Осколочек радуги - Янка Брыль 17 стр.


— Ну ладно, ладно, Зайчик, спи, — бормотал в ответ Стасю Жарнак.

И так всю осень и зиму.

Мы готовились бежать вдвоем с Жарнаком и только друг с другом говорили об этом всерьез.

Пришла весна сорокового года.

Мы начали собирать хлеб на дорогу. «Сил» накопили столько, что даже в светлые дни темнело в глазах. За счет этих сил пополнялись запасы хлеба. Один ломтик — паек Жарнака или мой — мы съедали сразу же утром, другой шел в энзе. Нарушался этот порядок редко — надежда на освобождение почти всегда побеждала голод.

Так прошел апрель.

В середине мая я случайно услышал, как старый ополченец Загородский, больной рыбак с полуострова Гель, шептал молодому матросу:

— И от меня там, Ясь, поцелуешь землю отчизны, привет передашь родному морю…

Словом, ясно было, что собирается несколько групп и каждая хочет вырваться первой. Потом начнут стеречь еще круче.

Но Пшэрва, наш солнечный зайчик, опередил всех.

Он ушел один, неожиданно для нас и по-детски непродуманно.

Словно в первый раз дохнуло на него соленым ветром недалекой Балтики, словно представилось ему, как ребенку, заблудившемуся на рынке, что, куда ни пойди, — все равно попадешь к маме…

На первой дневке мальчик не заснул — от радостного волнения. День показался безжалостно и бессмысленно длинным. И Стась не вытерпел, вылез из кустов, пошел. Остерегался, говорит, да заметили. Догоняли — убегал, окружили — стал отбиваться камнями…

И вот назавтра, после полудня, его пригнали назад в имение.

Мы втроем под присмотром старого батрака-плотника работали на циркулярке. Остальные были с конвойным в поле. Мы первые увидели нашего Стася.

Его пригнали два вооруженных винтовками молодчика с повязками местной «гитлеровской молодежи». В изорванном в клочья мундире, без пилотки, окровавленный, со скрученными за спиной руками, Пшэрва едва шел, а подойдя совсем близко, не узнал нас сперва — должно быть, из-за крови, заливавшей глаза и запекшейся в растрепанных волосах.

— Где вахман? — спросил один из молодчиков.

Сбежавшиеся уже откуда-то босоногие мальчишки закричали наперебой:

— Он идет! Вон он идет!

Прыткий желтоволосый ефрейтор Лерхе так спешил выполнить свои обязанности, что не заметил даже, как два молодых героя тыла приветствовали его, рьяно вскинув правые руки. Вахман еще на ходу снял с ремня карабин и с разгона ударил Стася прикладом в грудь. Мальчик покачнулся и, сделав два шага назад, осел. Оба молодчика с визгом стали пинать его ногами, требуя, чтобы он встал, и вместе с тем не давая ему подняться…

Затем послышался треск мотоцикла. Ехал вездесущий эконом Гуляйнога.

Он и в самом деле всюду сразу поспевал. Владения юнкера раскинулись далеко во все стороны от усадьбы. И каждая группа работающих в поле батраков или пленных по нескольку раз на день слышала треск мотоцикла. Если же он затихал, это означало, что эконом глядит в бинокль, высматривает, нет ли где лодырей или саботажников. Ходил и ездил он всегда с клюшкой.

Теперь, остановившись возле нас, Гуляйнога соскочил с мотоцикла и поднял свою клюшку…

Это было уже свыше меры.

Я подскочил к эконому как раз в тот момент, когда он замахнулся. Не знаю, как это вышло, может быть оттого, что он от неожиданности растерялся, но вырвать клюшку у него из рук я, голодный, обессиленный, все-таки успел. Потом кто-то сбил меня с ног, ударив сзади по голове, должно быть, прикладом, и встать самому мне не пришлось. Когда же меня подняли, руки мои были скручены так же, как у Стася.

