Зарницы войны - Асадов Эдуард Аркадьевич 3 стр.


— Хайль Гитлер!

При этом вскочивший вместе с ним лейтенант вытянул руки по швам. Затем «капитан», снова усевшись на табурет и нагло глядя на присутствующих, развязно заговорил:

— Что покажет проверка — это ясно. И наплевать на это сто раз! Будем говорить как умные люди! Положение у вас безнадежное. Ленинград не сегодня-завтра будет наш. В Москву, самое крайнее через три месяца, войдут наши войска! Вы люди и вы хотите жить! Я старший офицер немецкой армии, послан верховным командованием, чтобы все узнать об электрических «адских машинах». (Так немцы называли наши «катюши».) Повторяю, дела ваши безнадежны!

Он снова встал и с нагловатой напыщенностью произнес:

— От имени великой Германии предлагаю вам выгодные условия сдачи! Главное, что всем вам будет сохранена жизнь! Подумайте серьезно: всем сохранена жизнь!

Он сел и огляделся с чванливым высокомерием. Несколько секунд все поражено молчали. Затем батальонный комиссар Рабуев, отложив погасшую трубку, сказал — Ну и стервец! Вот это стервец!

Капитан Копнин, задумчиво барабаня пальцами по документам, усмехнувшись и ни к кому не обращаясь, задумчиво добавил:

— М-м-да… Ничего себе сюприз! И самое любопытное, что он ведь и вправду себя человеком считает… А чьи дела плохи, это, как говорят ваши немцы, «мы еще будем посмотреть»! А разговор наш будет закончен не в Ленинграде и не в Москве, а в Берлине. В этом я могу вас заверить совершенно твердо!

Начальник особого отдела Ивенсон, неторопливо складывая фальшивые документы в новенький планшет, обращаясь только к Копнину и Рабуеву, деловито сказал:

— Отвезем их в штаб армии. Дайте трех-четырех бойцов из взвода управления. Я поеду с ними сам. — И, внезапно обернувшись к фашистам, сказал: — Если бы вам столько ума, сколько нахальства…

На следующий день специально посланные люди возле той самой землянки в лесу нашли спрятанные под снегом портативную немецкую рацию и прорезиненный мешок с продовольствием. Видать, надолго устраивались «визитеры»…

Что касается их самих, то ребята, побывавшие в штабе армии, рассказывали о том, что в контрразведке «Смерш» держались они также развязно и нагло. Только под конец, говорят, этот самый «капитан» сказал:

— Уверен, что вы меня расстреляете. Но если даже так, то разрешите хотя бы перед смертью посмотреть на ваши «адские машины»!

Услышав об этом, некоторые любопытствующие хлопцы, спрашивали:

— Ну и как им, показали?

— Ну да, хрен-то, — с важностью отвечал им ординарец Ивенсона — он же дивизионный почтальон Серый: — Ну да, во- первых, расстрелять их, может, и не расстреляют. На то они и пленные. А во-вторых, может, мать их так, возьмут и нарежут откуда-нибудь к своим фрицам. То-то и оно-то. Понимать надо!

Я не случайно рассказал этот эпизод. А вспомнил я о нем там, в Ленинграде, на одном из творческих вечеров, когда меня спросили о том, что особенно запомнилось мне в начале и в конце войны. Многое, очень многое запомнилось мне в военные годы. И одно из самых характерных воспоминаний: физиономии фашистов в начале войны и в момент ее завершения. Какими разными и непохожими были эти вражеские лица там, под Ленинградом, в первые месяцы войны и в Крыму, под Севастополем, когда война была уже на переломе и поворачивалась к ее завершению.

Я словно бы вновь переключаю свою память, и вот на экране уже не 1941 год и не суровый заснеженный лес, а совсем иное. Весна 1944 года. Крым. Залитое ярчайшим солнечным светом шоссе, бегущее к Севастополю. Наши войска неудержимо идут вперед!

