— Не надо так… Я лично здорово несчастна, но все-таки я хочу еще жить.
Вбежав к себе, она сразу кидается на кровать. Она плачет, потому что снова был скверный спектакль, потому что ничего не вышло в жизни — ни любовь, ни слава, ни хотя бы тихий угол, потому что, когда ночь такая белая и дикая, теряешь голову, кажется, на все можно пойти: сойтись с этим страшным человеком, который говорит о смерти, как другие говорят о рубке леса, сойтись с ним или сразу кинуться в реку. Она долго плачет. Потом слезы скудеют, в ушах гул, горят щеки. Наконец она засыпает.
Штрем, войдя в комнату, проверил, все ли на месте: английский роман, следы клопов, белый отчетливый свет. Потом он запер дверь на ключ, помылся, сменил ботинки на ночные туфли и сел в кресло возле самого окна. Перед ним лежала записная книжка. С отвращением перелистав несколько страничек, он нашел запись — «Лясс» и поставил рядом крестик. Под крестиком он написал: «Если меня не вызовут в ближайшие дни, случится катастрофа. Впрочем и это ерунда». Он выронил книжку на пол. Постепенно его глаза освобождались от какого-либо выражения. Это были тусклые стекляшки; такие вставляют в чучело. Но он все еще не закрывал глаз. Может быть, он умел спать с открытыми глазами, а может быть, добившись у жизни временного отпуска, он бодрствовал и однакоже не существовал.
Где-то по проводам бежит приказ Голубева: ликвидировать прорыв на вешнецкой запани! Мимо гостиницы идут комсомольцы. Они улыбаются, и каждому теперь ясно, что ночь кончена, исчезли с ней и все призраки. Только что, погудев, отчалил лесовоз «Элизабет», и моряк Джон плывет теперь к Нордкапу. Хрущевского ждут в музее. Скоро Кузмин принесет ему рельефный макет рационализированной плотки. Белкин, с головной болью, направляется в распределитель. Если в кассе окажутся недочеты, придется сослаться на ночной диалог под коленкоровой пальмой. А Забельского занесут на черную доску: этот пьет уже третьи сутки. Маруся и Женя давно встали. Женя еще думает о детях бедной певицы, а Маруся, кажется, позабыла о своем англичанине; только где-то в глубине осталась легкая грусть, хочется, чтобы другие смеялись, не то Маруся сегодня повесит нос. Смеяться будет, верно, Варя — вот какая она пришла веселая! Даже старик Щукин, увидав ее, улыбнулся: «Ты что же гладкая такая? Дроля платье подарил?» Варя ответила: «Платье не платье, но пойдем распишемся». Сказав это, она сама рассмеялась: смешно, как все это быстро вышло! За ней рассмеялась и Маруся. Да и Женя, все еще продолжая думать о детях злосчастной певицы, тоже улыбнулась: «Это ты здорово, Варька! По-моему, если без этого — и гулять не стоит. Должен быть хороший конец. Я теперь и книгу не возьму если плохо кончается. Зачем себя мучить? Если, например, революция в пятом году — читать неохота, заранее знаешь, кого-нибудь да повесят. А если про семнадцатый год, это и читать весело. Ну, Варька, дай я тебя поздравлю!..» Варя вдруг стала серьезной, нахмурилась, покраснела вся и крепко поцеловала Женю. Потом она задумалась: где же теперь Мезенцев? Может быть он совсем по-другому это чувствует? Может и забыл он про Варю?..
Мезенцев идет вместе с другими комсомольцами. Они спешат к пристани: надо ликвидировать прорыв на запани. Они идут и улыбаются. Хорошее сегодня утро, еще не жарко и дышать легко. Они привыкли к ночным тревогам, к опасности, к работе немилосердной и отчаянной, когда даже песни замолкают, только слышно, как громко стучит сердце. Вот Шумов. Он был на Большой Земле: там в ударном порядке строили чум-ясли для ненцев. Жаров рубил лес: они прокладывали тракт через тайгу из Сыктывкара до Усть-Выми. Бочаренко работал на Печоре. Искали нефть и серный колчедан, нашли радий. Иванов помогал организовать оленеводческий совхоз — далеко за полярным кругом. Шварц в тундре разводил овощи. Гнедин провел две зимы на лесозаготовках. Кадров зимовал на Колгуевом острове. Они знали жестокие морозы, голод, тяжелый сон на обледенелых досках, зной, густые рои комаров в лесу, болота, лихорадку, насмешки лодырей, ненависть кулаков, жизнь сухую, трудную и мужественную, которую на одну минуту смягчило ласковое слово какой-нибудь Вари, Маруси или Жени.
