Не переводя дыхания - Эренбург Илья Григорьевич


— Что это? — спрашивает Варя.

Мезенцев морщит лоб и, как будто он должен объяснить «глюкоза, терпентин, канифоль», сосредоточенно говорит:

— Кажется, петунья.

Варя хохочет. А ведь ничего нет смешного в этой петунье — нарядная — платье с оборочками. Уж если смеяться, лучше над анютиными глазками: рабфаковки, которые слушают «терпентин, глюкоза» — даже не верится, что это цветы на стебельках. Но Варя смеется над петуньей. А, может быть, и не над петуньей? Может быть, над Мезенцевым?

— Пе-тунья… Так это, Петька, твои цветы: Петькины петуньи…

Мезенцев неодобрительно приподнимает одно плечо.

— Ничего не вижу смешного. Названье.

Как Варвара. Вот у вас здесь смешные слова. Шурка вчера меня спрашивает: «Варька-то-твоя дроля?» Я даже сразу не понял, что это. У нас говорили «милаша». Дроля!.. Вот это действительно смешно.

Но Варя теперь не смеется. Она вся насторожилась. Она смотрит не на Мезенцева — в сторону. Может быть, на петуньи? Какие они яркие и всех цветов! Но нет, не в петуньях дело. Противная Шурка! Зачем ей все знать?.. Впрочем, и это неважно: ну спросила… Что же «важно»? Резеду сразу и не заметишь, но как она пахнет, да и табак — голова кружится… Тихо-тихо Варя спрашивает:

— Что же ты ей ответил?

В тишину вмешался визг соседней лесопилки: тишину он распилил, как свежий ствол, и казалось, слезы — капли смолы — доходят до садика, тишина, распиленная, плачет и ждет Варя, а Мезенцев все еще крепится.

Откуда тут взялись петуньи, среди стружек и скрежета? Об этом может рассказать братан той самой Шурки, которая задает мечтательным комсомольцам чересчур прямые вопросы. Этот «братан» — зовут его Васькой — в отличие от своей сестрицы чужим счастьем не занят. Он занят общественной нагрузкой. Ему одиннадцать лет, и нюни он презирает. У него на столе серая потрепанная тетрадка. На обложке напечатано: «Пионеры и школьники, суслик злейший враг социалистических полей». Эта сентенция пояснена портретом «врага»: «враг» премило сидит на задних лапках, передней почесывая мордочку. Правду сказать, глядя на тетрадку, «общественник» частенько мечтает: хорошо бы словить такого суслика, чтобы он жил на подоконнике и чесал себе морду. Во-первых, он здорово служит, совсем как пудель Ганшиных. Во-вторых, можно разузнать у Ивана Никитыча, как по-сусличьи «есть» или «пить». Он. наверно, знает. Он ведь рассказал Ваське, что бурундуки говорят «трун-трун». Впрочем, все это мечты поздним вечером, когда мама кричит: «Опять за столом уснешь? Ноги помой и спать!..» Это не «трун-трун», это понятно всем. Что касается содержания тетрадки, то оно далеко от вопросов борьбы с полевыми вредителями. Это протоколы школьных собраний, и на одной из страниц, перепачканной чернилами — это рыжий Котик отличился — имеется объяснение петуний:

«Слово я предоставляю себе. В других городах ребята давно взяли шефство над деревьями. Очень просто. Каждый сажает какое-нибудь дерево, и значит, он смотрит, чтобы хулиганье не поломало дерево и чтобы ему хорошо рослось. А мы здесь окончательно зеваем, и я вношу предложение, чтобы включиться в кампанию озеленения. Вокруг столовки 34-го завода чорт знает какое безобразье. Конечно, озеленить у нас не так просто, кажется всем ясно, что здесь вместо земли торф, одним словом, это тебе не Крым. Но я предлагаю, чтобы натаскать землю и устроить возле столовки настоящий сад. Я предлагаю закончить озеленение в один месяц и всем начать таскать землю, кроме слабых и девчонок, а девчонки могут потом устраивать клумбы или сажать разные цветочки. Но только через месяц пусть все видят, как мы выполнили план. Сейчас я предоставляю слово Маньке Соколицкой.

Манька. Я категорически протестую против слов Васьки, будто девчата не могут таскать землю. Очень просто что могут, и будем таскать получше вас, вот что! Так что от имени всех девчат я даю обязательство и прошу Ваську в случае чего заткнуться.

Предложение о саде принято единогласно, а воздержавшихся не было».

После этого и следует клякса: рыжий Котик на радостях толкнул Ваську. После этого и появились петуньи, да не одни петуньи: левкой, табак, анютины глазки, душистый горошек, резеда — цветов много. В июне, когда петуньи цветут, звезды скромно прячутся. Звезды расцветут в августе. Расскажет ли до августа Мезенцев, что он ответил любопытной Шурке?..

