— Но мне надо, — ответила Анна Алексеевна. — И Светлана у нас уже не маленькая, должна понять: маме надо!
Когда Олег Иванович ушел с девочкой, Анна Алексеевна заметила:
— Вот что, друзья дорогие, прошу вас — не портить мне дочь своей жалостливостью.
— Так ведь ей нездоровится, сами сказали.
— Не настолько, чтобы потакать капризам. Поблажки только расслабляют волю.
— А вы всегда педагог! — засмеялся Марат.
Девочки начали высказывать предположение — не простудилась ли маленькая, но Анна Алексеевна сказала, что Светлана недомогает уже несколько дней: ей то лучше, то хуже, врачи не могут ничего определить, назначили консилиум.
В этот момент подошел бесстыдно опоздавший Илья Шумейко. Он как ни в чем не бывало поздоровался и, сняв очки, начал протирать их да еще спросил, почему это мы не входим. Как будто не мы его ждали целые полчаса, а он нас. Это всех возмутило, на него накинулись: «Еще бы на два часа опоздал!» Пока кругом шумели, Вика шепнула мне, о чем Аннушка рассказывала до моего прихода. Оказывается, сегодня утром она получила два письма от своих бывших учеников, мы их сокращенно зовем «бывучами». Так вот одно письмо от Майки Федотовой, а другое от «бывуча», который много лет не давал о себе знать и вдруг написал. Учительница читала это письмо и вспоминала, какой был Валерий Заморыш. Заморыш — фамилия. Сам-то он, сказала Вика, наоборот, здоровенный: прислал в письме фотографию.
Мне захотелось взглянуть на здоровенного Заморыша, и я попросила у Аннушки карточку. Она дала и оба письма. На снимке впрямь богатырь в военной форме. Сержант Советской Армии. Только письма я прочитать не успела — мы вошли в музей.
Нас собралось полкласса — большинство кружковцы. Олимпийцы, как и следовало ожидать, не подвели.
До последней минуты я надеялась, что появится Н. Б. Но… ни его, ни Ларисы! Конечно, я не подала вида, как расстроилась, наоборот, весело бросила клич: «Вперед, олимпийцы!» и первая влетела в вестибюль музея.
Дружной стайкой, не отставая от седовласой женщины — экскурсовода, ходили мы по залам выставки московских художников. Я все записывала в блокнот. После осмотра выставки создалось такое впечатление, будто мы сами побывали в столице — на Новом Арбате, в Большом театре и на Красной площади.
Когда экскурсовод завершила рассказ и ушла, мы еще долго стояли перед картиной с видом на Москву-реку. Нам очень понравилось, как выписана вода, и солнечные блики на воде, и белый катер, и ажурные листья на переднем плане. Все было тщательно разрисовано — до каждой прожилочки на зеленом листке. Вика даже возмутилась, что экскурсовод прошла мимо этой картины, не сказав о ней ни слова.
Анна Алексеевна послушала нас, улыбаясь, потом подвела к портрету пятилетней девочки, сидящей на скамейке в сквере — с куклой в руках. И сказала:
— А теперь посмотрите сюда.
Сначала нам показалось, что их нечего и сравнивать, эти картины: с катером на реке — яркая, четкая, а эта — невзрачная, вроде небрежно намалеванная. Но Анна Алексеевна посоветовала приглядеться получше и стала объяснять, как хорошо сидит эта кроха, баюкая куклу, в центре большого города, отрешенная от окружающего ее шума и людей.
И я почему-то вспомнила Викину сестренку Наташку — ей примерно столько же лет. Как часто при мне Вика обижала Наташку невниманием к ее заботам! Мне стало жалко Викину сестренку, я посмотрела на Вику. Она на меня. Мы поняли друг друга. Анна Алексеевна сказала:
— Это и есть подлинное искусство. Оно пробуждает добрые чувства, потому что художник не просто копирует жизнь, он вкладывает в картину свою душу.
Мы пошли к выходу и скоро расстались с учительницей. Хотели ее проводить, но она заторопилась, села в троллейбус, беспокоясь о Светланке. Наверное, все время думала о ней — не случайно и картину выбрала с девочкой. Ведь на выставке были и другие.
От троллейбусной остановки мы зашагали к набережной. Вика с Зинухой, Марат с Шумейко и я.
Марат сказал:
— Все же картина «На реке Москве» классная. И в искусстве нужны разные манеры.
