«Он показался мне совсем младенцем, — продолжал Бертон с экрана. — Наверное, ему было около двух или трех лет. У него были черные волосы и голубые глаза… огромные», — Бертон нервно мял пальцами листы блокнота. Потом поднял руку к горлу и резко расстегнул ворот, так что отлетела пуговица.
«Вы нездоровы? — спросил Шеннон. — В таком случае, мы перенесем заседание комиссии».
«Нет, — сказал Бертон. — Я продолжу… Он был голый, совершенно голый, как новорожденный. И мокрый, вернее, скользкий. Кожа у него блестела. Это зрелище подействовало на меня ужасно. Я видел его слишком четко. Он поднимался и опускался на волне, но независимо от этого еще и двигался. Это было омерзительно», — Бертон произнес это, содрогнувшись.
Старик-Бертон резко встал и выключил аппарат. Некоторое время все трое молчали.
— Он открывал и закрывал рот и совершал разные движения. Омерзительно! Это были не его движения… — сказал, наконец, старик с отвращением.
— Как, то есть? — спросил Крис.
— Как будто бы кто-то его изучал.
— Я не совсем понимаю…
— Не знаю, удастся ли мне… У меня было такое впечатление… Его движения были неестественны…
— Вы хотите сказать, что руки у него двигались так, как не могут двигаться человеческие руки из-за ограничения подвижности в суставах? — спросил Крис.
— Нет, совсем не то. Но его движения не имели никакого смысла. Каждое движение, в общем, что-то значит.
— Но движения младенца не должны что-либо значить.
— Движения младенца беспорядочны, — сказал Бертон, — а те были… они были методичны… Они проделывались по очереди, группами и сериями… Как будто бы кто-то хотел выяснить, что этот ребенок способен делать руками, а что — торсом и ртом. Хуже всего было с лицом… Оно было, пожалуй… Оно было живым, но не человеческим… Впрочем, давайте посмотрим дальше… Тут много неприятного, мы это пропустим.
Снова вспыхнул экран.
«Это все, что вы видели?» — спросил Трахье.
«Нет, но остальное я не помню ясно. Возможно, доза оказалась для меня слишком большой, мозг мой как бы закупорился. У меня дрожали руки, так что я не мог держать как следует штурвал».
«Это были признаки отравления, Бертон», — сказал профессор Трахье.
«Возможно», — ответил Бертон. Он выглядел очень усталым, струйки пота текли по его измученному лицу, движения стали вялыми и тяжелыми. В зале поднялся шум.
— Опять чепуха, — сказал старик-Бертон. — Я промотаю немного.
Шеннон, держа бумаги несколько на отлете, читал заключение комиссии: «Принимая все это во внимание, комиссия пришла к убеждению, что сообщенные Бертоном сведения представляют собой содержание галлюцинаторного комплекса, вызванного влиянием атмосферы планеты, с симптомами помрачения, которым способствовало возбуждение ассоциативных зон коры головного мозга, и что этим сведениям ничего или почти ничего в действительности не соответствует».
«Простите, — перебил Бертон, — что значит „ничего или почти ничего“? Насколько оно велико?»
«Я еще не кончил, — мягко сказал Шеннон, — отдельно запротоколировано особое мнение доктора физики Mecсенджера, который заявил, что рассказанное Бертоном могло, по его мнению, происходить в действительности и нуждается в добросовестном изучении. Это все».
«Я повторяю свой вопрос, — негромко сказал Бертон, но так, что все посмотрели в его сторону, — ведь я все это видел собственными глазами», — он встал с места.
Встал старик-Бертон со своего кресла.
«Разрешите, — сказал Трахье. Он встал и взглянул на золотые карманные часы. — Каждой науке, — сказал он, — всегда сопутствует какая-нибудь псевдонаука, ее дикое преломление в интеллектах определенного типа. Астрономия имеет своего карикатуриста в астрологии, химия — в алхимии. Понятно, что рождение соляристики сопровождается взрывом подобных мыслей-чудовищ».