Звезд много и чудесные у них имена: Лебедь, Сириус, Вега, Медведица и, наконец, радость всех этих «дролей», красавица Полярная звезда.

Зимой мороз выведет цветы на двойных рамах, и бабы, те, что теперь ползают по лесу, собирая чернику или голубику, сядут за коклюшки. Коклюшки вырезаны из черемухи или жимолости. Они весело постукивают, и текут, как сны кружева: медведка, мизгиричок, чистянка, речка.

Много на свете звезд, снежинок, ягод. Много и стихов: частушки и коротушки, старины, баллады, триолеты, ле и вирелэ, дроля Полярной звезды Пушкин и старый лезгин, который, покачиваясь, поет свои песни о Ленине, сказательница Степановна, та, что знает заговоры и причитания — у нее два зуба, триста бывальщин и все слова о нежном северном солнце, она и Пастернак.

Был поэт Фет, и он написал: «К зырянам Тютчев не придет». Свет Полярной звезды приходит к нам через миллионы лет. Мы теперь видим ее свет дочеловеческого времени. Может быть, и умерла эта звезда, ее древний свет, как воспоминание, прорезает черные дикие миры. Но вот, в деревянном Сыктывкаре, в столице народа коми или, говоря по-старому, зырян, в клубе «Красный лес» прошлой зимой комсомолец Сидоров, захлебываясь от волнения, декламировал: «Не о былом вздыхают розы и соловей в ночи поет…» Так Тютчев пришел к зырянам, так скрипели под снегом правительственные избенки новой столицы, и не о былом, совсем не о былом вздыхали снежные розы, когда кончив чтение, Сидоров вышел с Василисой на улицу, и оба они затерялись среди сугробов, среди звезд, среди счастья.

О чем же поет в ночи соловей? И главное — почему Мезенцев так долго не отвечает Варе? Скрипит, визжит, сходит с ума лесопилка — надо торопиться: гудят иностранные лесовозы. Много флагов с полосками, кружечками, звездами. Но куда им и до петуний, и до кружева «мизгиричок», и до той звезды, которая скоро засветится на лбу Мезенцева! Что же он молчит? Нельзя вечно слушать справки о количестве распиливаемого леса!.. Ну?

— Шурке я ничего не ответил. Ей бы только болтать А тебе, Варя, тебе я скажу…

Нет, Варя не хочет слушать, она перепугалась и быстро говорит:

— Пойдем лучше к реке.

Река большая, реки нет: она сливается с небом, день сливается с ночью, рука с рукой, жизнь с жизнью. Разве это ночь?

Мезенцев помнит другие ночи, темные и душные, полные шорохов, внезапных вскриков и такой черноты, что не узнаешь, кто рядом, не глаза ищут — губы. В Воронеже за речкой товарищи гуляли с девчатами. Густая ночь, будто вино, мутила его голову. Он шел один к реке. Он старался думать о хлебозаготовках или о работе с допризывниками, но в эти ясные дневные мысли вмешивался шопот, хруст веток, чужое счастье. Там были ночи, и там не было Вари. Варя оказалась здесь, на берегу большой белой реки, сама белая и большая.

Они встретились в клубе. Она тогда расспрашивала его о Москве. Кто бы мог подумать, что потом он начнет смутно гадать — придет ли сегодня Варя на собрание; что окажется — нужно спросить ее, как работают сорокинские станки, обязательно ее, не Кольку и не Шугаева; что ему «случайно достанутся два билета» — так он сказал, на самом деле он едва их вымолил у Штейна — и что в кино он не пойдет, потому что у Вари будет ночная работа? Кто бы мог подумать, что после разговоров о станках или о запанях вдруг окажутся петуньи и вопрос Шурки?

А ночи нет, и ничто не может прикрыть смущение Мезенцева. Хорошо еще, что Варя не смотрит!.. Мезенцев недоуменно глядит вокруг себя, как будто он здесь впервые. Все розовое и непонятное. Воздух настолько прозрачен, что, кажется всмотрись и увидишь море: мир на ладони. Но поверить ничему нельзя: даже самые обычные вещи загадочны и призрачны. Пароходики похожи на сказочных птиц: еще минута и они нырнут в воду или взлетят ввысь. Почему небо залито таким румянцем? Смеркается сейчас? Светает? Впрочем, не все ли равно? Это и есть северная ночь, она создана, — ну, улыбнись, бедняга Мезенцев, — она создана для «дролей».

