— С-с-т-тат-тья? — переспросил он, сильно заикаясь. — Н-нет… Это не с-стат-тья… — он встал. — Это клевета, черт возьми! — и изо всей силы обрушил на стол кулак.
И снова Марусин пожал плечами.
Потом, ни слова не говоря, встал и вышел из кабинета.
К трем часам в фойе редакции на доске объявлений, висевшей возле фикуса с пожелтевшими листьями, прикнопили приказ. За систематическое опоздание на работу корреспонденту Марусину Н. М. объявляется строгий выговор с предупреждением.
— Выгонят тебя, Марусин, — жалостливо сказала Зорина, прочитав приказ. — Зачем ты глупостями занимаешься?
— Зачем-зачем… — пробурчал в ответ Марусин. — Глупый, наверное, просто. А ты зачем? Сегодня опять плакала?
— Плакала… — вздохнула Зорина. — Сегодня я на фабрике была. Наташа Самогубова сделала попытку самоубийства. В больницу ее увезли… А ты куда теперь устраиваться будешь?
— Устроюсь куда-нибудь.
— Устроишься… — Зорина вздохнула. — Тебе хорошо, ты талантливый. Тебя в любую газету возьмут. А я нет… Я — кошка. Помнишь, я тебе говорила, что я — собака. Я раньше так думала. А я к месту привыкаю. — Она подумала и совсем уже печально добавила: — Да и не возьмут меня никуда. Сюда и то по блату устроилась.
Марусин смутился.
— Устроюсь, конечно… — сказал он. — У меня вон тоже блату хоть отбавляй. Возьму и пойду на склад макулатуры бумагу прессовать. Меня теперь там все знают.
— Кто это на склад макулатуры собирается? — вмешался в их разговор проходивший мимо Бонапарт Яковлевич. — Ты, Марусин?!
— Я…
— Подожди немного! — Бонапарт Яковлевич покровительственно подмигнул Марусину. — Еще не все потеряно. Мы еще повоюем за тебя.
— Да я и сам повоюю… — усмехнулся Марусин. — Что я, кочан капустный, что ли? Чтобы меня любой козел обгладывать мог?
Бонапарт Яковлевич понимающе улыбнулся.
— А ты злой… — сказала Зорина, когда он отошел. — Значит, тебе плохо.
Внеочередная редакционная летучка собралась сразу после обеда. Редактор долго говорил о редакционной этике и о журналистской совести. Он вспомнил о своем приятеле, спившемся уже журналисте, которого встретил недавно в Ленинграде и который попросил у него двадцать копеек.
— Все бывает в жизни… — жалобно указал редактор. — А ведь что-то было и в этом человеке. Но опустился… Спился…
Он тяжело вздохнул.
Сотрудники редакции сидели и старались не смотреть друг на друга. Борис Константинович отпил воды из стакана, услужливо поставленного перед ним Угрюмовым, и продолжил свою речь.
Теперь он говорил о человеке, который, воспользовавшись доверием товарищей, стремится облить их помоями собственного производства.
И было видно, как тяжело говорить редактору эти слова. Толстые щеки его дергались в нервном тике, и только глаза портили впечатление. Они то и дело убегали в сторону.
Марусин вертел карандаш. Лицо его было бледным. Говорили о нем. В этом не могло быть сомнения, но все равно не хотелось верить, что это о нем. И, сам того не замечая, Марусин инстинктивно втягивал в плечи голову, когда слова редактора особенно больно клеймили падшего человека.
В выражениях редактор не стеснялся. Он уже назвал этого человека завистливой бездарностью, уже заклеймил его грязное больное воображение.
— Что бы вы сказали, товарищи, о человеке, которого подобрали на улице, привели в свой дом и обогрели, а он осквернил бы святая святых вашего очага?! — риторически вопрошал редактор. — Как бы вы назвали этого гнусного человечишку?! — Редактор гневным взором обвел сотрудников. — И вот такой человек, товарищи, проник в наш коллектив. Я про вас говорю, Марусин!!! Встаньте! Объясните, как вы смеете после этого смотреть в глаза товарищам?!!