Он сказал это с важностью знатока, потому что сам рисует. Даже мечтает стать художником. Но восхищался сейчас вместе с нами, неучами, работой бездушного копировальщика жизни. Вот и захотелось оправдаться в наших глазах. Я спросила:
— Почему же ты при Аннушке не развивал свою идею про разные манеры?
— Будет час, будет и слово, — ответил он с той же важностью.
— Это конечно, — не удержалась я от иронии, — вам теперь только повод подавай, чтобы спорить, как Бурков.
Но тут мне вдруг возразила Вика:
— А при чем тут Бурков?
— При том, — сказала я, — что это он завел у нас обычай: спорить ради спора.
— Почему же ради спора? — спросил Шумейко. — Про учебу-то он верно, сказал, помнишь?
Еще бы не помнить! Если в классе у нас, как я считаю, завелась смута, то случилось это именно в день, когда Н. Б. затеял с Аннушкой спор об учебе. Я запомнила его слово в слово.
Мы неважно начали учебный год, и в середине той четверти Анна Алексеевна стала пропесочивать отстающих: неужели, дескать, мы, люди вполне взрослые, еще не уразумели, что обязаны хорошо учиться?
Вот тогда-то и встал Николай Бурков. До этого скромный новенький не проявлял себя ничем, а теперь поднялся и вежливо этак, но твердым баском сказал: «Извините, Анна Алексеевна, но вы неправильно требуете». — «Что неправильно?» — удивилась Аннушка. И мы удивились: сказать такое учительнице!
Бурков же нисколько не смутился. «Неправильно, чтобы все мы одинаково учились. Сами сказали — люди взрослые, через год у каждого будет свое дело. Так разве не важнее обратить внимание на предмет, который пригодится в жизни? Об этом и «Комсомолка» пишет. Если я не собираюсь быть биологом или химиком, зачем, спрашивается, уделять им столько же времени, сколько математике?» — «А ты собираешься стать математиком?» — спросила Анна Алексеевна. «Нет, это я к слову, математика везде требуется». — «А какой же у тебя любимый предмет?» — «Лично я в стадии поисков», — ответил Бурков. Анна Алексеевна полушутя сказала, что из этого едва ли вытекает, будто можно узаконить двойки. Тем более что многие ученики, как и Коля Бурков, находятся «в стадии поисков».
Мы, конечно, согласились с учительницей, но когда она ушла, ребята окружили Буркова. Его авторитет за один миг поднялся на небывалую высоту. К тому же он старше всех — не то в четвертом, не то в пятом классе из-за болезни пропустил год, ему давно исполнилось семнадцать.
Вот с тех пор в классе и происходит настоящий ералаш — каждый норовит разговаривать со взрослыми независимым тоном. Уж на что Зинуха послушная, и та недавно предерзко ответила Владимиру Семеновичу. А сейчас, едва Шумейко напомнил про случай, когда Бурков заспорил с Аннушкой, опять заговорила Вика:
— В конце концов, каждый человек имеет право на собственное мнение.
— Да, да, — поддела я Вику. — Свеженькая мысль! Запечатлена еще в наскальных надписях пещерного человека.
— Хватит вам, — стала по своей привычке утихомиривать нас Зинуха.
— Верно, — согласился с ней Шумейко. — Что спорить? Дай-ка мне лучше сержантово письмо.
— Ты его огласи еще раз, — предложил Марат.
Мы как раз дошли до сквера, от которого дальше чуть не на километр тянется широкая набережная. Было сухо, ясно, безоблачно, ноябрьское солнце хорошо, по-южному пригревало, но с противоположного берега дул свежий ветер, и пронизанный солнцем сквер с оголенными ветками кустов и остатками зелени на газонах казался сиротливо незащищенным, раздетым. Он просматривался из конца в конец, безлюдный, серый — пустынные асфальтированные дорожки, свободные скамейки. Мы сели. Илья развернул письмо и прочитал: «Многоуважаемая Анна Алексеевна!» Но в этот миг Вика опять сказала, обращаясь ко мне:
— А знаешь, я никак не пойму — зачем ты все-таки задела сейчас Буркова? Если он тебе лично не нравится, это еще не значит, что он вообще плохой.
Удар! И от кого? От лучшей подруги. Догадывается она, как я отношусь к Н. Б.? Или — не догадывается?