Александр Великий. Дорога славы - Стивен Прессфилд 12 стр.


   — Так точно.

Филипп кивает, подтверждая мою команду.

   — Ты слышал приказ! — рявкает Счетовод своему помощнику. — Вернуть пленным оружие. Снять караул!

Выходит, Филипп не прогневался на меня? Он без возражений признал моё право отдавать приказы.

Лишь на следующее утро, когда мы совершаем благодарственное жертвоприношение Гераклу и Зевсу, он отводит меня в сторонку.

   — Ты мог пожрать сердце льва, сын мой, но предпочёл вернуть его хозяину. Боюсь, за это он возненавидит тебя ещё больше. Излишнее великодушие наказуемо, и тебе непременно придётся заплатить свою цену. Но, — он кладёт руку на моё плечо, — я всё равно не могу тебя за это винить.

Херонея стала последней победой Филиппа. Двадцать один месяц спустя, шествуя в процессии, которая должна была открыть игры в честь бракосочетания моей сестры, он был сражён рукой наёмного убийцы.

В момент убийства Филиппа, случившегося в театре македонского города Эги, я только что вступил в колоннаду, шествуя в процессии моего отца, дабы занять место рядом с его троном. Жених, Александр из Эпира, шёл рядом со мной, Филипп послал нас вперёд, чтобы продемонстрировать множеству своих недоброжелателей, что он не нуждается ни в каком телохранителе. Когда раздались испуганные крики, я мигом понял, что случилось ужасное, и вместе с Александром Эпирским помчался назад. Нам пришлось проталкиваться сквозь толпу мечущихся, визжащих, перепуганных женщин, и, прежде чем это наконец удалось, убийца, молодой аристократ по имени Павсаний, был уже схвачен и убит исполнявшими роль телохранителей при царской особе Пердиккой, Любовным Локоном и Атталом Андроменом. В тот момент, когда ещё не было известно, был отец убит или ранен, я, к собственному удивлению, поймал себя на том, что переживаю не только за Филиппа, которого, несмотря на наши нередкие стычки, любил и почитал, но и за народ, оказавшийся перед угрозой лишиться его львиной мощи. Потом раздались скорбные стенания: царь был мёртв.

Я так и не успел до него добраться.

Я находился позади Филота, сына Пармениона (того самого, который чувствительно задел моё самолюбие при Херонее), когда тот повернулся и, обращаясь к своему другу, сыну Коэна Клеандру, сказал:

   — Вот и конец Азии.

Он имел в виду, что великая мечта о походе на Восток и победе над персами умерла вместе с царём, ибо никто другой не в состоянии организовать и возглавить кампанию столь колоссального масштаба.

Меня Филот не видел, ибо я находился в двух шагах за его плечом, и никакого намерения обидеть меня в данном случае не имел. Однако мною овладела такая ярость, что перед ней отступила даже скорбь по отцу. Казалось, будто она перетекла из моего пылающего гневом сердца в руки, а из них в меч, коим я рассекаю дерзкого болтуна надвое. А потом истребляю самую память о нём и все следы его существования, включая младенца-сына. Разумеется, этот порыв тут же схлынул, и ему на смену пришла холодная решимость доказать, что высказывание Филота не просто ошибочно, но ложно по самой своей сути. Доказать, что лишь смерть Филиппа и сделала завоевание Азии возможным, тогда как при нём эта грандиозная мечта так и осталась бы мечтой.

Я стал протискиваться дальше. Моего отца унесли в тень свадебного павильона и положили на дубовую скамью, превратившуюся на время в лекарский стол. Удар, сразивший Филиппа, был нанесён снизу вверх, в область грудной клетки. Живот и поясница отца были залиты кровью, но в остальном он выглядел человеком, уснувшим после основательной выпивки. Сколько же шрамов носил он! Лекари обнажили его тело, но при моём появлении, то ли из скромности, то ли из почтения к особе наследника, юноша по имени Эвктемон прикрыл детородный орган царя плащом. Состояние собравшихся было близко к исступлению: казалось, ещё чуть-чуть, и полководцы с государственными мужами впадут в панику. Кажется, сохранить присутствие духа удалось только мне.

Я мыслил холодно, отстранённо и необычайно ясно. Хирургов, занимавшихся телом, было двое: Филипп из Акарнании и фракиец Аморг, обучавшийся на острове Кос, в Гиппократовой школе. Мне подумалось, что теперь эти лекари, наверное, будут опасаться за свою личную безопасность, страшась и моего гнева, и гнева народа за то, что не сумели спасти жизнь царя. Я сразу же взял их за руки, чтобы внушить им спокойствие. Филот, тоже подошедший к царскому телу, всячески демонстрировал неутешную скорбь. Гнев мой к тому времени уже улёгся, и я смог увидеть его тем, кем он и был: прирождённым бойцом и кавалерийским командиром, исполненным, однако, мелкого тщеславия и любящим пустить пыль в глаза. Мне стало ясно, почему он меня так раздражает.