Больнее всего, кажется, было то, что остальные наши два товарища — Карпович и маленький набожный Цыдзик — не бросились на помощь. Мне от злости представилось даже, а может быть, я это и увидел, как белобрысый Карпович все еще раздумывает, стоит ли вмешиваться, а Цыдзик дрожит и шепотом молится своей «остробрамской».

Вечером ликвидировать «восстание» приехал обер-лейтенант с тремя солдатами.

Меня и Пшэрву поставили под расстрел. На глазах у товарищей. Скованные командой «смирно», они молча смотрели на нас — две шеренги по девять человек. Мы не видели их: перед нами была только кирпичная стена конюшни, а под ногами, на усыпанной гравием земле, реденькая молодая травка и еще маленькие листья лопуха.

Последнюю связь с родным домом — потертый блокнот с тремя фотографиями (писем я еще не получал) — отобрал, вывернув карманы, приезжий солдат. Три серые, безмолвные фигуры в касках, надвинутых низко на глаза, стояли за спиной. «Наши» пули были уже досланы в патронники.

Месяцев пять назад старшина Юзеф Пронь вспоминал как-то в бараке, на гнилой соломе, варшавский май двадцать шестого года — кровавую борьбу пилсудчиков с эндеками за власть. Потом у стен цитадели пилсудчики расстреливали пленных, и наш толстенький Юзё — в то время ефрейтор — командовал отделением. Рассказывал об этом пилсудчик спокойно, и противно было слушать его голос, звучавший в темноте нечеловеческим самодовольством: «Четыре пули в один затылок. А парни все молодые, чубатые. Как жарнем, так волосы все лицо и закрыли».

Теперь здесь другой фашист — пружинистый, крикливый обер-лейтенант с черепами на фуражке и воротнике — действовал быстро, и времени для размышлений у нас оставалось немного. Я только вспомнил о своих волосах, и чужая, холодная мысль: «Докуда они достанут?» — вертелась в голове, как последняя нить, связывающая меня с заходящим солнцем и с залитыми его светом кирпичами, покачивающимися и рябящими в глазах. А по спине бегали мурашки. Здоровый двадцатидвухлетний организм каждым нервом жаждал увидеть этот свой последний миг и каждым нервом боялся его прихода.

И вот послышалась команда…

Нет, не солдатам.

Это наших товарищей повернули направо. Они уходят. На прощание жестко хрустят по гравию их стоптанные ботинки.

Опять команда.

Грянул залп, и глаза — на какую-то долю секунды раньше — сами закрылись.

Но что это? Неужели и после смерти не стихает шум в голове? Неужели и теперь еще можно открыть глаза?.. Я открываю их, и сквозь мглу плывет, покачивается бесчисленными рядами красных кирпичей все та же стена. Потом треугольный красный осколок кирпича на уровне моей головы, чуть левее ее, отделяется и падает на гравий, туда, где молодые лопухи, а рядом — мои ноги в сношенных солдатских ботинках.

Опять команда.

Меня поворачивают от стены.

Рядом со мной — тот же мальчик с волосами и лицом в запекшейся крови. Перед нами — те же каски, винтовки и серый цвет вражеских мундиров.

Они кричат. Кто-то смеется, и я узнаю: это эконом. Длинное, мертвенное лицо его под кепкой искривлено смехом…

По неровным камням узкой пустынной дороги ефрейтор Лерхе гонит меня и Стася.

По обе стороны — зеленые деревья. За ними — поле. Серенький вечер вот-вот сменится дождливой ночью. Где-то не спит еще немецкий вьюрок. Он такой же нетерпеливый и наивный, как и наши вьюрки — и на окраине Стасевой Гдыни, и в моей деревне под Новогрудком. Все вокруг знает, что будет дождь, что и трава напьется вдосталь, и голове под запекшейся кровью станет легче, а он один, чудак, чирикает — просит пить.

Пускай щебечет, нам разговаривать нельзя. Даже когда мы смотрим друг на друга, конвойному кажется это опасным. Он кричит, грозится, что будет стрелять. И ты глядишь перед собой и молча тяжело шагаешь.

Назад Дальше