Он заиграл на расческе что-то бойкое, задорное и так завилял своими короткими, чуть выгнутыми ногами, что даже мертвый не мог бы устоять.
Михал тряхнул пожелтелой от продолжительного лежания головой, повел плечами и упал, как только поднял ногу, но смеялся и лежа, чувствуя, что танец состоится, если не сегодня, то завтра. Смеялись и все остальные.
Шофер уже давно перестал скакать на одной ноге, потому что и вторая, раненая, начинала увереннее ступать на землю. Машкин снял с шеи повязку, рука его уже сама могла опускаться и подниматься. Поправилось еще несколько человек. В жизни лагеря уже не было тех безмерно тяжелых часов, когда Грицко, Машкин и шофер шли куда-нибудь за продуктами, а со слабыми, беспомощными бойцами оставались только Зина и Светлана. И если бы в те часы наткнулся на лагерь какой-нибудь приблудный немец, то и с ним справиться было бы трудно - ни сил для этого не было, ни оружия. А теперь, хоть и несколько бойцов уходили в разведку или на поиски пищи, оружия, в лагере все равно не было страшно: хлопцы уже сами несли службу, могли, если что, и постоять за себя. Появилась твердая надежда. А это было как раз то, чего иногда не хватало лагерникам. Приближался конец госпитальной жизни, приближался поход, возможно тяжелый, изнурительный, но неизбежный. Приближалась самая решительная, самоотверженная борьба. Все были охвачены думами об этом, полны решимости. Подготовка велась и днем и ночью - забот было много. Следовало любыми средствами накопить хоть небольшой запас продуктов, хотя бы на первый переход, а главное - как можно лучше вооружиться. Этим был занят каждый боец; и всем было приятно от мысли, что маленький лесной госпиталь, несмотря на бесчисленные испытания и муки, превратился постепенно в боевую единицу.
Перед самым выходом Зина со Светланой отправились на рассвете в далекую разведку. Им надо было теперь выполнить сложную задачу, уже совсем военного характера. Необходимо было выведать, где стоят немцы, где их нет, какими дорожками и тропами нужно пробираться, чтобы не наткнуться на врага хотя бы следующей ночью. Вся группа ожидала в этот день девушек с большей тревогой, нежели Зина и Светлана часто ожидали Грицко или Машкина, когда те долго не возвращались в лагерь. От этой разведки зависело очень многое. И когда стало смеркаться, Грицко уже ни одной минуты не мог спокойно усидеть на месте. Он то и дело прислушивался, поднимался, вытягивался на носках и поверх кустов всматривался в даль. Особенно тревожились все из-за Светланы: она еще не совсем поправилась после ранения, и вообще разве ей посильны такие большие переходы, - возможно, и притомилась где-нибудь в пути.
- Не надо было пускать девочку, - как бы размышляя вслух, проговорил Грицко.
- А она - главная разведчица, если хочешь знать, - возразил Машкин. Без нее Зина всего не выведает, да и попасться может скорей. Подросток проберется везде.
- А если утомится, то хоть на руках неси, - не соглашался Грицко.
Шофер блеснул своей редкозубой улыбкой.
- Надо было тебе самому пойти, - сказал он Грицко. - Снял бы свое галифе, как раз бы за малого сошел.
- Не болтай! - огрызнулся Грицко.
Машкин недовольно взглянул на обоих и приказал:
- Через час чтоб все было готово к выходу. И давайте без лишних разговоров!
Шофер сел на пенек и начал молча завязывать походный мешок, а Грицко с минуту еще вглядывался поверх кустарника, а потом, словно ужаленный, подскочил, на ходу перемахнул через высокий куст можжевельника и помчался в ту сторону, куда только что смотрел. Вскоре он вернулся с Зиной и Светланой. Разведка прошла хорошо, не было даже очень сложных помех, только усталость сковала ноги.
- Отдохните, - сказал им Машкин. - Часок можете отдохнуть. А как совсем стемнеет, в дорогу. - Он тайком глянул на Светлану, потом на носилки.
- Мы пойдем, - уверенно сказала Светлана, и Машкину стало неловко.
- Отдыхайте, - повторил он и отошел к шалашику, где лежали собранные боеприпасы.
