− Хэмпер позволит мне работать на своей фабрике, когда отрежет себе свою правую руку, не раньше и не позже, — тихо ответил Николас.
Маргарет печально умолкла.
− Кстати, о жалованьи, — сказал мистер Хейл. — Вы не обижайтесь, но я думаю, вы допустили несколько серьезных ошибок. Я бы хотел прочитать вам несколько высказываний из книги, которая у меня есть, — он поднялся и подошел к книжным полкам.
− Не беспокойтесь, сэр, — сказал Николас. — Вся эта книжная чепуха влетает в одно ухо, а вылетает в другое. На меня это не произведет впечатления. Прежде чем между мной и Хэмпером произошел раскол, надсмотрщик рассказал ему, что я подговаривал рабочих просить большее жалованье. И Хэмпер встретил меня однажды во дворе. У него была тонкая книжка в руке, и он сказал: «Хиггинс, мне сказали, что ты один из тех проклятых дураков, что думают, что могут получать больше, если попросят. Да, вот ты и содержи их, когда повысишь им жалованье. Так, я даю тебе шанс и испытаю, есть ли у тебя разум. Вот книга, написанная моим другом, и если ты прочтешь ее, ты поймешь, от чего зависят размеры жалованья, и что ни хозяева, ни рабочие никак не могут на это повлиять, пусть даже они целыми днями надрывают свои глотки в забастовке как отъявленные дураки». Ну, сэр, я рассказал это вам — священнику, когда-то проповедовавшему и пытавшемуся убедить людей в том, что вам казалось правильным. Разве вы бы начали свою проповедь с того, что назвали их дураками или чем-то подобным, разве сначала бы вы не сказали им каких-то добрых слов, чтобы заставить их слушать и верить. И в вашей проповеди вы бы не останавливались каждый раз и не говорили бы им: «Вы — просто куча дураков, и я всерьез подозреваю, что мне бесполезно пытаться вложить в вас разум?» Я был сильно рассержен; я признаю, что взялся читать то, что написал друг Хэмпера… я был сильно возмущен этой манерой обращения ко мне, но я подумал: «Спокойно. Я пойму, что говорят эти парни, и проверю: они — простаки или я». Поэтому я взял книгу и с трудом прочел ее. Но, Господи помилуй, в ней говорилось о капитале и труде, труде и капитале, до тех пор, пока она не усыпила меня. Я не смог правильно уяснить себе, что есть что. О них говорилось, как будто они были добродетелью и злом. А все, что я хотел знать, есть ли права у людей, богатые они или бедные… были бы они только людьми.
− Мистер Хиггинс, — произнес мистер Хейл, — я допускаю, что вас возмутил оскорбительный, глупый и нехристианский тон, каким мистер Хэмпер говорил с вами, рекомендуя книгу своего друга. Но если в этой книге говорилось, что жалованье не зависит от воли хозяев или рабочих, и что большинство успешно закончившихся забастовок могут лишь на время повысить его, а после, из-за результатов самой забастовки оно стремительно падает, значит, — книга рассказала вам правду.
− Ну, сэр, — сказал Хиггинс упрямо, — может быть, а может, и нет. На эту точку зрения есть два мнения. Но пусть даже правда была вдвойне серьезней, но это не моя правда, если я не могу понять ее. Осмелюсь сказать, что в ваших латинских книгах на полках есть правда, но и это не моя правда, хоть я и понимаю значения слов. Если вы, сэр, или какой другой образованный, терпеливый человек придете ко мне и скажете, что научите меня понимать эти слова и не будете бранить меня, если я немного глуп и не понимаю, как одна вещь связана с другой, тогда через какое-то время я, может быть, и пойму эту правду, или не пойму. Я не буду клясться, что стану думать так же, как вы. Я не из тех, кто думает, что правду можно слепить из слов, такую чистую и аккуратную, как листы железа, что вырезают рабочие в литейном цеху. Не всякий проглотит одни и те же кости. Одна застрянет у человека в горле здесь, а другая — там. Уж не говоря о том, что для одного правда может оказаться сильной, а для другого — слишком слабой. Люди, которые намерены вылечить мир своей правдой, должны по-разному подходить к разным умам, и быть немного нежнее, когда преподносят им эту правду, — или бедные больные дураки выплюнут им ее в лицо. Теперь Хэмпер первый обвиняет меня и говорит, что это не пойдет мне на пользу, что я такой дурак, вот так то.
