Темными и скученными стадами бежали люди. У домов с обвислой, как струпья, штукатуркой задыхались сжатые толпой и в бешеных тисках гибли раздавленные дети. Пробивая дорогу, с хрупотом перекусывали горла. И тонули в провалах запутанных улиц.
В арсенале загремели раскаты звенящего взрыва и в навислом небе мелькнули огненно-быстрые руки. Пламя кинуло в тьму острые зыбкие лезвия — зашумел трепещущей пляской пожар…
Сыплясь гремящими кирпичами, рушились фабричные трубы. Огни бриллиантов сверкали в осколках и брызгах лопнувших стекол. Угрюмо свистя, сплывало железо растопленных крыш. А в Морбе капала, как и раньше, ледяная вода из медных кранов и жутко пробегали на мертвенноострых лицах огневые тени.
Кровавоволосые старухи плясали в улицах, вскидывая веером пламенные одежды.
Как гигантские струны, лопались жгуты проводов. И повисали черными змеями в океане огня, — трепетно извиваясь. Стаи диких старух взметали пламенные одежды над расплавленной сталью, в капеллах холодных и домах разврата…
Розовые сладкие женщины исступленно рвали вислые груди, оплеванные поцелуями улиц.
Город ревел. Смертельный ужас хохотал в огненных улицах. Лились разорванные грохоты. В тьме неба, точно клочья пурпуровых знамен, реяли и трепетали шумные взмахи буйного пламени.
Рушились белые колоннады музеев. Плавил огонь стеклянную мозаику изысканных фресок. Сморщенная кожа книг и пергаментов распылялась и мрамор белых изваяний чернел. Паутины трещин рассекали иконные лики и шипели горячие пузырьки, съедая светлые крылья серафимов и алые розы.
Смрадными ручьями текла жидкая слизь от скотобоен. И были слышны в хохочущем свисте старух ревы запертых широколобых быков. В низкие ниши ворот старухи бросали горячие взмахи одежд, разгоняя кошек, стонущих в муке сладострастия.
Темный зверь брал квартал за кварталом. В смрадном пепле выгоревших переулков, между дымовых и обугленных каменьев, над остовами испепеленных стальных мостов, — полз зверь.
Холодное дыханье тушило голубые огни тлеющих углей. Мокрые шлейфы сметали червонные от огня развалины.
В глубоком и бархатном трауре звонов за зверем шла — Смерть.
Устало реяли клочья пурпуровых знамен. Кончали старухи в мертвых улицах свои истомленные плясы.
У широких мраморных лестниц набережной кружились белые хороводы людей. Светлые телом, они шли в пепелящий огонь костров. Рыхлый жир плыл и обнажались синеватые мышцы…
11 человек здесь со мною… Порвана, вероятно, вся сеть. Старик уже умер, а моя дочь холодеет и все хочет мне сказать что-то. Мы все умрем скоро, но покоен я. Я могу еще писать и, может быть, прочтет кто-нибудь мои записи. Холодно. Чувствую я, что мы последние Страны Голубых и пергамент мой истлеет или замерзнет в холоде мертвой земли. Мы — последние, и нас… Нет — 10. Дочь моя умерла. Умерла. Холодные пальчики, ледяные…
Я хочу рассказать о последней революции на земле. Холодно, холодно.
Я гражданин великого Города Мира. Когда-то, давно, — вся земля была разбита кусками и предки наши кусали и рвали ее и была кровь и гибли люди. Эти огромные, розовые люди, у которых было солнце. О, солнце! Много солнца, точно вся земля тогда была прозрачной и пылала огнями и алый виноград зрел и наливался кровью в тяжелом горячем зное. У предков наших — серые крепкие кости, — я видел их на кладбищах, глубоко под землей, там грудами гниет осыревший кирпич разрушенных, нами забытых городов… Я не знаю, что было потом… Какая-то долгая, тяжелая кровью война всей земли… Катастрофы, расколовшие мир, как неудачную форму.
Я родился в третий день весны и был до последней революции гражданином города: я вел записи часовых оборотов главного колеса. Вместе с другими работал я в подземных мастерских, где мы создавали и пищу людей и снаряды смерти. Еще недавно мир ждал войны. Голубые юга хотели уйти в землю от солнца, а мы думали строить стеклянную стену над всем земным шаром. Но уступили южане и мы уже клали основы гигантского свода… О, солнце! У нас не было солнца. Давно, в дальние времена, говорят, люди молились ему и слагали о солнце песнопенья, а мы с ним боролись. Ученые наши, инженеры и техники — перекинули над землею густую сеть, пропитанную теплым газом и каждый день проверялись скрепления сети и гудели и тарахтели машины, вырабатывая запасы страшной теплоты. Мы не знали солнца. Я слышал смутно-смутно, что живет там за сталью крыш, за гигантскими проводами, в тьме сети — осторожный и холодный враг. И нужно бороться с ним, но многие уставали. Каждый день находили трупы на скреплениях воздушных лестниц и под зубьями огромных колес.
