Прохоров не помнил, чтобы он приглашал Бельё, и очень удивился, увидев его.
— Ты ко мне?
— Н-н-да, — не слишком уверенно ответил Бельё.
— А я ухожу… — виновато проговорил Прохоров. — У меня на призывном пункте сегодня работа.
— Жалко… — уводя глаза, сказал Бельё. — Жалко. Хотелось бы поговорить, конечно.
Прохоров взглянул на часы.
— Нет! Нет! — испуганно остановил его Бельё. — Ради бога. Я только пригласить хотел. Мы сегодня семинар один проводим, так я и приехал пригласить.
— Это на Васильевском? — польщенно поинтересовался Прохоров.
— Н-нет… — Сегодня почему-то Бельё все время заикался. — Н-не совсем… Это только вечером определится. Ты мне позвони часиков в семь.
— Непременно. — Прохоров оглянулся. К остановке подходил автобус. — Ну, я поеду тогда…
Пожал протянутую руку и запрыгнул в автобус. Следом за ним втиснулся в дверь Васька-каторжник.
— Привет! — сказал он. — Кто это?
— А… — небрежно ответил Прохоров. — Знакомый один из Ленинграда.
— Понимаю… — Васька многозначительно подмигнул Прохорову. — Из тех?
Как-то, еще в мае, Прохоров, сам не зная зачем, захватил на одно сборище у н о в ы х з н а к о м ы х и Ваську-каторжника, а потом целый вечер краснел за него, потому что Васька канал там за баптиста и, напившись, донимал всех пением молитв.
Прохоров не хотел отвечать, но его так и подмывало похвастаться.
— Из тех… — сказал он, важно надувая щеки. — И даже больше…
Прохоров сам не знал, что он хотел этим сказать, но, сказав, не стал поправляться. Многозначительно умолк. Если бы он посмотрел сейчас на Ваську, он, конечно же, обязательно пожалел бы о сказанном. Лицо Васьки сделалось вдруг некрасивым, даже отталкивающим.
Мучительная мысль, казалось, выворачивала его наизнанку. Лицо побагровело, широкие брови сдвинулись, а над ними морским — не развязать! — узлом сплелись морщинки.
Но Прохоров редко вглядывался в лица. Ему было некогда. Люди вообще существовали для него такими, какими он их придумывал себе. А Васька-каторжник давно был придуман им глупым и безобидным человеком. Так чего же еще узнавать в нем?
— Ну, я пошел! — сказал Прохоров и, махнув рукой, выскочил из автобуса.
У сотрудников «Луча» с утра было праздничное настроение. В райкоме шло заседание бюро, редактор отсутствовал, и сотрудники напропалую манкировали своими обязанностями.
Улыбаясь подобно американскому миллионеру, Бонапарт Яковлевич заслал в типографию три полосы, на подходе была и четвертая; оставалось вставить материал о наставниках — и газета была бы готова.
Переговорив с Зориной — она должна была сдать материал о наставниках, — Бонапарт Яковлевич решил устроить себе перерыв. Он пошептался о чем-то с Угрюмовым, и вот они исчезли.
Вскоре пронесся слух, что в универмаге продают импортные детские комбинезончики. Редакция опустела. Все замужние женщины ринулись на штурм прилавков.
В отделе остались только Марусин и Зорина — самые молодые сотрудники.
Марусин не прочь был заглянуть в кафетерий, но ему хотелось соблазнить на кофе и Зорину, а она, как назло, уйти не могла. В ее материале, идущем в номере, не хватало выступления Наташи Самогубовой. Текст его должна была принести в редакцию Кандакова.
Зорина уже несколько раз звонила на фабрику. Там отвечали, что Леночка давно ушла в редакцию.
Зорина нравилась Марусину. Не сводя глаз с ее позолоченной солнечными лучами головки, он рассказал про старый, насквозь прогнивший дом, про ироничного ангела, живущего на потолке, про соседей.
Разойдясь, он начал изображать, как указывает Матрена Филипповна дворнику на пропущенную бумажку; горбясь, изображал, как курит в кулак, набыченно оглядываясь по сторонам, Васька-каторжник; после надул, как Прохоров, щеки, представляя важность и многозначительность. Потом на бис изобразил Пузочеса.
— О-о-у, у-о-о! — подвывал он и размахивал возле живота пятерней: то ли играл на гитаре, то ли чесал пузо.
Откидывая назад голову, Зорина хохотала, и глаза ее — обычно испуганные и грустные — радостно блестели.
Неожиданно зазвенел телефон. По-старчески мудро и безобидно щуря глаза, Марусин печально посмотрел на него, представляя, что так, должно быть, смотрит на телефон Яков Давыдович Кукушкин. Потом, мелко семеня, направился к нему и, не в силах выйти из избранной роли, дребезжащим голосом проговорил: «Вас слушают…»
Спрашивали Угрюмова.
— О! — сказал Марусин. — Угрюмова нет… Нет… Нет… Обязательно будет… Да… Да… Всегда рады слышать вас… Что вы! Что вы! Звоните скоро. Он обязательно будет…
И как-то картинно — по дуге! — положил трубку.
От смеха на глазах Зориной выступили слезы.
А Марусин вдруг стал серьезным.
— А вообще-то, — грустно сказал он, — я уже привык и к этому дому, и к людям… К своей комнатке с верандой привык, к мальчику привык, что у меня по потолку летает… Скоро дом будут сносить, а я и не знаю, как буду переезжать. Жалко…
— Ты — кошка… — сказала посерьезневшая Зорина. — Ты к месту привыкаешь. А я — собака. Я привыкаю к людям. Я… — она чуть покраснела. — Я и к тебе привыкла.
Марусин опустил глаза.
Зорина еще на первом курсе университета влюбилась в старшекурсника Кукушкина и сейчас, работая с ним в одной газете, растерянно краснела, когда Бонапарт Яковлевич заходил в отдел.
Так что, зная все это, Марусин мог бы не обольщаться добрыми словами Зориной.
Искоса, незаметно он взглянул на девушку. Она сидела сейчас, подперев ладошкой щеку, и задумчиво грызла карандаш. Мысли ее были где-то очень далеко отсюда, далеко от Марусина.