Грицко принес девушкам по полкотелка ячневого супа. В этот день он был дежурным по лагерю и сам варил этот суп, сам потом поддерживал в печурке тепло, чтоб еда не остыла. Все занялись чисткой и смазкой оружия, а Грицко неожиданно для всех вытащил откуда-то большие, какими стригут овец, ножницы, зазвенел ими, постучал о расческу и, подойдя к пеньку, объявил:
- Кто не хочет отстать в дороге от тяжести в голове и от зуда, подходите сюда! Пока наши разведчицы съедят суп, обстригу всех не хуже, чем в городской цирюльне.
Первым подошел и сел на пенек шофер. Грицко загреб расческой его жесткую рыжеватую чуприну и легко, только разок взмахнув ножницами, снял ее. Через несколько минут шофер уже напоминал стриженого ягненка, но был очень доволен, потирал ладонями голову и ухмылялся. Вслед за ним сел на пенек Михал, потом один узбек, недавно выздоровевший, подставил свою иссиня-черную голову, за ним - остальные бойцы. Последним подстригался Машкин.
- А меня кто острижет? - спросил Грицко. Он запустил толстые пальцы в свои слежавшиеся волосы, оттянул на лоб прядь и отрезал.
- Давай я, - предложил Михал. - Ты сам еще ухо себе отрежешь.
Он остриг Грицко, отер о солдатские штаны ножницы, отдал их хозяину и тут же стал собирать горстями волосы, цветастым ковриком лежавшие вокруг пня.
- Чтоб не болели ни у кого головы, - не то шутя, не то серьезно пояснил он, став на колени у пня, - надо все это сгрести и закопать. А то увидит какая-нибудь птица и затянет все богатство в свое гнездо…
- Это ты от своей бабки слышал? - стряхивая с ушей остатки волос, спросил Грицко. Голова его после стрижки стала круглой, как арбуз, лоб более высоким, а рот - более широким.
- И от бабки, - подтвердил Михал, - и от деда.
Этот парень вообще мало с кем спорил. По характеру он был тихим и покладистым. Если не нравились ему чьи-либо слова, он только молча качал головой, а в спор не вступал. Пока он лежал, беспомощно подогнув ноги, все думали, что это слабый и малорослый хлопец, а теперь он так выпрямился, так вошел в силу, что стал, пожалуй, выделяться среди всех. Ростом он был, считай, на две головы выше Грицко - статный, ловкий в движениях. За какую бы работу ни брался, она горела в его руках. Даже эти волосы собирал он так аккуратно и ловко, что Зина невольно придержала у губ ложку с супом и посмотрела на его руки.
Перед самым отходом Машкин построил свой отряд. Команда его прозвучала неуверенно, шаги, когда он прохаживался у строя и оглядывал каждого байца, были нетвердыми. Мало еще командовал Машкин, потому что недавно окончил полковую школу. Но среди раненых он один имел командирское звание, и как-то само собой получилось, что все признали его старшим.
С востока, словно нарочно, чтобы глянуть бойцам в лицо и потом освещать дорогу, выплыла почти полная луна. Забелели вершинки можжевельника под ее светом, у хлопцев заблестели стволы винтовок и карабинов за плечами, рукоятки гранат на поясах. А шалашики - те шалашики, в которых, казалось всем, прожита самая важная часть жизни, - выглядели под луной одиноко и сиротливо. Входы в них были открыты, оттуда виднелось свежее сено и, вероятно, пахло привлекательно, призывно. «Переночуйте еще хоть ночку», словно манили шалаши. Зина, стоя в сторонке и держа за руку Светлану, с грустью смотрела на свой низенький, уютный шалашик. Не придется больше в нем ночевать, и никогда уже не увидишь его, как не увидишь, быть может, своей родной хаты, своей родной семьи. Но эти мысли только мелькнули у девушки и тут же исчезли. Ей подумалось о том, что если бы даже и через десяток лет пришлось побывать в этих местах, то все равно в первую очередь потянуло бы к этим шалашикам.
- Простимся, друзья, со своим лагерем, - сказал Машкин по-воински суховато, будто не чувствовал в этот миг того, что чувствовала Зина и все ее товарищи. - Простимся и с теми, кто остался тут навсегда.