— Я объясню, Борис Константинович, — бледнея еще сильней, сказал Марусин. — Я все объясню…
Он говорил минут пять.
— Не я, а вы! — гневно сказал он. — Вы злоупотребили доверием читателей! Это вы, Борис Константинович, допустили, что на страницах газеты появилась лживая статья, в корне искажающая действительность! Вы позволили обелить истинных виновников и возвести напраслину на невиноватых. И вот результат злоупотребления доверием читателей… — Марусин сделал значительную паузу, чтобы подчеркнуть важность своего сообщения. — Наташа Самогубова, девушка, которую мы оклеветали, пыталась покончить жизнь самоубийством и лежит сейчас в больнице.
Гнетущая тишина повисла над редакционным столом. Марусин помедлил, вслушиваясь в нее. Стороною мелькнула мысль, что редактор, должно быть, до жалости неумен, если затеял все это, когда у противника на руках такие козыри… Но промелькнуло и пропало это суетливое соображение. Марусин и сам разволновался из-за своих слов.
Редактор написал что-то на листе бумаги и протянул записку Угрюмову. Тот кивнул и быстро вышел из кабинета. Но Марусин ни на что уже не обращал внимания.
— Восемнадцатилетняя девушка, может быть, станет инвалидом… — говорил он. — Ни один честный человек не имеет права молчать, когда на его глазах совершается преступление. А журналист — тем более! Правильно, Борис Константинович! Нужно снова и снова говорить о редакционной этике. Она не для того, чтобы покрывать преступление. Не для того, чтобы ради мелкой выгоды приносить в жертву человеческие судьбы. Она для того, чтобы бороться за человека, даже когда этот человек не хочет бороться за себя!
Марусин мог быть доволен. Речь его явно взволновала товарищей.
Несколько минут длилось молчание. Но вот вошел Угрюмов и что-то прошептал на ухо редактору. Тот кивнул.
— Вы все сказали? — спросил, наконец, он у Марусина.
— Все.
— Ну, значит, так… — Борис Константинович медленно встал. Уже не было в нем растерянности. Твердый и решительный человек начинал свою речь. — Я специально, товарищи, не прерывал Марусина. Специально, чтобы вы могли сами убедиться, каков этот человек. Ради того, чтобы очернить товарищей, ради того, чтобы облить грязью коллектив, он не останавливается ни перед чем. Даже перед явной ложью. Товарищ Угрюмов только что связался с фабрикой. Там произошел несчастный случай. Работница, про которую мы писали, поломала палец. Производственная травма. Это, конечно, печальный случай. Но еще печальнее, что из этого пальца высосал клеветник свое гнусное измышление о попытке самоубийства. Нечаянно палец работницы попал в станок… Какое же это самоубийство? Но Марусину — этому завзятому клеветнику — это не важно. Главное для него — очернить коллектив: меня, Угрюмова, всех вас. Я не хочу останавливаться на содержании его статьи, но уверяю вас, оно так же мало похоже на правду, как и его сообщение о самоубийстве Самогубовой.
И хотя — удивительно порядочный человек! — пытался защищать Бонапарт Яковлевич своего незадачливого товарища (он говорил, что пусть в статье Марусина и сгущены несколько краски, но… э-э, рациональное зерно несомненно присутствует), увы, должного впечатления его выступление не произвело на сотрудников.
Слушая Марусина, они искренне возмущались редактором, а теперь, когда тот так замечательно разоблачил клеветника, с той же искренностью возмущались им. Они вставали один за другим и говорили о дурных качествах Марусина.
Редактор грустно и сочувственно кивал им.
— Вы все слышали, Марусин? — спросил он в конце летучки. — Все ваши бывшие товарищи осуждают вас. Коллектив не хочет иметь в своих рядах такого человека, как вы!
Марусин поднял голову. Что ж…
— Что ж, — сказал он вслух и попытался усмехнуться. — Что ж, раз так, я готов хоть сейчас написать заявление об увольнении.
— Заявление? — редактор грустно посмотрел на него и вздохнул. — Боюсь, Марусин, что после сегодняшнего разговора ваше заявление уже не потребуется.