Какое преступление совершил Филот?

Он усомнился во мне.

Он сомневался в моём даймоне и в моём предназначении. Этого я ему не смогу простить никогда.

Десять лет спустя, в Индии, мы впервые встретились с нагими мудрецами, так называемыми гимнософистами. Некоторые из нас, как, например, Гефестион, заинтересовались их учением и попытались вникнуть в их философию. Он сказал мне, что целью их усилий является перемещение центра бытия от суетного и бренного начала, господствующего в жизни обычных людей, к высшему, духовному, именуемому Атман, что у нас порой переводится как «я». Мне юз кажется, я, хоть и упрощённо, понимаю, что они имеют в виду. Мой даймон был и есть настолько силён, что порой я всецело оказывался в его власти. В обществе Гефестиона, Теламона и Кратера мы часами обсуждали этот феномен, и я всегда признавал, что эта непостижимая и неодолимая сила, пожалуй, полнее всего проявила себя в час, последовавший за убийством моего отца.

— Это не я, — пояснялось мною, — но существо, связанное со мной воедино. Так, словно сплетённое со мною с рождения и возраставшее со мною вместе, прорастая в меня и переплетаясь со мною всеми фибрами, оно по мере нашего совместного взросления открывалось мне всё в новых и новых своих аспектах. Этот «Александр» более велик, чем я. Более жесток, чем я. Ему ведомы ярость, мера которой превосходит мои возможности, и мечты, не ограниченные пределами того, что может охватить моё сердце. Он холоден и коварен, блистателен и бесстрашен. Это не человек, а чудовище, но не такое, какие жили в Ахилле или Агамемноне, которые были слепы к собственной чудовищной сути. Нет, этот «Александр» знает, что он собой представляет и на что способен. Он — это я, но более чем я сам, и я неотделим от него. Боюсь, что я должен стать им, или он должен поглотить меня.

По существу, это открылось мне, когда я стоял рядом с деревянной скамьёй, ставшей похоронным ложем моего отца. Мой гнев на Филота был вызван обидой не за себя: скорее, сердце моё восстало на защиту моего даймона со страстью, какой я прежде в себе не ведал. Открытие потрясло меня, ибо я вдруг ощутил, сколь колоссальные силы оказались в моём распоряжении. Меня охватила радость, сопряжённая с полной уверенностью в себе и своём высоком предназначении. Я осознал, что могу забыть любое преступление — убийство, измену, предательство, — но не сомнение. Сомнение в моём предначертании. Этого я простить не могу.

В тот миг, над телом моего отца, весь план кампании на следующее полугодие был разработан, свёрстан и утверждён военным советом моего сердца. Мне был известен каждый шаг, который я сделаю, и порядок, в котором эти шаги предстоит сделать. Равно как и то, что с этого мгновения (хотя до поры это останется тайной) Филот стал моим врагом.

Что касается преданности армии, то в этом после Херонеи сомневаться не приходилось, а потому я решил не созывать Совет знатных и направился прямиком к Антипатру и Антигону Одноглазому. Другие виднейшие военачальники, Парменион и Аттал, находились за морем, где готовили плацдарм для намеченного Филиппом вторжения в Азию. Разговор состоялся в большом крытом проезде, именуемом «Путь восточных штормов». Оттуда удобно подъезжать ко дворцу в ненастье, а царские гонцы держат там наготове своих коней. Антигон и Антипатр сразу после убийства удалились туда — держать совет с Аминтой, Мелеагром и несколькими другими видными командирами. Моё появление стало для них неожиданностью. Я шагнул под свод в сопровождении Гефестиона, Теламона, Пердикки и Александра Линкестийца. На процессии я присутствовал лишь в праздничной тунике, и Александр отдал мне свои доспехи, дабы я облачился в них в знак принятия власти. Перед этим я припал к телу отца, и его кровь ещё оставалась на моих руках.

Полководцы, по-видимому, обсуждали, что делать со мной, но я всё решил за них.

   — Александр... — заговорил было Антигон, желая дать полководцам оправиться от неожиданности, но я оборвал его.

   — Как скоро армия сможет выступить?

Антипатр тут же заявил, что он поддерживает меня.

   — Но твой отец...

   — Мой отец мёртв, — сказал я, — и весть о его смерти скоро облетит на крыльях не только племена севера, но и все города Эллады.

Я имел в виду, что они выйдут из навязанного им союза.

   — Как скоро мы сможем выступить маршем?

