Так и кричал, распугивая народ, пока в проходной не появился зеленоглазый Сват.
— Да ёсть пропуск, ёсть… — остановился он возле блажащего охранника. — Сам ведь знаешь, сосед, что ёсть…
Лапицкий смолк и, громко сопя, вернулся в караулку. Сел на лавочку и начал шевелить босыми пальцами, принюхиваясь к ним.
Между тем совсем рассвело. Проступил из мутноватых рассветных сумерек корпус сборочного цеха, на площадке гаража показались шоферы. Прилетели откуда-то с заводского поля синицы, весело запрыгали по снегу под сосенками, что росли возле проходной, склевывая рассыпавшиеся семена.
А людской поток стих. Шли сейчас реже, и вертушка — выдавались такие мгновения — неподвижно замирала. Стрелка стенных часов перевалила за цифру восемь, когда в проходную вошел грузчик Андрей Угаров. Остановился. Постучал пальцем по стеклу.
— Чего у тебя, дед, часы-то спешат?
— Не-е… — ответил Лапицкий. — Точно идут. По радио проверял…
— По радио? — Андрей поднес к уху свои часы и выругался. Часы стояли у него.
— Чего ты ругаешься? — спросил Лапицкий. — Я вон всю ночь не спал и то молчу. Простыл, наверное, вчера, а сегодня всю ночь ворочался… А мне ведь на вторые сутки дежурить. Это которые в цехах работают, тем хорошо: отпахал смену — и домой, а тут — нет. Тут сторожевая работа. Это понимать надо.
Он оторвался от созерцания своих босых пальцев и взглянул на Андрея, но тот уже исчез из проходной, словно его и не было здесь. Исчез человек, и снова печально вздохнул Лапицкий, прислушиваясь к прорастающей изнутри мысли…
Андрей, наверное, не стал бы так тревожиться, опаздывая на работу, но сегодня должно было состояться собрание. Пришла из милиции бумага на грузчика Сорокина, и бригадир просил не опаздывать.
В две минуты девятого Андрей был возле складов. Мимо неразгруженных грузовиков, мимо дерущихся возле мусорного бачка котов, мимо сбытовского грузчика Антона, засовывавшего в штанину ногу, промчался к своему шкафчику и полминуты спустя — Антон застегивал штаны — протиснулся назад, переодетый уже в рабочее. В пять минут девятого Андрей распахнул дверь, за которой находилась экспедиция, называемая в просторечии зараздевальем.
Экспедицией на заводе называлось то место, служащие которого отличались редкостным единодушием. Каждый из двадцати прописанных по штатному расписанию начальников считал бесполезной работу, которую делали другие.
Облавадский, возглавлявший этот дружный коллектив, отвечая на веяния времени, формулировал свою мысль со свойственной ему хамоватой рассудительностью.
— Ну ладно, — говорил он. — Жили мы, конечно, раньше неплохо. Но раз нам указывают, что надо двигаться вперед в деле повышения производительности, так пойдемте, товарищи, ей навстречу. Вот, к примеру, накинь мне сотню… Я ведь всю работу могу сам делать! Зачем же держать столько весовщиц, мастеров, завскладами? Что? Хорошо… Не буду спорить! Не всех можно сократить, не всех… Человека три оставим, конечно… Но ведь нас-то двадцать ведь штук, дорогие товарищи!
И так велико было воспитанное десятилетиями единодушие в зараздевалье, что коллеги Облавадского и сейчас соглашались с ним.
— О чем речь? Конечно, можно сократить многих… А что? И Облавадского тоже. Его в первую очередь! Да на кой фиг — извините за грубое слово — нужен он?! Не надо и сотни! За десятку его бумажки подписать можно, а ведь он-то, извините, товарищи, он-то больше двух сотен чистыми имеет.
И стоит ли удивляться, что в этой атмосфере взаимопонимания, только укрепившейся за минувший год, на разговоры и подсчеты уходит весь день. И хотя на каждого рабочего приходилось здесь по одной целой тринадцать сотых начальника, с порядком в экспедиции явно не ладилось, хотя все ревностно исполняли свои обязанности.
Отвечавший за вагоны Миссун снимал грузчиков с разгрузки контейнеров, как только за воротами раздавался крик тепловоза, а мастер Миша, ведавший контейнерами, бежал тогда к Облавадскому и, округлив пустые и выпуклые, как у барашка, глаза, кричал, чтобы немедленно вернули «б-б-бригаду на контейнеря-я». Врывался в экспедицию Табачников и, разбрызгивая по углам слюну, хватал трубку прямого с замдиректора телефона, грозился остановить конвейер, если сейчас же не вернут рабочих.