Главное, что бросалось в глаза в те весенние месяцы наступления: растерянность фашистов, трусливые улыбки, откровенный страх. И шли пленные солдаты по дороге не в одиночку, а сотнями и даже тысячами. Шли зачастую без всякой охраны, небритые, трусливо-жалкие. А куда им было бежать? Они находились в Крыму, а западный фронт подошел уже к государственным границам нашей страны и продолжал неукротимо катиться дальше к Берлину, о котором с такой убежденностью говорил там, в тяжкую минуту войны, молодой и ясноглазый капитан Копнин. Фашисты шли, понурив головы, вдоль обочин, шарахаясь от пролетающих мимо наших танков, самоходок и грузовых машин. Завидев советских бойцов, они льстиво улыбались, махали руками и охотно кричали уже не «Хайль Гитлер», а «Гитлер капут!», «Гитлер капут!» И никакой больше спеси, никакой «великой Германии». Ибо замороженные и забитые чванливой, воинственной тупостью мозги их начали оттаивать и поворачиваться в ином направлении. И этот переворот в их сознании, в сознании миллионов и миллионов людей во всем мире, так же как и победное солнце в небе, зажгли наши замечательные скромные и отважные ребята: и Костя Кочетов, и Костя Белоглазов, и капитан Копнин, и наводчик Шилов, и старшина Фомичев, и все, все, кто дошагал до победы и кто дожить до нее не успел…

Я люблю бродить по улицам Ленинграда. Моего Ленинграда, города, который после горьких дней и совместно пережитых бед стал мне родным. Вот именно — родным и близким.

Я подолгу стою у чугунных перил перед каналом Грибоедова, ощущая задумчивый перезвон воды, слушаю над головой шум весенней листвы. Мне нравится влиться в торопливый поток спешащих по делам прохожих. Я люблю беседовать с самыми разными незнакомыми людьми. Кто они: рабочие? инженеры? матросы? врачи? Это неважно. Они ленинградцы! А значит, мои друзья! Иногда меня о чем-нибудь спрашивают, порой протягивают блокнот для автографа, а подчас бывает даже и такое: подбежали ко мне на Литейном парень и девушка, какие-то взволнованные, веселые. Сунули в руки цветы и говорят:

— Эдуард Аркадьевич, мы любим друг друга. Сегодня у нас свадьба. Как хорошо, что мы вас встретили! Мы очень любим ваши стихи. Пожмите нам руки на счастье!

— Охотно! — говорю я им. — С удовольствием! Но зачем же мне-то цветы? Это я как раз должен вручить цветы вам! Чудаки, право!

А они, такие торжественные и радостные, поцеловали меня в обе щеки, засмеялись и говорят:

— Нам цветов еще надарят. А этот букет пусть будет у вас, как символ нашего счастья! Спасибо! — И убежали.

А розы эти еще долго-долго стояли в номере моей гостиницы и не вяли. Вероятно, оттого, что были счастливыми…

Да, я люблю ленинградцев и мог бы рассказать множество случаев, которые трогали меня почти до слез. Но вспомню лишь еще об одном. Было это не то в 1976-м, не то в 1977 году… Солнечные майские дни. Настроение под стать весне, светлое и приподнятое. Я снова в Ленинграде! В городе висят афиши моих творческих вечеров.

Концертный зал у Финляндского вокзала. 9 мая. Читаю стихи. По сложившейся традиции, всякий раз, приезжая в Ленинград, кроме стихов, уже опубликованных, я читаю новые, только что написанные. Одним из новых произведений было на этот раз стихотворение «Отцы и дети» — стихи о преемственности поколений, о войне и вере в современную молодежь. И так совпало, что, когда я начал читать это стихотворение, в городе загремел салют в честь Дня Победы. Впечатление было удивительным. Артиллерийский салют придавал какую-то особенную торжественность звучащим стихам.