Только весною смеялись мы. В день, когда лаборатории выпускали на землю пахучий странный газ, когда мы задыхались от широкого аромата — в день Весны, утихал неумолкный грохот машин, останавливали свой скользкий бег ремни и только щупальцы осветителей струили голубой свет. Мы искали женщин в день Весны. Боролись из-за них в жидком сале у остановившихся колес, перебегали воздушные лестницы, падали в колодцы глухих коридоров. Мы искали женщин… А солнца не знали мы. Три гения — правители нашей страны, — следили за каждым, окружив его сетью шпионов. И, если некоторые из нас запевали какую-то песню, их уводили шпионы. Я не знаю, куда. Так погиб мой отец. Этой песни не знал я. Вероятно, старая песня и ее, быть может, еще пели люди, у которых такие огромные серые кости.
Холодно. В углу колодца поет и стонет голубоокий мальчик. Меня не греют тяжелые ткани — замерзли, хрустят под пальцами. О, солнце.
Это случилось незадолго перед тем, как наша смена уходила в свои колодцы — теплые, устланные мягкими тканями. С надземных улиц был слышен гул; так ревел пар за заслонками расплавленных печей. Я был с другими у выхода, когда из полутьмы по стальному канату скользнуло чье-то тело, сверкая, как жемчуг в голубом тумане. И упала нам под ноги девушка. Она смеялась, как весной. Пела, вскидывая руки и приплясывая… У меня тени побежали в глазах. Зеленые, точно свежее масло машин, листики и тонкие щупальцы на тяжелых стволах. И видел я широкие воды. Железные берега, камни и белых птиц я видел. Я пел, я смеялся и плясал с другими. Мы, кажется, пели о солнце.
Мы пели о том, что у нас много солнца, что цветет молодой виноград и чайки плещутся в море. Свежий ветер шумит в траве. Пляшут на солнце голые женщины…
Тьма была в улицах города. Осветители потухли, издохнув, как голубые пауки. Я запутался в тонкой проволоке и упал, прижатый к стальному болту рельсы бегущими. Я видел… Вероятно, лопнуло скрепление сети или, быть может, спайки проводов расщемились, — только стала прозрачной тьма и холодная, как стальной блеск, полоса упала и прокатилась по уходящим в тьму рычагам, в переплете воздушных мостов, над острыми гладкими крышами. Я видел, как в полутьме, давя и разрывая друг друга, бежали глухие темные толпы.
Я видел безумные схватки у воздушных аппаратов и у подъемных мостов. Многие, запутанные стальной паутиной, висели высоко, высоко. И корчились и извивались. Тяжко рыкали пылающие аппараты. И пели все. Я терпел и смеялся и хотел бежать с другими, но меня придавили к болту рельсы. Я видел, как маленькие люди, гримасничая и приплясывая, ползли по широким ремням, перекинутым через крыши, цеплялись за скользкие рычаги и пропадали высоко в темноте… Защитительную сеть разорвали. Бледное и прозрачное небо залило барьер холодным потоком. Слепил глаза — круглый белый враг. Помню, что холод обжег мое тело и я, оторвав пальцы от замерзшей стали, упал куда-то. Я не знаю — почему я здесь, в этом колодце. Нас 10 и моя дочь. И все они смеялись, гримасничали и пели, когда пришел я.
Дверь завалена холодными, замерзшими трупами, а сверху падают глухо еще и еще чьи- то окостенелые ноги и голова с выеденными холодом белками; придавлены дверью горы замерзших трупов за дверьми.
Моя дочь умерла в первый день, умер старик и голубоокий мальчик. А другие поют и стонут и нет уже сил выползти из под вороха обмерзших тканей. Они скоро замерзнут, но поют они. Поют и стонут. Я не понимаю их бреда… Чаек и море я вижу.
Ветер шумит. Пробежал в чаще олень, разбивая рогами ветви. Женщины пляшут и солнце. Солнце. Солнце.
Тихо и холодно. Весь город Мира завален окоченелыми трупами и тусклые зрачки мертвых глядят туда, в прозрачный, с белым холодным шаром, провал. Рты искривлены, вытянуты руки, тусклый иней заледенил голые голени. Горит холодом сталь ненужных рельс, рычагов и колес. Все — не нужно. Заметет колкий иней землю и лед похоронит ее. Тишина. Тишина… Хорошо мне. Я вижу сосны, сыпучий песок, камни. Ко мне придут теплые медведи и слетятся стаи белых чаек. Волосы ветер растреплет. Солнце. Солнце.