Мезенцев не улыбнулся, но, осмелев, он наконец-то заговорил:

— Я тебе, Варя, скажу… Дело в том… Да ты и сама знаешь…

В отчаяньи он махнул рукой и отбежал к штабелю леса. Доски пахли смолой. Варя подошла к нему и закрыла глаза. Они оказались в лесу. Визжала попрежнему лесопилка, но даже она могла теперь сойти за тютчевского соловья, за того самого, который никогда не поет о былом.

Когда они вернулись в тот мир, где есть слова, где у всех вещей свои прозвища, где визг лесопилки — это какая-то часть годового задания, а петуньи — гордость «общественника» Васьки, где Шурка готова обежать весь город, лишь бы узнать, какая у кого дроля, где имеется «любовь», о которой написано столько книг, что, кажется, на бумагу нехватит всех лесов севера, — когда они вернулись в большой белый свет — этот свет был вторым или третьим днем шестидневки — они начали говорить. Они говорили о разном, слегка рассеянные и стесненные. Они говорили громко, хотя в их сердцах еще стояла большая ничем не потревоженная тишина. О происшедшем возле штабеля можно было догадаться только по тому, как внезапно замолкая, они улыбались, да еще по беседе рук, беседе отдельной, и сосредоточенной, где были и горячие признания, и клятвы, и паузы.

По реке шли пароходы, они тащили сплоченный лес. На баржах лежали балансы, пропсы, дрова. У пароходов были разные имена: «Марксист», «Лютый», «Массовик», «Крепыш». Важно проплывали огромные стволы. Вся широчайшая река была наполнена одним: так идет весной лед, так шел лес. Он шел с берегов Двины, бурливой Сухоны, Юга, Вычегды, Вологды. Он шел, повинуясь воле людей, но он еще жил теплой жизнью ствола, казалось, он еще способен терпеть и шевелиться. Это было работой Лесоэкспорта, и с берега это походило на стихийный перелет лесов.

В сорокаградусные морозы, когда падали вороны с их птичьими сердцами, сжавшимися от немилосердного холода — люди раздевшись, чтобы было сподручней, рубили эти деревья. В лачугах кипели щи, сушились валенки, стоял пар и кто-то хрипло пел песню о красных партизанах. Снег скрипел под полозьями. Деревья ползли к берегу охваченной льдами реки.

Потом вскипело солнце, дрогнул лед и деревья отчалили от родных берегов.

— Варя, мне вот двадцать три. А ты знаешь, сколько такому дереву? Сто. Я не вру. Мне Штолов сказал, никак не меньше ста.

Какая странная судьба у дерева! Оно показалось на свет сто лет тому назад. Также было весело и ярко в весеннем лесу, гудела мошкара, чирикали птичьи выводки. Никто не заходил в чащу, только светлые летние ливни няньчили молоденькое деревцо. Оно не знало людей. Ему было все равно, что дроля Полярной звезды Пушкин упал, простреленный насмерть. Оно не думало о том, что Пушкин упал, как прекрасное дерево. Оно не слышало плача крепостных девок, которых насильно выдавали замуж. Оно знало в жизни одно: оно росло вверх. Век прошумел шутя, среди снежных метелей и гогота диких гусей. Пришли люди, и вот дерево плывет по реке: это труп. Но оно пойдет на авиационный завод. Оно снова взлетит вверх, выше самых высоких сосен, выше мошкары, выше диких гусей. Нет, это не труп, это нежное тело, к нему можно прижаться, как к любимой: оно вспомнит тогда о лесном шуме и лаской оно ответит на ласку. Это узнали Варя и Мезенцев, стоя возле свежераспиленных досок.

Варя говорит:

— На 22-м дали образцы: ящики для бананов. Это на экспорт. Знаешь, Петька, а я никогда не видала бананов. Какие они?

Мезенцев снова морщит лоб — «глюкоза, терпентин». Он отвечает неуверенно:

— Кажется, круглые.

Они задумались: до чего мир велик! Растут где-то бананы, совсем как у нас шишки на елках. Может быть, эти бананы пахнут вроде резеды? А здесь нет бананов. Мезенцев говорит:

— Апельсины, те круглые. Я в Москве пробовал. Вкусно! У нас их в Батуме разводят. Поеду в Москву, обязательно для тебя раздобуду. А бананов, по моему, и в Москве нет, но это пока что. Будут и бананы. Вот я был у Ивана Никитыча. Знаешь — ботаник? Он говорит: «Здесь все может расти». Понимаешь — арбузы на северном полюсе. И ничего нет удивительного: поналяжем, и вырастут.

Они смеются. Они теперь видят лед, а на льду большие полосатые арбузы. Если разрезать, внутри красное…

Дальше