− Мне бы хотелось, чтобы кто-то из самых добрых и мудрых хозяев встретился с вашими людьми и поговорил бы об этом. Это был бы наилучший путь, чтобы преодолеть ваши трудности. А они, я полагаю, происходят от вашего незнания… извините меня, мистер Хиггинс… вопросов, которые ради обоюдных интересов хозяев и рабочих должны были быть хорошо поняты обеими сторонами. Мне интересно, — мистер Хейл обратился и к своей дочери, — мистера Торнтона можно убедить сделать что-то подобное?
− Вспомни, папа, — ответила она очень тихо, — он сказал однажды об управлении, ты знаешь что, — ей не хотелось более ясно намекать на разговор, в котором мистер Торнтон ратовал за мудрый деспотизм со стороны хозяев, поскольку она заметила, что Хиггинс услышал имя Торнтона и насторожился.
− Торнтон! Он — тот парень, который сразу привез этих ирландцев, из-за этого и случился бунт, который погубил забастовку. Даже Хэмпер немного подождал бы, но Торнтон не стал ждать. А теперь, когда Союз поблагодарил бы его за преследование Баучера и тех парней, которые нарушили наши приказы, именно Торнтон выходит вперед и спокойно заявляет, что раз забастовке — конец, он, как пострадавшая сторона, не хочет настаивать на обвинении против бунтовщиков. Я думал, что у него больше смелости. Я думал, что он достиг своей цели и отомстил в открытую, но он говорит (один человек из суда передал мне его слова): «они прекрасно понимают, что будут наказаны за свой поступок, встретив трудности в поиске работы. Это будет достаточно суровое наказание». Я только хочу, чтобы они поймали Баучера и предали его суду, прежде чем это сделает Хэмпер. Я вижу тигра, и он начал охоту. Выпустит ли он его из своих когтей? Только не он!
− Мистер Торнтон был прав, — сказала Маргарет. — Вы злы на Баучера, Николас. Иначе вы бы первый поняли, что там, где естественное наказание будет достаточно суровым за нанесенную обиду, любое другое наказание будет казаться местью.
− Моя дочь — не большой друг мистера Торнтона, — сказал мистер Хейл, улыбнувшись Маргарет. А она, красная, как мак, поспешно склонилась над рукоделием. — Но я полагаю, что ее слова — правда. За это он мне нравится.
− Ну, сэр, эта забастовка была для меня слишком утомительной. Не спрашивайте, расстроился ли я, когда увидел, как она терпит неудачу. Просто я не могу забыть тех, что страдали молча и держались до конца, смелые и непреклонные.
− Простите, мистер Хиггинс, — сказала Маргарет. — Я мало знаю Баучера. Но единственный раз, когда я его видела, он говорил не о собственных страданиях, а о своей больной жене и своих маленьких детях.
− Верно! Но сам он не сделан из железа. Он оплакивал свои собственные горести. Он не из тех, кто способен терпеть.
− Как он пришел в Союз? — спросила Маргарет невинно. — Вы, кажется, не очень уважаете его, и мало бы выиграли от того, что он с вами.
Хиггинс нахмурил брови. Он молчал минуту или две. Затем ответил достаточно кратко:
− Не мне говорить о Союзе. Они делают то, что делают. Все наши должны держаться вместе. И если кто-то этого не понимает, у Союза имеются средства и способы, как их образумить.
Мистер Хейл видел, что Хиггинс рассержен тем поворотом, который принял разговор, и молчал. Но не Маргарет, хотя и она понимала, что Хиггинс говорит то, что чувствует. Инстинкт говорил ей, что этот вопрос слишком серьезен и требует полной ясности.
− И что за способы и средства у Союза?
Николас взглянул на нее, будто упорно сопротивлялся ее желанию узнать правду. Но спокойное выражение ее лица, терпеливый и доверчивый взгляд, устремленный на него, заставили его ответить.