Он сел. Встал профессор Мессенджер. «Я придерживаюсь на этот счет иного мнения, — сказал он. — Мы стоим на пороге величайшего открытия, и мне бы не хотелось, чтобы на наше влияние оказал влияние тот факт, что к открытию пришел человек безо всякой ученой степени, хотя не один исследователь мог бы позавидовать этому пилоту, его присутствию духа и таланту наблюдателя. И потом, мне кажется, что в свете последних сведений мы не имеем никакого нравственного права прекращать исследования».
Встал Шеннон. «Я хорошо понимаю, — сказал он, — чувства профессора Мессенджера. Но давайте оглянемся на пройденный путь. Соляристика топчется на том самом месте, откуда мы начали восемьдесят четыре года назад. Точнее, ситуация теперь гораздо хуже, потому что труды всех этих лет оказались напрасными. То, что мы знаем, относится лишь к области отрицания. Гора эмпирически приобретенных фактов, которые не втискиваются в рамки любых концепций».
— Точно в таком же положении мы находимся и сейчас. Соляристика вырождается, — сказал Крис, глядя на экран.
«Океан, этот огромный жидкий мозг, не обладает никакой нервной системой — ни клетками, ни структурами, напоминающими белок. Он не реагирует на раздражение, даже на наимощнейшее. Так, он игнорировал катастрофу второй экспедиции Гезе, которая рухнула на поверхность планеты, уничтожив взрывом атомных двигателей плазму океана в полтора километра диаметром».
«Но осталась еще возможность воздействовать на поверхность океана излучением», — сказал один из членов комиссии.
«Это значило бы, — сказал Шеннон, — уничтожить то, чего мы сейчас не в состоянии понять. Да, не в состоянии понять, независимо от наших усилий и способностей. Мы должны будем задать себе вопрос: не слишком ли поспешно человечество взвалило на себя этот непосильный груз, в то время как на Земле и в околоземном пространстве скопилось огромное число еще не решенных проблем, требующих сил, средств, таланта?»
«Но ведь речь идёт о вещах гораздо больших, чем изучение соляристической цивилизации, — сказал Мессенджер. — Речь идет о границах человеческого познания. Не кажется ли вам, что, искусственно устанавливая такие границы, мы тем самым наносим удар по идее безграничности мышления и, ограничивая движение вперед, способствуем движению назад?»
«Я, все-таки, еще раз повторяю вопрос, — сказал Бертон, совершенно безучастно слушавший возникшую полемику, — я повторяю: что значит „сообщенные мною сведения почти ничему не соответствуют“? Ведь я все это видел вот этими глазами! Что значит — почти?!» — последнее он выкрикнул.
«„Почти ничему“, — мягко сказал Шеннон, — означает, что какие-то реальные явления могли, все же, вызвать ваши галлюцинации, Бертон. Самый нормальный человек может во время ветреной погоды принять качающийся куст за какое-то существо. Что же говорить о чужой планете, да еще когда мозг наблюдателя находится под воздействием яда? В этом нет для вас ничего оскорбительного, Бертон».
Бертон некоторое время сидел молча. Потом он встал.
«Мои мысли извращены, — сказал он почти торжественно. — Я вовсе не сторонник познания любой ценой… Только тогда познание необходимо и истинно, когда оно опирается на нравственность…»
«Вы ошибаетесь, Бертон, — мягко сказал Шеннон, — ошибаетесь. Познание само по себе вненравственно. Вы смешиваете понятия… Нравственным или безнравственным достижения науки делает человек. Вспомните середину XX века. Я имею в виду Хиросиму…»
«Мне хотелось бы узнать, — перебил его Бертон, — какие последствия будет иметь особое мнение профессора Мессенджера?»
«Практически никаких, — сказал Шеннон. — Это значит, что исследования в этом направлении проводиться не будут».
«В связи с этим, — сказал Бертон, — я хочу сделать заявление. Комиссия оскорбила не меня, я здесь не в счет, а дух экспедиции. Вы оскорбляете и предаете забвению могилы великих соляристов. Вы губите усилия предшествующих поколений, которые…»
Старик-Бертон выключил проектор.
— И так далее, — заключил он. — Теперь считается хорошим тоном хохотать при упоминании о рапорте Бертона.
— А что профессор…
— Мессенджер? — подсказал Кельвин-старший.