Кто еще идет там позади? Это Иваницкий. Он умер от цынги, он был зимовщиком. Переносов. Его придавила столетняя сосна. Дейч. Он утонул в Двине — он ночью исправлял болты запани. Юшков. Его убили кулаки в Красноборске. Никитин. Он попал под ковш расплавленного чугуна — это была месть двух раскулаченных. Верицкий. Он сорвался с мачты, поправляя канат. Ковров. Он заблудился в тайге. Его труп нашли весной. Они все умерли за работой. Они умерли, когда им было восемнадцать, двадцать или двадцать пять лет. Их хоронили сурово, с красными полотнищами и с сухими глазами. Смерть была развенчана, ее приравняли к вредителям, никто не хотел прислушаться к ее шагам. Они умерли, но вот они идут вместе с другими, вместе с Мезенцевым и Шумовым: надо спешить на запань — ни одного дерева морю!..
Они шли мимо гостиницы и пели. Они еще могли петь, — там, по пояс в воде, когда надо будет вколачивать тяжёлые медведки, там будет не до песен. Они шли и пели сначала о какой-то нежной дроле, а потом о людях, погибших до них: «О том, как в ночи ясные, о том, как в дни ненастные…»
Мезенцев шел последним. На его лице было одно: радость. Он не думал сейчас о Варе, но Варя уже успела твердо войти в тот мир, где ликвидация прорыва на вешнецкой запани не горестней, да и не трудней, нежели поцелуй возле штабеля досок.
Штрем вздрогнул от чересчур громкой песни. Он встал, закрыл окно и наконец-то опустил свои тяжелые, мясистые веки.
— Вот тебе твое платье, держи! Очень оно мне нужно! Живу с тобой, как в монастыре. Куда я его надену?
Шелковое платье полетело в лицо Геньки. Хлопнула дверь. Генька только успел крикнуть:
— Некультурно, Лелька!
Но Леля уже не слышала его слов. Оставшись один, Генька ногой отшвырнул платье и вслух сказал: «Этакая дура!» Потом он поднял платье и положил его на стол, где громоздились куски проволоки, чертежи, напильники, железные полосы, колесики. Он впервые посмотрел на платье, и оно показалось ему красивым: зеленое, с вырезом и две ленточки. Среди проволоки платье было неуместно и трогательно. Генька загрустил: вот постарался, а как все глупо вышло!..
Геньку премировали: выдали ему техническую энциклопедию и сто рублей деньгами. На десять он купил проволоки, потом взял в ларьке две коробки «Северной пальмиры». Пересчитав оставшиеся бумажки, он решил порадовать Лельку подарком. Он пошел в магазин. Там он встретил Щербакова, который покупал себе рубашку. Щербаков рассказал Геньке, что мост решено построить на его участке. Генька возмутился: «Но ведь это бессмыслица! Если ставить мост, то во всяком случае напротив пушковской мельницы». Щербаков возражал. Они увлеклись спором. Продавщица сказала: «Что же вы, гражданин, не выбираете? Я вас в который раз спрашиваю: зеленое или красное?» Но Генька махнул рукой: «Все равно! Клади зеленое». Он и не посмотрел на покупку. Голова его была занята одним: подлец Щербаков срывает всю работу!..
Придя домой, он все же весело крикнул: «А Лельку ждет сюрприз!» Он думал что она обрадуется, засмеется, поздравит его с премированием. И вот Лелька швырнула ему платье в лицо. Зеленое… Тогда она тоже была в зеленом — в вязаной кофточке. Может быть, поэтому он и ответил машинально продавщице «зеленое».
«Тогда» — это очень давно: два года назад. Они встретились на пленуме комсомола. Леля приехала из Котласа. Генька выступил по основному докладу. Блистательно он осветил все недостатки работы. Он говорил: «Мы уделяем мало внимания внутреннему миру комсомольца. Необходима чуткость!» Ему аплодировал даже краевой секретарь. Леля сидела рядом. Она сказала: «Как ты это здорово схватил — именно чуткость». Кончили они заседать часов в семь. Потом делегатам выдавали билеты в театр. Генька взял два: для себя и для Лельки.