− Что ж! Если человек не принадлежит Союзу, то тем, кто работает на соседнем станке, дан приказ не разговаривать с ним. Даже если он жалок или болен — все равно. Он — посторонний. Он — никто для нас. Он ходит среди нас, он работает среди нас, но он — никто. Я даже могу оштрафовать тех, кто говорит с ним. Вы попробуйте, мисс, попробуйте прожить год или два среди тех, кто отворачивается от вас, когда вы смотрите на них. Попробуйте работать среди людей, которые точат на вас зуб, и вы знаете, что никто не обрадуется и не проронит в ответ ни слова, если вы скажете, что вы рады. Если у вас на сердце тяжело, вы ничего им не расскажете, потому что они никогда не обратят внимания на ваши вздохи или грустные взгляды (а мужчина, который громко стенает, чтобы народ спрашивал его, что случилось — не мужчина) — просто попробуйте, мисс… по десять часов в течение трехсот дней, и вы поймете, что такое Союз.
− Боже мой! — воскликнула Маргарет, — какая тирания! Нет, Хиггинс, мне совершенно безразлично, злитесь вы или нет. Я знаю, что вы не можете сердиться на меня, но даже если вы рассердились, я должна сказать вам правду: никогда прежде я не слышала о более жестокой пытке. И вы являетесь членом Союза! И вы еще говорите о тирании хозяев!
− Нет, — ответил Хиггинс, — вы можете говорить то, что хотите. Между вами и моей злостью — глухая стена. Вы думаете, я забыл, кто лежит там, и как она любила вас? И это хозяева заставили нас грешить, если Союз — это грех. Не это поколение хозяев, может быть, но их отцы. Их отцы втоптали наших отцов в прах, стерли нас в порошок! Священник! Я слышал, как моя мать читала текст: «Отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина». Так и с ними. В те дни мучительного угнетения и возник Союз. Это было необходимо. По мне, это необходимо и сейчас. Это противостояние несправедливости, — прошлой, настоящей или будущей. Оно может быть подобно войне; вместе с ним приходят преступления, но я думаю, большее преступление — оставить все так, как есть. Наш единственный шанс — связать людей вместе. И если некоторые — трусы, а некоторые — дураки, они могут идти с нами и присоединиться к великому маршу, чья сила только в количестве.
− О! — сказал мистер Хейл, вздыхая, — ваш Союз сам по себе был бы прекрасным, величественным… это было бы само христианство… Но он не радеет о пользе для всех… это просто один класс противостоит другому.
− Полагаю, мне пора идти, сэр, — сказал Хиггинс, когда часы пробили десять.
− Домой? — спросила Маргарет очень мягко. Он понял ее и пожал протянутую руку.
− Домой, мисс. Вы можете верить мне, хотя я — один из Союза.
− Я всецело доверяю вам, Николас.
− Постойте! — сказал мистер Хейл, поспешив к книжным полкам. — Мистер Хиггинс! Я уверен, вы присоединитесь к нашей семейной молитве?
Хиггинс с сомнением взглянул на Маргарет. Он встретил серьезный взгляд ее прекрасных глаз. В ее взгляде не было принуждения, только глубокий интерес. Он не ответил, но остался на месте.
Маргарет — сторонница церкви, ее отец — раскольник, Хиггинс — атеист вместе преклонили колени. Это не причинило им вреда.
«Пришедшие на ум желания лишь слабо утешили,
Одно иль два печальных, скромных удовольствия
В бледном холодном свете надежды,
Посеребрившем их хрупкие крылья, тихо пролетели мимо…
Как мотыльки в лунном свете!»
Сэмюэль Тейлор Кольридж
«Юношеская военная песня»
На следующее утро Маргарет получила письмо от Эдит. Письмо было столь же пылким, восторженным и непоследовательным, как и сама писательница. Но Маргарет и сама обладала пылкой натурой, а потому чужая впечатлительность находила в ее душе отклик, — к тому же она привыкла с детства к характеру Эдит, а потому, читая письмо, совсем не замечала недостатков стиля.
