Ему уже одиннадцать. Мальчик второй год сидит в третьем классе. Что, он разве плохо учится? Да нет! Не только школа — вся Голынка знает, что он, Зосин Даник, учится лучше всех. Больше всех читает — и белорусских, и русских, и польских книг, только бы раздобыл. А вот остался в третьем на второй год. Кто его ведает, может, и еще год сидеть придется… Такой уж заведен у панов порядок: кто не посылает в школу ребят до четырнадцати лет — плати штраф, а не то отсиживай в каталажке при гмине. За все отсиживают люди: и за подати, и за штрафы, если нечем заплатить. Деду Роману пришло от сына из армии доплатное письмо, так он и за доплату эту просился отсидеть. Маме ни штраф платить, ни отсиживать, известно, не хочется, вот Даник и ходит вторую зиму в третий класс. Идти в четвертый, в местечковую школу, — не на что. Да и маме надо помогать. Шесть чужих коров и свою Рогулю пасет он летом.
А в школу, в четвертый класс, до чего хочется!..
Весной, когда он окончил третий, побывал у них сам «пан керовник» — директор местечковой семилетней школы.
«Пан, разумеется, — обратился он к ихнему Цабе, — лучших учеников направит ко мне, в четвертый класс, а этого, Мальца, — непременно, в первую очередь».
«Пане керовник, — прогундосил Цаба, — он, Данель Малец, очень бедный, сирота. Не о чем и говорить».
«Жаль, но что ж — нет так нет», — сказал директор.
А тут вчера дядька Петрусь прислал письмо и деньги. Вот тебе и «жаль», вот тебе и «нет так нет»! «Только бы до весны дотянуть, а там, осенью, я тебе, пан Цаба, не «здрасте» и ты мне не засти!»
От тяжкого кожуха у Даника болят плечи и намокла спина. Край башлыка, которым мальчик обвязан по самый нос, запотел и подмерзает от ветра, потом от дыхания оттаивает и снова подмерзает. Мальчик перебирает заиндевелое сукно горячими губами и все думает…
Дядька Петрусь, незнакомый Данику брат его отца, очень добрый, должно быть, и очень умный человек. Он тоже, как Микола когда-то, говорит, что папа у Даника — герой. Если б паны не убили его на войне, если бы он был живой, он был бы тоже умный и добрый. А что, если б панов не было и здесь? Что ж, тогда не заправлял бы школой пан Цаба и не сидел бы в тюрьме такой хороший, смелый Микола Кужелевич… Да и один ли Микола!.. Даник вспоминает, как плачут бабы и дети, когда полицейские гонят в участок кого-нибудь из хлопцев или мужчин… А все-таки распевают и у них песни против панов, все-таки ждут прихода «товарищей»…
Тут вдруг приходит мальчику на ум, что школа в местечке тоже панская, как и в Голынке… «А хорошо ли, что я пойду туда? Что я хочу учиться, хотя бы и по-польски? Что же я, паном Цабой собираюсь сделаться?.. Но ведь дядя пишет, чтоб я учился!.. — с облегчением вспоминает он. — В школе буду учиться по-польски, а дома — по-нашему. И буду много-много читать, стану таким умным, как отец, как дядька Петрусь, как Микола!..»
Ветер по-прежнему кружит и бушует. Мама опять встала, оглянулась и спрашивает:
— Идешь, Данила?
— Да что ты все: идешь, идешь? Ну, иду…
И глаза Сивого, кажется, еще ярче блестят из-под заиндевевшего башлыка.
Когда-то, при царе, школа в местечке была церковноприходская, трехклассная. Небольшой деревянный домик стоит на склоне холма, на котором, окруженная деревьями, возвышается нарядная церковь, Сияющие кресты ее над светло-зелеными куполами видны даже в Даниковой Голынке. Местечко небольшое: от широкой немощеной площади отходит шесть улиц. Хаты такие же, как в Голынке, но обитатели их называют тех, кто не живет в местечке, деревенщиной. Вокруг базарной площади стоят деревянные и даже каменные дома, в которых живут приезжие паны: чиновники и торгаши. Восемь лавок, одна пекарня и две корчмы.
В одном из домов разместилась гмина, куда солтысы сносят собранные с народа подати, в другом — постерунок, где полицейские в синих мундирах расправляются с теми, кто не хочет, чтоб здесь была панская власть. А еще в двух снятых у евреев домах занимаются четыре старших класса школы, не уместившиеся в старом здании на склоне церковного холма.
Четвертый и пятый классы учатся в новом деревянном доме, против которого, через площадь, расположился постерунок.
Учительница четвертого класса — пани Марья, или «керовничиха», как называют ее ученики, — вошла в класс после перемены с кульком краснобоких яблок.
— Листьев кленовых принесли? — спросила она.
— Принесли! Вот! Во какие! — зашумели ребята.
— Ой-ой, зачем так много? Я же сказала — по два-три, больше не надо.
Пани Марья говорит по-польски чисто, не коверкает так, как пан Цаба.
— Ну ничего, дети, — говорит она. — Сделаем так: каждая парта получит по яблоку, положит несколько листочков, а яблоко сверху. Правда, на кленовые листья яблоки не падают, они ведь на кленах не растут, но это тоже неважно: всё вместе напоминает нам об осени, об ее красоте. Итак, дети, начинаем. Не спешите. И пусть каждый помнит: кто лучше нарисует — съест яблоко, а кто поленится — должен будет есть листья.