Получалось примерно так. Я читаю строки:

(За стенами гром салюта)

(Снова гром салюта)

(Салют)

(Грохот орудий)

И так до самого конца. Последние строки:

потонули в последнем орудийном громе. И получилось так торжественно и красиво, что переполненный зал скандировал стоя. И я понимал, что относятся эти чувства благодарные не только ко мне, а к ним, и прежде всего к ним, к моим товарищам, вернувшимся и не вернувшимся с войны, стоящим сейчас незримо у меня за спиной…

Самый же трогательный сюрприз ожидал меня на вокзале. На перроне перед вагоном, в который я сел, появилась вдруг толпа молодежи. Она была пестрой и красочной. Ребята выстроились вдоль платформы и развернули афиши моих вечеров. Оказывается, это студенты Ленинградского университета через весь город примчались с Финляндского вокзала на Московский. Более десятка цветистых афиш, развернутых вдоль платформы, и гудящая толпа молодежи взбудоражили весь вокзал. Пассажиры повысовывались из вагонов: «В чем дело? Кто? Зачем? Почему?»

Я снова вышел на платформу и стал горячо пожимать ребятам руки. А они шумели, выкрикивали разом что-то очень хорошее, светлое, молодое! А когда мне пришлось все же войти в вагон и поезд медленно тронулся, парни и девушки, вскинув руки, стали дружно скандировать:

— До-сви-дань-я! До-сви-да-нья! До-сви-да-нья! — Ребята шли, а потом уже бежали рядом с идущим поездом, размахивая афишами и выкрикивая сквозь сумрак ночи звонкими голосами:

— До свиданья! Счастливо! Мы снова вас ждем!..

Давно позади остался оживленный вокзал. Давно уже мчался поезд мимо спящих, безмолвных и черных лесов, а в ушах моих все продолжало и продолжало звучать:

— До свиданья! Спасибо! Мы будем ждать!

Ленинград! На свете немало прекрасных городов. Много городов с замечательным и героическим прошлым. И все-таки нет такого города не только в нашей стране, но и на всем земном шаре, который бы выстоял и вынес невероятные лишения и муки и проявил бы при этом такую волю и мужество! А главное, вынеся все это, не озлился, не оскудел душой. Напротив, развернулся, отстроился, расправил плечи и стал еще прекраснее и добрее. Низкий поклон тебе за это, замечательный город!

На днях в Москву из Калинина приезжал мой старый фронтовой товарищ, преподаватель академии, гвардии полковник, кандидат военных наук Николай Никитович Лянь-Кунь. Это так, это если официально. Ну, а если просто безо всяких регалий, то дорогой мой дружище-артиллерище, братец мой названый Коля. Да что там названый! Если вспомнить, что дружбе нашей уже сорок лет и три года, то, можно сказать, просто родной человек! Мы познакомились с ним летом 1941 года и с тех пор практически не теряли наших контактов никогда. Он стоит многих добрых слов и когда-нибудь я расскажу о нем подробнее. А сейчас я хотел бы остановиться вот на какой вещи: при встречах мы вспоминаем с ним былое, фронтовые дни нашей молодости. Находясь друг от друга вдалеке и занятые своими повседневными рабочими делами, мы, как правило, «сидим на крючке» у сегодняшних событий. И лишь при дружеских встречах (к сожалению, не таких уж частых) мы словно бы беремся за руки и шагаем за временной порог. И вот что интересно (думаю, что эта особенность свойственна не только нам, но и вообще всем фронтовикам на свете): память наша имеет какую-то удивительную избирательность. Она очень неохотно обращается к событиям горьким и тяжким и, напротив, прямо-таки с удовольствием выхватывает случаи светлые, а порой и просто веселые. И хотя событий мучительных и трудных было, конечно же, неизмеримо больше, чем каких-то там веселых и светлых крупиц, тем не менее память наша, стараясь как можно меньше задерживаться на тяжком и горьком, охотнее всего останавливается вот на таких позитивных, жизнерадостных крупицах.

— А помнишь? — говорит мне Коля, и я заранее почти улыбаюсь, зная, что он сейчас напомнит мне какой-нибудь забавный эпизод.

Назад Дальше