Письмо гласило:
«О, Маргарет, тебе стоит уехать из Англии, чтобы увидеть моего мальчика! Он — очаровательный мальчуган, а в своих чепчиках он выглядит просто прелестно, особенно в том самом, что ему прислала ты — добрая, трудолюбивая маленькая леди с золотыми руками! Я уже заставила всех здешних матерей мне завидовать, а теперь я хочу показать его кому-то новому и услышать новые слова восхищения. Наверное, это все причины, а может быть, и нет. Нет, возможно, к этому примешивается любовь кузины. Но я так хочу, чтобы ты приехала сюда, Маргарет! Я уверена, это пойдет на пользу здоровью тети Хейл. Все здесь молоды и здоровы; у нас всегда голубое небо; у нас всегда светит солнце, и оркестр восхитительно играет с утра до ночи; и, возвращаясь к припеву моей песенки, — мой малыш всегда улыбается. Мне постоянно хочется, чтобы ты нарисовала его для меня, Маргарет. Не имеет значения, что он делает, — это самое милое, самое красивое, самое лучшее создание. Я думаю, я люблю его намного больше, чем своего мужа, который становится упрямым и раздражительным, он называет это «я обеспокоен». Но нет, он совсем не такой! Он только что принес новости о таком милом пикнике, который давали офицеры «Хазарда», стоящего на якоре в бухте. Но раз он принес такие замечательные новости, я беру свои слова назад. Разве никто не обжигался, сказав или сделав что-то сгоряча? Ну, я не могу обжечься, потому что поранюсь, и шрам будет уродливым. Но я забираю назад все свои слова как можно быстрее. Космо — просто прелестный ребенок, и совсем не упрямый, и не такой капризный, как муж. Только иногда он тоже бывает беспокойным. Я могу сказать, что без любви… обязанности жены… На чем я остановилась? Я знаю, что хотела сказать что-то особенное. А, вот… Дорогая Маргарет!.. Ты должна приехать и навестить меня. Тете Хейл это пойдет на пользу, как я уже сказала. Пусть доктор пропишет ей поездку. Скажи ему, что дым Милтона причиняет ей вред. Я не сомневаюсь, что так и есть. Три месяца (вы не должны приезжать на меньший срок) в этом прелестном солнечном климате, где виноград настолько привычен, как черника, совсем вылечат ее. Я не прошу дядю…» (Здесь письмо стало более лаконичным и последовательным: мистера Хейла следовало поставить в угол, как непослушного ребенка, за то, что оставил свой приход.) «…потому что, смею сказать, он не одобряет войну, солдат и музыкантов. Во всяком случае, я знаю, что многие Диссентеры — члены Мирного Общества, и я боюсь, что он не захочет приехать. Но если он захочет, дорогая, прошу, скажи, что Космо и я сделаем все возможное, чтобы он почувствовал себя счастливым. И я спрячу красное пальтишко Космо и его меч и заставлю музыкантов играть только серьезные, торжественные пьесы. Или, если они будут играть что-нибудь мирское и суетное, им придется играть в два раза медленнее. Дорогая Маргарет, если он захочет сопровождать тебя и тетю Хейл, мы постараемся доставить ему удовольствие, хотя я боюсь всякого, кто делает что-то для успокоения совести. Надеюсь, ты никогда не боялась. Скажи тете Хейл, чтобы не брала много теплой одежды, хотя боюсь, что когда вы вернетесь обратно, будет уже холодно. Но ты не представляешь, как здесь жарко! Я попыталась надеть свою роскошную индийскую шаль на пикник. Я долго поддерживала себя поговорками — «Гордость ― моя опора» — и тому подобными мыслями, но это было бесполезно. Я выглядела, как мамина собачка Крошка в слоновьей попоне, полузадушенная своим пышным нарядом. Поэтому я расстелила ее, как ковер, чтобы мы могли на ней сидеть. Вот и мой мальчик, Маргарет… если ты не упакуешь свои вещи сразу, как только получишь письмо, чтобы немедленно приехать и посмотреть на него, я подумаю, что ты — потомок царя Ирода!»
Маргарет хотелось хотя бы день пожить жизнью Эдит — без забот, в веселом доме, под солнечными небесами. Если бы желание могло перенести ее туда, — она бы уехала, просто на один день. Она страстно желала вернуть силу, которую могла дать перемена места… пусть всего на несколько часов оказаться в самой гуще той жизни, чтобы снова почувствовать себя молодой. Ей еще нет двадцати, а она вынуждена нести такое тяжелое бремя, что чувствует себя старухой. Это было первое, что она почувствовала. Затем Маргарет перечитала послание подруги и забыла о своих печалях ― письмо с его милой непоследовательностью живо воскресило в ее памяти саму Эдит. Маргарет весело смеялась, когда миссис Хейл вошла в гостиную, опираясь на руку Диксон. Маргарет поспешила поправить подушки. Ее мать выглядела слабее, чем обычно.
− Над чем ты смеялась, Маргарет? — спросила она, когда оправилась от слабости, усевшись на диван.
− Над письмом, которое получила этим утром от Эдит. Я прочту его тебе, мама?