Давали «Травиату». Генька все время вертелся: его раздражала эта слезливая история, притом он украдкой поглядывал на Лелю: у нее на щеке золотой пушок, а глаза синие. Леля не отрывалась от сцены, а когда героиня начала прощаться с жизнью, Леля громко вздохнула и вытащила носовой платок. Они вышли из театра. Накрапывал летний дождик. Смущенно улыбаясь, Лелька сказала: «Конечно, если вдуматься, глупо. Но музыка очень трогательная. А в общем у меня сегодня необычайный день: пленум, твое выступление и вот на опере побывала». Она считала, загибая пальцы: раз, два, три. Потом, отвернувшись она добавила; «А особенно я рада, что мы познакомились»…
Она хотела пойти в гостиницу, где ее поместили с тремя девушками, приехавшими из Вологды. Но Генька сказал: «Там клопов много. Знаешь что — пойдем ко мне. Ты — на кровати, а я на полу устроюсь». Леля согласилась.
Геньке не спалось, он все ворочался и думал: чудно что так близко!.. Вдруг Леля его окликнула: «Ты не спишь? Знаешь что…» Она не договорила. В комнате было темно, и Генька не мог заглянуть в ее глаза. Но он все же понял. Он быстро вскочил и, отыскав горячие щеки, прикрытые кудрями, начал неуклюже их целовать. В его голове пронеслось: чудно, что так быстро!.. Но это была короткая мысль, и потом ничего не было, кроме счастья…
На следующее утро Леля уехала в Котлас, а недели через две она вернулась с забавным сундучком, на котором были нарисованы розы. Будто оправдываясь, она сказала: «Сундук не мой, мать дала — видишь, какой деревенский…» В сундуке лежали четыре рубашки, учебник лесоводства, «Тихий Дон» и новые туфли — Леля берегла их для вечеринок. Зеленая кофта повисла на гвозде, рядом с меховой шапкой Геньки…
Генька вздыхает: все же с бабами трудно! Они не рассуждают. Если бы поговорить… Но Лелька не слушает доводов, с ней можно или нежничать, или ругаться. Она не хочет понять, что у него голова занята другим. Он и прораб, и ударник, и комсоморг. Вот и с изобретением возня — кажется, все придумал, а при проверке не выходит. Потом он засел за немецкий. Он много читает. Одолел «Антидюринг». Гете недавно прочитал. Теперь взял Стендаля. Надо все знать, а времени мало. Он готовится к жизни шумной и большой.
О самом главном Генька никому не скажет: ни Лельке, ни Красниковой, ни товарищам. Таких вещей не говорят. На словах они смешны: мечтания провинциала! Но он это докажет: он станет вождем! И вот Лелька… Он говорит ей: «Прежде всего я буду секретарем комсомола». А она в ответ начинает ругать его: «Другие живут, а ты как машина. Вальцева вчера меня спрашивает: „Когда вы с Генькой в театр пойдете? Интересная постановка „Страх““. Что я ей отвечу? Гордость мне мешает. Разве ты возьмешь меня в театр? Разве выйдешь вместе? Разве почитаешь книжку? Живем как чужие. Не могу я понять: куда ты торопишься? Все тебе надо сразу: ты и ударник, ты и секретарь ты и в газету пишешь, ты и кран должен изобрести — погляди, что домой нанес, повернуться теперь негде. Нельзя, Генька, так жить! Это и не жизнь получается — крутня. Все впопыхах. Что же мне тогда делать?..» Здесь Леля всхлипывает: дело неизменно кончается слезами.
Генька вспоминает: три года назад его послали в Усу с георазведкой — надо было проверить местонахождение угольных пластов. Шли они густым лесом. Сучья рвали накомарники. Схватится Генька за лицо — вся рука в крови. А тут еще папирос не было — выкурили. Даже веки искусали. Ничего не видать. А надо итти. Но вот даже с комарами, и то было легче!