На шум заглядывал в экспедицию и прежний начальник цеха Турецкий. Он кричал, заглушая Мишу и Табачникова, кричал до тех пор, пока не просыпался от крика шофер, машина которого уже третий день — неразгруженная! — стояла на заводе. Со сна, не разобрав что к чему, шофер начинал материться и требовать, чтобы ему подписали акт о простое, и — о чудо! — зараздевалье мгновенно пустело. В наступившей тишине снова засыпал шофер, уронив на стол бедовую головушку, занесшую его на этот завод.
Сегодня в зараздевалье было особенно многолюдно.
На сколоченных в ряд, как в кинотеатре, стульях сидела заступившая на смену бригада, а напротив, за письменными столами, теснилось начальство.
Когда Андрей Угаров вошел в зараздевалье, посреди комнаты стоял Табачников и что-то сипло читал вслух.
— Вот такие дела, товарищи! — складывая бумажку и пряча в карман, проговорил он. — Какие, будут мнения по этому вопросу?
Никто не отозвался. Собравшиеся разглядывали свою обувь, грязный затоптанный пол, а виновник торжества грузчик Сорокин задумчиво рассматривал карту железных дорог Советского Союза, что висела, закрывая всю стену зараздевалья. Карта была покрыта полиэтиленом. Он отсвечивал, и разглядеть на карте даже Москву было немыслимо. Сорокин близоруко щурился.
— Пусть он сам расскажет, как попал в милицию, — предложила весовщица Сергеевна.
— А что я? — сутулясь, Сорокин встал. — Я ничего… Выпивши был, конечно, а попадать? Не, не попадал. Они сами приехали и забрали меня.
— Да уж понятно, что сами! — перебирая бумаги, усмехнулся Облавадский. — А чего же они забрали тебя, а не меня, например?
— Ну я же сказал… — Сорокин хмуро оглянул улыбающихся начальников. — Выпивши был.
Ему хотелось рассказать о т о м дне, но все улыбались.
— А ну вас! — Сорокин махнул рукой, сел.
— То-ва-ри-щи! — укоризненно проговорил Табачников. — Будьте серьезней! Вы только вдумайтесь, что́ он говорит! Товарищ Сорокин! Вы что́? Неужели вам не стыдно, а? У вас же высшая школа закончена!
— А что с ними, с пьяницами, говорить! — сердито произнесла Сергеевна. — Вся у их жизнь — одна только водка да чарнила! У их и образование высшее давно пропито!
— Нет! — обрадовавшись поддержке, решительно проговорил Табачников. — Нет! Нельзя так, товарищи! Не го-дит-ся! Я понимаю, конечно… — какая-то доверительность и теплота появились в его голосе. — Я понимаю: выпить можно. Ну и выпивайте на здоровье. Только так пейте, — Табачников уже не говорил, а вышептывал свои слова, — чтобы на производство бумаг не приходило! Правильно я говорю, да?
И он обвел глазами присутствующих в поисках одобрительного кивка. Глаза у Табачникова были черные и липкие, как смола, и, конечно же, зацепись они за чей-нибудь взгляд, ему бы обязательно кивнули, просто нельзя было бы не кивнуть, но — увы! — все сидели опустив головы.
— Нет! — настаивал Табачников. — Правильно я говорю, товарищи, или неправильно? Вот вы, товарищ Сорокин, как это понимаете?
— Да что он медведь, что ли? — хмуро сказал бригадир. — Ясное дело, что понимает.
— Тут, товарищи, еще один аспект учесть требуется. — Облавадский снял очки и начал массировать пальцами покрасневшие веки. — У нас соцсоревнование идет со сбытом, и нам, как победителям за минувший год, полагается премия. А теперь Сорокин все показатели испортил, и премия, конечно, тю-тю… Сделала крылышками наша премия. Крякнула, так сказать…
— Э-э! — насторожился бригадир. — Ты погоди… Какая еще премия?
— Да ты что, Максимович? — подал голос баранообразный Миша. — Ты что, на соб-брании не был?
— Отстань! — отмахнулся от него бригадир. — Ты, Облавадский, не темни, рассказывай давай, какая там премия?
— Нет! Это уж ты расскажи! — подскочил к бригадиру Табачников. — Вот объясни нам, раз сам проговорился, чего ты на собрания не ходишь? Мы для себя их проводим, да?
— Ну и не хожу! — огрызнулся бригадир. — Нечего мне там делать! Сами ходите, раз вам деньги за это платят…
Облавадский только хмыкнул.