Тысяча лет прошло с того дня, как гениальный химик Фриде изобрел физиологический иммунитет, — впрыскивание которого обновляло ткани организма и поддерживало в людях вечную цветущую молодость. Мечты средневековых алхимиков, философов, поэтов и королей осуществились…
Городов — как в прежнее время — тогда уже не существовало. Благодаря легкости и общедоступности воздушного сообщения, — люди не стеснялись расстоянием и расселились по земле в роскошных виллах, утопающих в зелени и цветах.
Спектротелефон каждой виллы соединял квартиры с театрами, газетными бюро и общественными учреждениями… Каждый у себя дома мог свободно наслаждаться пением артистов, видеть на зеркальном экране сцену, — выслушивать речи ораторов, беседовать со знакомыми…
На месте же городов сохранились коммунистические центры, где в громадных многоэтажных зданиях были сосредоточены магазины, школы, музеи и другие общественные учреждения.
Земля превратилась в сплошной фруктовый лес… Специальные лесоводы занимались искусственным разведением дичи в особых парках…
Не было недостатка и в воде… Ее получали при посредстве электричества из соединений кислорода с водородом… Освежающие фонтаны били каскадом в тенистых парках. Серебрящиеся на солнце пруды с всевозможными породами рыб и симметричные каналы украшали землю.
На полюсах искусственные солнца из радия растопили льды, — а по ночам над землей поднимались электрические луны и разливали мягкий ласкающий свет.
Одна только опасность грозила земле, — перенаселение, — так как люди не умирали. И народное законодательное собрание одобрило предложенный правительством закон, по которому каждой женщине в продолжение своей бесконечной жизни на земле разрешалось оставлять при себе не более тридцати человек детей. Родившиеся же сверх этого числа должны были по достижении пятисотлетней зрелости переселяться на другие планеты в герметически закупоренных кораблях. Продолжительность человеческой жизни позволяла совершать очень далекие путешествия. И, помимо земли, люди проникли на все ближайшие планеты солнечной системы.
Встав утром с роскошной постели из тончайших платиновых проволок и алюминия, Фриде принял холодный душ, проделал обычные гимнастические упражнения, облачился в легкую термоткань, которая давала прохладу летом и согревала зимой, и позавтракал питательными химическими пластинками и экстрактом из переработанной древесины, напоминающим по вкусу бессарабское вино. Все это отняло около часа. Чтоб не терять даром времени, он — совершая туалет — соединил микрофоном уборную комнату с газетным бюро и выслушал новости мира.
Радостное ощущение силы и здоровья переполнило все его тело, крепкое и стройное, — как будто состоящее только из костей и мышц…
Фриде вспомнил, что сегодня в двенадцать часов ночи исполняется ровно тысячелетие человеческого бессмертия… Тысяча лет!.. И невольно мысль его стала подводить итоги пережитого…
В соседней комнате библиотека собственных сочинений Фриде, — около четырех тысяч томов книг, написанных им. Здесь же и его дневник, прерванный на восемьсот пятидесятом году жизни, шестьдесят огромных фолиантов, написанных упрощенным силлабическим способом, напоминающим древнюю стенографию.
Далее — за кабинетом — художественное ателье, — рядом — скульптурная мастерская, — еще далее — зал в стиле вариэноктюрн, сменившем декантский, — здесь Фриде писал стихи, — и, наконец, симфонический зал с клавишными и струнными инструментами, на которых играли путем всевозможных механических приспособлений, достигая тем необычайной полноты и мощи звука. Вверху над домом была устроена физико-химическая лаборатория.
Гениальность Фриде была разностороння и напоминала гениальность одного из его предков по матери — Бэкона, оказавшегося не только великим ученым, но и драматургом, произведения которого долгое время приписывались Шекспиру. В течение тысячелетия Фриде оказал успехи почти во всех отраслях науки и искусства.
От химии, — где — как ему показалось — он исчерпал все силы и возможности своего ума, Фриде перешел к занятиям скульптурой. В течение восьмидесяти лет он был не менее великим скульптором, давшим миру много прекрасных вещей. От скульптуры он обратился к литературе: за сто лет написал двести драм и до пятнадцати тысяч поэм и сонетов. Потом почувствовал влечение к живописи. Художником он оказался заурядным. Впрочем, техникой искусства он овладел в совершенстве и, — когда справлял пятидесятилетний юбилей, — критики в один голос пророчили ему блестящую будущность. В качестве человека, подающего надежды, он проработал еще около пятидесяти лет и занялся музыкой: сочинил несколько опер, имевших некоторый успех. Так, в разное время Фриде переходил к астрономии, механике, истории и, наконец, философии. После того он уже не знал, что делать… Все, чем жила современная культура, его блестящий ум впитал, — как губка, — и он опять вернулся к химии.
Занимаясь лабораторными опытами, он разрешил последнюю и единственную проблему, над которой долго билось человечество еще со времен Гельмгольца, — вопрос о самопроизвольном зарождении организмов и одухотворении мертвой материи. Более никаких проблем не оставалось.