Трудно сказать, как все это случилось. Вначале они много разговаривали. Генька рассказывал о своих поездках, о людях, о книгах. Леля внимательно его слушала. Не ссорились. Только раз у них вышла размолвка. Леля сказала: «Слушай, Генька, почему ты в вуз не идешь? У тебя такая подготовка, что сразу примут. По-моему, из тебя замечательный инженер выйдет». Генька презрительно усмехнулся: «Мало у нас инженеров? Конечно, тебе может быть, это лестно — „жена инженера“, но я лично мечтаю о другом. Зачем мне итти в вуз? Там сразу оторвешься от ребят. А это теперь не дело. Надо войти в массы, чтобы потом из масс выйти». Тогда Леля сказала ему: «Это ты зря, инженеров дельных мало. А потом, какой же ты комсомолец, если ты только о себе думаешь — „я“ да „я“?» Он ничего не ответил, но по тому как он захлопнул книгу, Леля поняла, что он обиделся. Она подошла к нему и погладила его жесткие волосы. Он никак не ответил на ласку. Через день они помирились, но никогда потом Генька не посвящал ее в свои планы.
Настоящий разлад начался позже, когда Леля забеременела. Генька сказал: «Ты меня никогда не убедишь, что ради этого стоит потерять целый год. Но, конечно, у вас другое устройство. Женской специфики я не понимаю. Впрочем, хочешь рожать — рожай. В конце концов это твое дело». Леля ушла в угол, отвернулась и села за шитье. Но плечи ее вздрагивали: она плакала.
Потом пошло еще хуже. Генька как-то сказал: «Я теперь Мезенцеву нос утру. Посмотрим, что он запоет после речи Молотова…» Лелька спросила: «А о чем речь?» Генька рассердился: «Чорт знает что! Ты, Лелька, совсем обабилась. Даже газеты не читаешь. Что же это получается? Когда поженились, активной комсомолкой была, а теперь? Как же ты прикажешь с тобой разговаривать, если ты даже самых простых вещей не знаешь». Леля старалась говорить спокойно: «Это правда. Думаешь я мало от этого проплакала? Но только кто в этом виноват? Ты хоть бы подумал — сколько я в хвостах простояла за твоими папиросами? А то сидишь ты, читаешь и нервничаешь: „Папирос нет“. Вот я и бегу, как дура. Два часа пропало, а то и три. Может быть, я в это время тоже почитала бы? Так и во всем. Как что: „Лелька где то?“ или: „Лелька, достань мне это!“ А потом я оказываюсь для тебя недостаточно культурной. Ты вот с Красниковой разговариваешь. У нее нет забот, она и все речи читает…» Как Лелька ни крепилась, но, дойдя до Красниковой, она все же не выдержала и расплакалась.
Потом родилась девочка. Геньки не было в городе: его послали на восьмой участок. Он приехал обветренный и веселый. Вошел и закричал: «Значит, девочка? Здорово! А как назвала?.. Даша? Ну-ка покажи твою Дашу». Но на Дашу он даже не поглядел, а сразу стал рассказывать, как он нашел в проекте дамбы четыре непростительные ошибки. Пронин спорил, но Генька «накрутил ему хвост»…
Даша кричала ночи напролет. Как-то Леля попросила: «Посиди с ней. Я хоть часок посплю». Генька поспешно ответил. «Конечно, ложись. Я за ней посмотрю»: Сначала Генька с любопытством рассматривал этот крикливый кусок мяса, он его изучал, как новую машину, щупал пальцем мягкий череп, поднимал на руки: до чего легкая!.. Но вскоре это ему надоело. Он подумал: завтра заседание, надо просмотреть доклад Фомина о грунте… Лелька проснулась от отчаянного крика. С укоризной она сказала: «На минуту нельзя оставить! Эх, ты… отец!..» Но Генька ее не слушал — Генька уже был далеко: он прокладывал тракт, он побивал нахального Пронина, и секретарь крайкома тряс его руку: «Без тебя, Генька, ничего бы не вышло…»
Как-то вечером Генька сидел над своей проволокой. Но на сердце у него было смутно и тревожно. Вдруг он вскочил и подбежал к Леле. Это было как в тот первый вечер, после «Травиаты». Может быть, Красникова и умней, но любит он только Лельку! Так казалось ему, когда, запрокинув голову Лельки, он начал крепко ее целовать. Но Леля высвободилась: «Не хочу. Слышишь — не хочу. Чтобы поговорить — глупая. А вот только так… Не в деревне мы. Я этого без чувства не понимаю…» Она ждала, что Генька будет спорить, скажет, что это неправда, что он ее любит, и тогда-то придет к ней запоздалая радость. Но Генька пригладил свой чуб и сухо пробормотал: «Нет, так нет». Он снова сел за работу. Правда, мысли его били далеко от вычисления углов, но он сидел, уткнув нос в чертежи как будто и нет на свете никакой Лельки. Она не знала, что ему стыдно, больно, сиротливо. Так кончился этот тяжелый для обоих вечер: больше они не обменялись ни одним словом. На следующее утро Генька снова отдался работе, и все вошло в колею.