Сказала и засмеялась, а класс — за ней. Какая она хорошая, веселая! Совсем не такая, как ее муж, пан керовник, — какой-то молчаливый и даже немножко страшный. Девочки называют учительницу «наша пани Марья», как будто они любят ее больше, чем мальчики. И всё ластятся, всё пищат: «проше пани» да «проше пани».
Когда в классе установилась тишина, пани Марья села за стол и достала из ящика классный журнал. И вот перелистывает его и что-то записывает.
А Даник, который сидит на первой парте, против стола, рисует, а сам все глядит на «керовничиху» то украдкой, исподлобья, а то, когда она не видит, открыто.
Сегодня двадцатое сентября. А Данику кажется, что только вчера поп отслужил в церкви молебен по случаю начала учебного года. Учиться весело, время идет быстро. Почему же, однако, сегодня ему не рисуется? Так бы, кажется, все и глядел на пани Марью… Почему? Верно, больше всего из-за той книжки, что она прочитала им позавчера.
Позавчера она принесла на урок польского языка маленькую книжечку и сказала: «Сегодня мы прочитаем рассказ знаменитого польского писателя Генриха Сенкевича под названием «Янко-музыкант».
За четыре года Даник — отчасти у пана Цабы, а больше сам, из книжек — хорошо научился понимать по-польски. Да и пани Марья, читая, объясняла им отдельные трудные слова. И все было им понятно, хотя в школе почти одни белорусские дети, из местечка и окрестных деревень. Дети еврейских лавочников, портных, тряпичников и кузнецов тоже лучше говорят по-белорусски, чем по-польски. Учеников-поляков — раз, два и обчелся: сынки и дочери чиновников и полицейских, семь человек на весь большой класс.
Данику все понятно еще и потому, что в рассказе, который читала им учительница, речь шла о таких же, как он, детях деревенской бедноты. Янко-музыкант — польский мальчик-пастушок, тоже сирота, а мать у него — батрачка, которых там, в Польше, называют «коморницами». Музыкант — это кличка Янки. Для него все вокруг пело: и лес, с его шумом и звоном птичьих голосов, и луг, где вечерней порой квакают лягушки и кричат коростели, и деревня, когда она весенней ночью играет-гомонит сперва девичьими песнями, а потом перекличкой петухов… И эхо для него пело. Пели под ветром даже зубья больших вил, которыми мальчик Янко разбрасывал навоз по панскому полю…
— Малец, встань!
Даник очнулся от задумчивости и встал.
— Ты почему не рисуешь?
— Я рисую.
— Ну, так садись и работай.
Да, рисовать все-таки надо лучше. «Сначала легонько карандашом, а потом красками», — вспоминает Сивый слова учительницы. Мальчик смотрит на яблоко, на кленовые листья.
Как красиво желтеют они на клене у их хаты! И не заметишь, как оторвется хвостик от веточки и лист опустится в бесшумном полете, ляжет на песок, на траву. Приятно собирать их в пучки — маме, хлебы печь, — приятно разглядывать их тонкие жилки или ворошить их босыми ногами… А яблоки!.. Летом Даник часто спал в садике у хаты, под их единственной яблоней «белый налив». С вечера он, бывало, долго не засыпал, все прислушивался, как падают яблоки в мягкую высокую траву, как они задевают на лету листья и веточки. Часто, выбравшись из-под одеяла, он, стоя на коленях, шарил вокруг, в холодной росе, руками. Найдешь-нащупаешь яблоко и вопьешься зубами в кисловато-сладкую мякоть!.. Звезды — высоко над хатой и яблоней, с болота доносится лягушечий хор, в саду звенят комары… Ночка и правда поет — так тихо и так многоголосо…
Тому польскому мальчику, Янке-музыканту, и самому захотелось играть. Смастерил он себе скрипку из дощечки, натянул проволочные струны. Да не хотела она играть так, как та, что он слышал в корчме или в панском имении. И Янко решил украсть настоящую скрипку у панского лакея. Его поймали. Хворого мальчика-сироту панский суд присудил к наказанию розгами. Бил «музыканта» гминный сторож, придурковатый Стах, такой же, видно, как тот Василь, что держал когда-то Даника, пока Полуянов Павел ударил его палкой по голове…
Пани Марья все что-то пишет в журнале. Длинные черные ресницы совсем прикрыли глаза. Она не видит Даника, и вот он опять глядит на учительницу.
Янко-музыкант кричал: «Ма-ту-ля!..» И пани Марья, читая, как-то странно произнесла это слово. Три раза. В первый раз она сказала его, остановилась и, закрыв глаза, тряхнула головой. А после третьего раза на глазах у нее выступили слезы… Да, он видел это, потому что он сидит как раз против стола…
Длинные черные ресницы учительницы неожиданно поднимаются. Большие карие глаза ее смотрят в серые, перепуганные глаза Даника.
— Малец!
Сивый встает и заливается краской. Уже не только она, весь класс — он это чувствует — смотрит на него.
— Что у тебя сделано, покажи!