Даже при самой отчаянной спешке на это ушло два месяца. Весь этот срок я почти не спал, стараясь находиться повсюду одновременно, не давая возможности даже двум из моих военачальников остаться наедине на время, достаточное, чтобы они могли договориться и вступить в заговор. Они находились или на плацу, где муштровали солдат, или в моём дворце. Задремать я позволял себе лишь с Гефестионом у одного плеча, Кратером и Теламоном у другого и отрядом царских телохранителей за дверью. Трон необходимо было защищать, и для этого, к сожалению, пришлось принять ряд не радовавших меня мер. Своего сводного брата я пощадил, но мать, увы, совершенно обезумела. Она ничуть не скрывала радости по поводу кончины Филиппа, на которого была зла из-за постоянных измен, и теперь разошлась вовсю. Последнюю любовницу отца она приказала убить, а с детьми от этого союза расправилась собственноручно. Младшим из них был мальчик, существование которого, по правде сказать, могло осложнить моё положение на престоле. Но этим дело не ограничилось. Мастерица по части ядов, матушка собрала вокруг себя преданный ей кружок молодых знатных людей и принялась творить суд и расправу, не считаясь ни с кем, включая меня. Все эти бесчинства совершались по приказу Олимпиады, но если и не от моего имени, то как бы из любви ко мне и в моих интересах. Меня это бесило, ибо никак не способствовало тому образу разумного и справедливого правителя, какой был нужен мне. Бывало, я являлся к матушке по три раза за ночь, уговаривая её унять своих людей и прекратить эти безумные выходки. Я угрожал посадить её под домашний арест или даже сунуть в мешок и тайно вывезти из страны, но взывать к ней было всё равно что к Медее. Стоило мне войти, Олимпиада, отослав прислужниц, принималась улещивать меня такими речами, перед которыми трудно было устоять. При этом её наставления касались всего. Кому из полководцев отца я могу доверять, а кого должен опасаться. Кого мне следует покарать, кого возвысить, кого устранить. Как я должен одеваться, что говорить, какую политику проводить в отношении Коринфского союза, Афин, Фив и Персии. Она бушевала и неистовствовала, но зачастую советы её были мудры, как откровения Персефоны. Я ничего не мог с ней поделать, ибо слишком в ней нуждался. Каждая попытка увещевания кончалась одним и тем же. Она хватала меня за руки, и взгляд её проникал в мой, словно наполняя меня силой своей страсти, волей к победе и убеждённостью в моём высшем предназначении.

Она поведала мне, что Филипп мне не отец, но что в ночь моего зачатия её посетил сам Зевс в образе змея. Итак, я сын бога, а она, моя мать, следовательно, божественная царица. И надо же, вместе с этим безумием к ней словно бы вернулась красота её молодости. Глаза её сияли, кожа стала гладкой как шёлк, волосы блестели. Второй подобной женщины было не сыскать во всей Элладе.

Порой, чтобы отдохнуть от её рвения, я отправлял в её покои Антипатра или Антигона Одноглазого и не без ехидства наблюдал за тем, какими ошалевшими они оттуда выходили. Я не осуждал их: кто знает, чем приправляла вдова Филиппа свои яства?

Тело убийцы распяли над могилой отца, после чего публично сожгли. На месте казни перерезали глотки его сыновьям, а заодно и моим двоюродным братьям, детям царевича Эропа, признанным виновными в заговоре. Вместе с Филиппом мы похоронили его любимых коней и любимую наложницу, Хианну из Эордеи. Вот панегирик, произнесённый мною при погребении:

Доблестные мужи и соратники, братья наши по оружию! Когда Филипп взошёл на трон, большинство из вас кормилось за счёт овечьих стад, перегоняя их с зимних пастбищ на летние. Вы носили звериные шкуры, а при нападении соседей бежали в горы, не надеясь отразить захватчиков. Филипп вывел вас из пещер и ущелий на равнины, научил сражаться и вернул вам вашу гордость. Он превратил пастушье племя в великую армию.

Он поселил вас в городах, дал вам законы, поднял вас из нищеты и невежества и поверг к вашим ногам Пеонию, Иллирию и Трибаллию, жители которых до его прихода терзали вас набегами, грабили и обращали в рабство. Его волею Македония овладела Фракией и морскими портами, где прежде безраздельно распоряжались Афины. Он одарил вас золотом, завёл в вашем краю ремесла и торговлю. Он сделал вас господами над фессалийцами, прежде повергавшими вас в трепет, возвысил вас над фокийцами и открыл перед вами широкую дорогу в Элладу.