Но тогда случилась беда: заболела Даша. Было все, что бывает в таких случаях: доктор вынимал из футляра разные трубки, Леля старалась не дышать, комната наполнилась запахом лекарств, особенной тишиной и несчастьем. Как то зашел Николаев, чтобы поговорить с Генькой о посылке ребят в подшефный колхоз, но, оглядев комнату, Николаев проворчал: «Мы уж как-нибудь сами управимся». Генька тогда почувствовал, что Даша — это часть его жизни, от нее нельзя просто отмахнуться, как от жалоб Лельки. Вот и Николаев так думает. Генька — отец, значит, он не может сидеть сложа руки. И Генька попытался вмешаться. Он поспорил с врачом. Он посмотрел в словаре слово «круп». Он прикрикнул на Лельку: «Молоко слишком горячее, что ты — не видишь!» Но все это он делал настолько по-своему, что его заботливость казалась Леле не то придирчивостью не то любопытством: вот изучает болезнь ребенка, как он изучает свои краны… Тогда Генька отступился. Время было горячее, на работе оказался прорыв, комсомольцы готовились к конференции, все только и говорили, что о Мезенцеве, словом, хлопот у Геньки была уйма. Он забыл о Даше. Он привык и к ее хрипу и к запаху лекарств.
Как-то Лелька ему сказала: «Сходи в аптеку. Я заказала по рецепту. Только скорей!» Генька побежал. На лестнице он пропускал ступени. В аптеке он даже не перекинулся словом с Васькой. Но когда он уже подходил к дому, он натолкнулся на Мезенцева. Мезенцев сказал: «Поставим вопрос о Гудакове. Парень совсем разложился. Конечно, обидно, но придется исключить». Генька стал спорить. Он и сам думал, что Гудакова лучше всего вычистить: одна история с Холмогорами чего стоит! Его послали на два дня в совхоз, когда из Москвы приехали за производителями, а он просидел дней десять, ничего не делал, да еще вывез оттуда какую-то девчонку. Причем парню двадцать два года, а он уже в третий раз женится. Ну, может случиться, погулял бы там с девчонкой. Но зачем поднимать такую бузу? Жена бегает по городу и всем рассказывает, а беспартийные смеются: «Вот так производители!» Одним словом, о Рудакове много говорить не стоит. Но Генька не любил Мезенцева, и всякое предложение, исходящее от него, Геньку раздражало. Скорее всего это было завистью: Мезенцева ставили в пример, с ребятами он жил дружно, за что ни брался, все у него выходило. Но Генька не понимал, что он завидует Мезенцеву. Ему казалось, что Мезенцев глуп и самодоволен: говорит бойко а если вдуматься — ерунда! Поэтому Генька и начал отстаивать Гудакова: «Нельзя швыряться такими людьми. Ты вспомни, как он здорово провел кампанию на запани. А осенью…» Генька начал припоминать все достоинства Гудакова. Вдруг он спохватился: «У меня дочка-то расхворалась. В аптеку бегал». Мезенцев замахал руками: «Чего же ты стоишь?» Когда Генька вбежал в комнату, Леля, одетая, стояла у дверей: она уже хотела итти за Генькой. Она вырвала у него пузырек и только тихо сказала: «В клуб забежал — поспорить». Генька ничего не ответил.
На следующий день Генька остался вдвоем с Дашей: Леля ушла за молоком. Он подошел к кровати, и вдруг незнакомое чувство охватило его: ему стало нестерпимо жалко Дашу. Маленькая, а как мучается! Он почувствовал себя чересчур сильным и здоровым. Он слушал хрип, исходивший из крохотного тельца, и что-то подступало к его горлу. Он бормотал: «Ну, ничего… Пройдет… Обязательно пройдет…» Он говорил это, как будто Даша могла его понять. Услышав шаги Лели, он быстро отбежал в сторону и закрылся газетой.
Даша умерла четыре дня спустя. Было то вечером. Генька еще бегал за доктором, но доктор пришел уже после того, как Леля все поняла. Леля при нем не плакала. Не плакала она и при Геньке. Она только сказала: «Слушай, пойди ты куда нибудь. Я хочу с ней остаться…» Генька покорно надел шапку. Он не пошел ни на собрание, ни к товарищам. Он бродил один по улицам и смутно думал: «Почему она прогнала меня?.. Разве я не отец?.. Странно — вот Даша умерла, а Лелька не плачет… Кажется, ей заплакать, как мне слово сказать, чуть что — ревет… А здесь ни слезинки… Почему это?..» Если бы Генька умел плакать, он поплакал бы сейчас на этой набережной, среди снега и тусклых фонарей. Ведь говорят, что от слез становится легче. А ему плохо. Очень плохо. Надо только быстро совладать с собой. Вот скоро конференция… Но как Генька ни старался, он не мог думать о конференции. Ему было холодно. Он ежился, размахивал руками, а придя, наконец, домой и украдкой взглянув на неподвижную Лелю, он лег и прикинулся спящим.
Хоронили Дашу только Генька и Леля. У Лельки не было в городе ни родных, ни друзей, а Генька хотел было сказать товарищам, но потом раздумал: к чему, какое кому дело до его несчастья? Если комсомольца хоронят или пионера — это понятно: речи говорят, поют. А Даше года не было…
На кладбище стояла необычайная тишина, и эта тишина была особенно тягостна. Рабочие торопились. Снег поглощал все звуки. Едва доносились далекие голоса: это за оградой кричали ребятишки. Никто не сказал ни слова: ни Леля, ни Генька. Леля теперь плакала, но слезы катились бесшумно, и мороз быстро сушил их, едва успевали они отделиться от ресниц. Надо было еще подписать какую-то бумагу. Генька долго чистил перо. Потом он почему-то подумал: а могилу роют неглубоко… Земля правда, здорово промерзла. Потом он еще подумал: хорошо, что это бывает только раз в жизни! А то можно и самому удавиться…
После похорон он пошел на собрание актива. Он старался не думать о своем горе. Он говорил о международном положении: «Героическая борьба венских рабочих. Так погиб Валиш…» Он вспомнил маленькую могилу. Мезенцев его осторожно спросил: «Как у тебя дома?» Он ничего не ответил, только махнул рукой.
Поздно вечером он пошел к себе. Он всячески оттягивал эту минуту. Он видел заранее похудевшее, жесткое лицо Лели. Наверно, сидит и думает. Что же ему сказать, когда он придет? Нельзя ведь молчать как на кладбище. Надо бы утешить ее, приласкать, но только не умеет этого Генька; другие могут, а у него не выходит… Он медленно поднимался по обледеневшим ступеням. Так он шел когда-то с Лелей. После «Травиаты». Тогда еще не было никакой Даши, и все тогда казалось легким, простым, радостным. Вдруг его окликнула соседка:
— Это ты, Геня? Жена ключ для тебя оставила и письмецо.
Генька перепугался: Лелька покончила с собой! Как он оставил ее одну? Он быстро разорвал конверт и прочел: «Генька! Незачем нам теперь жить вместе. Меня Нюта взяла пока в барак, а потом найду комнату. Только после Даши не могу я больше с тобой оставаться. Ты это пойми и не сердись».
Генька оглядел комнату. Все было прибрано. Ни пустых пузырьков от лекарств, ни кукол из тряпок, которые Леля смастерила как-то для Даши. Будто никогда и не было ни зеленой кофточки, ни крохотной девчурки, ни любви, ни ссор, ни двух лет жизни.
Генька садится за стол и начинает работать. Он строго сказал себе: «Только не думать об этом!» Он не хочет припоминать жестокий день, кладбище, снег, глаза Лельки и коротенькую записку, которая лежит где то под чертежами. Он работает. Он еще молод и силен.
Когда под утро он ложится, ему очень тоскливо. Он сейчас не думает ни о Даше, ни о Леле. Но комната кажется ему непонятно пустой, жизнь тоже. Это от усталости. Завтра все будет по-другому…
Действительно, проснувшись на следующее утро, он почувствовал себя бодрым и живым, как будто он болел тяжелой болезнью и выздоровел. Теперь надо с двойной энергией взяться за работу, — так он думал, весело фыркая у рукомойника.
Воспоминания мало-помалу стирались, и, встретив недели три спустя Лельку, он спокойно ее спросил: «Ну как тебе живется?» Она ответила: «Ничего, живу». Он не заметил, как дрогнул ее голос и как быстро она спряталась за спину Нюты. Он подумал: вот и обошлось!