Афиняне и фиванцы насиловали ваших матерей и сестёр, воровали ваше добро по своему капризу. Филипп сломил их гордыню, он покорил Афины и Фивы, господствовавшие на море и суше, навязывавшие всем свои унизительные, грабительские порядки. Города Эллады, прежде создававшие союзы, интриговавшие и воевавшие и с нами, и друг с другом, теперь обращаются к нам, ища защиты и справедливости. А сколь велик был наш царь на поле боя! Я читал свитки эллинов и персов, повествующие о деяниях Кира Великого и старшего Дария, Мильтиада при Марафоне, Леонида при Фермопилах, Фемистокла, Кимона, Перикла, Брасида и Алкивиада, Лисандра, Пелопида и Эпаминонда. Все они дети по сравнению с Филиппом. Эллины провозгласили его верховным главнокомандующим в грядущей великой войне против Персии не потому, что они желали этого (ибо они, как вы знаете, испытывают к нам ненависть и презрение), но потому, что его величие не могло остановиться на чём-то меньшем. До Филиппа слова «я македонец» вызывали лишь презрительный смех, теперь же они внушают трепет. Своими трудами и подвигами наш царь прославил и возвеличил не только себя, но весь наш народ, всю нашу страну.

Моя армия прошлась по Элладе и повсюду установила порядок. В Коринфе меня, следом за отцом, признали гегемоном греческого союза государств, после чего настала очередь воинственных северных племён. В моих воинах пылала неугасимая жажда битвы. За шесть дней мы дали четыре сражения, сумев в течение всего одного дня, без кораблей и мостов, переправить через Дунай, самую могучую реку Европы, четыре тысячи солдат и пятнадцать тысяч лошадей. За всё это время не имело места ни одного случая грубого нарушения дисциплины, так что никто не был наказан.

К северу от Дуная мы на пшеничном поле одолели десятитысячную орду диких кельтов и германцев. Эти могучие дикари, превосходившие нас ростом и способные сами таскать на плечах своих низкорослых лошадок, тем не менее бежали как крысы, отступив перед безукоризненной военной машиной, созданной и доведённой до совершенства моим отцом, Антипатром и Парменионом.

На обратном пути, перебравшись через Аксий в Эйдомен, я проехался вдоль возвращающихся колонн победителей. Повозок не было: Филипп запретил их как замедляющие движение. О лагерных шлюхах и маркитантах не могло быть и речи. Одно вьючное животное приходилось на пятерых солдат и один слуга на десятерых. Всё необходимое армия несёт в плетёных корзинах, пятьдесят фунтов на спине, тридцать на груди, для равновесия. На груди меньше, ибо к нагрудной корзине ремнём крепится ещё и железный шлем. Сариссы подвешены на ремнях, да и башмаки из бычьей кожи болтаются на завязках на шее. Босая колонна переходит брод, словно посуху. Клянусь небом, как движутся эти солдаты! Враг готовит нам встречу, а мы ушли уже стадиев на четыреста! Там, где нас ждут завтра, мы оказываемся сегодня, а где рассчитывают увидеть сегодня, мы побывали уже вчера.

Я смотрю на марширующих агриан. Это мои люди, северяне, нанятые мною за свои деньги и влившиеся ныне в македонское войско. В горах без метателей дротиков не обойтись: если враг укрепляется на перевалах, там, где не пройдёт фаланга, атаковать его в лоб бессмысленно. Тяжёлая пехота тут бесполезна, а вот агриане, не имеющие ни шлемов, ни лат, а лишь хламиды, служащие им, как и нам, и плащами и одеялами, могут определить исход дела.

Единственный их груз — это оружие, которого иные из них имеют при себе до дюжины единиц. Стоит отметить, что на изготовление каждого дротика или копья уходят месяцы, с учётом жертвоприношений и благодарственных обрядов, совершаемых перед деревьями, чьи ветви или стволы должны превратиться в древки. Главным достоинством метательного оружия они называют «правдивость», подразумевая под этим абсолютную прямоту древка. Малейшее отклонение от этой прямоты грозит изменить траекторию полёта. Каждое из своих метательных копий, или, как принято говорить у них, «шипов», воин носит в отдельном навощённом чехле из оленьей кожи. Чтобы сберечь «правдивость» оружия, они готовы на всё. Воины спят в обнимку со своими «шипами», и я сам был свидетелем тому, как в мороз они оставались полунагими, но, дрожа от холода, заворачивали в плащи свои драгоценные древки. Каждый дротик несёт метку своего владельца и метку его клана: после боя воины обходят поле и собирают свои метательные орудия. Но не чужие: это считается тяжким грехом и бесчестьем. Оружие, вкусившее крови, получает собственное имя, а сразившее врага насмерть переходит от отца к сыну.

Искусство метания копий передаётся из поколения в поколение, и каждый юноша, прежде чем ему позволят метнуть «шип» длиною в человеческий рост, проводит не один год, учась попадать по мишеням палками. На поле агриане сражаются парами — отец и сын, старший брат и младший (старший выступает как метатель, а младший — как оруженосец). Подобно охотникам, они учитывают направление ветра. При этом им безразлично, метать оружие по ветру, против ветра или при боковом ветре, они лишь используют воздушные струи, ловя их, как ловят крыльями ветер парящие птицы.

Назад Дальше