— Ребеночку!
— Вот ведь — заладила!.. — Симон обескураженно всплеснул руками. — Утонул ребеночек! Его и не должно быть больше никогда!
— А как же ты тогда рассказываешь нам?..
— Я сказку вам рассказываю! Могу — такповедать, а могу — иначе.
— Почему же ты…
— А потому, что не хочу! — Симон упрямо подбоченился. — Нельзя врать в сказке. Понимаешь? Никому нельзя. Получится неправда, и мне будет очень стыдно.
— Да ведь ты уж рассказал! — не унималась бедная Лапушечка. — И до того обидно!..
— Правильно, — с досадой закивал Ермил. — Плохая сказка. Ты, Симон, нам больше не рассказывай.
— Да вам теперь — без разницы! — Симон развел руками, будто удивляясь недогадливости спутников своих. — У вас же нынче — праздник. Вам и сказка ни к чему. По правде говоря… И если б мама-Ника не просила рассказать… Тогда б я — ни за что, я б сразу — наотрез… А, мама-Ника? — вдруг разбойно ухмыльнулся он. — Лапушечка вот плачет, говорит: не будет ничего… Но — мы-то знаем, мы-то — молодцом?! На месте все, а? Тутнадежда не пропала? — он задорно подмигнул всем и немедля, с поразительным проворством дернул вверх подол у Ники, радостно возя и тиская большой ладонью между ее ног. — Тут — целых сто ребеночков, а мы уж их в обиду не дадим! Всех сбережем — до одного. Да, мама-Ника?
Та стояла совершенно бледная, едва, казалось бы, дыша, — подчеркнуто прямая, отрешенно строгая, суровая почти что, со смирен-но-мученическим выраженьем на лице, и только слабо била по руке Симону, порываясь опустить подол. Лапушечка внезапно перестала плакать и бесцеремонно, с детским любопытством наблюдала за происходящим, словно мысленно сопоставляя то, что видела, со своей собственною прелестью, которой лишь недавно соблазняла Питирима… Что-то тут не то, подумал он, Лапушечкины доблести — не в счет, ее всерьез никто не принимает, и она сама об этом знает, безусловно… Судя по всему, здесь только Ника — явственный предмет всеобщих поклонений, вожделений — даже так… Но почему? Не на правах же ласковой, приветливой хозяйки! И предполагать подобное — смешно. Лапушечка куда как посвежей и пошустрее… Он перехватил случайно Никин взгляд и… не нашел в нем ни смущенья, ни мольбы о помощи: одно лишь напряжение, терпение и неуемную, какую-то безжалостную кротость прочитал он в нем и вместе с тем немой приказ — сиди, такнадо, не понять тебе, уж так у нас заведено,и, если ты мне друг, прими как должное, пока — по крайней мере…
— Ты все тянешь, тянешь… Даже непонятно… Ну когда же будут детки, мама-Ника? — укоризненно сказал Симон и наконец-то отнял Руку. — Ты же знаешь, сколько будет радости нам всем… Вот — гость приехал, — он кивнул на Питирима. — Новый, говоришь. Хе!.. Ты бы попросила…
— Прекрати, Симон, ты забываешься, игра игрой… — чуть слышно выдохнула Ника. — Я все понимаю. Но решать оставь уж мне. И если ты вдруг возомнил, что все тебе позволено — не только рукоблудствовать, но и какие-то давать советы, — я предупреждаю: у тебя, как и у всех, сегодня тожебудет праздник. Правда, свой, особый…
— Виноват, — понурился Симон. — Но не с Лапушечкой же говорить об этом!
— Ну, а почему бы нет, и вправду, почему бы нет, ты мне скажи?! — обиженно вскочила девушка. — Ты не темни, ты правду говори! Да, я немножечкодругая, не такая, как единственная мама-Ника. Пусть! Но разве же нельзя попробовать… ну, постараться — сделать так, чтоб… словом… Когда ты, Симон, входил в меня, мне было так приятно!.. Значит, можно и не только это, и детишек — тоже можно…
— Нет, Лапушечка, нет, милая, — сказала Ника ласково и вместе с тем печально, — это, к сожаленью, невозможно. Ни сейчас, ни после. Ты, действительно, немножечко другая. Янадеюсь, будет время — мы научимся, исправим эту глупость, эту глупую несправедливость, и тогда такие девушки, как ты… Но это будет много позже, не сейчас.
Лицо Лапушечки скривилось, покраснело, и она, как раньше, принялась рыдать, по-детски утирая кулачками слезы, громко, безутешно всхлипывая. Ника обняла ее за плечи и, легонько гладя по пушистым волосам и силясь заглянуть в глаза, шептала что-то нежное, по-матерински убедительное, хоть и, вероятнее всего, не слишком-то разумное, да, впрочем, разум был сейчас не нужен совершенно, он бы только помешал — есть сокровенные моменты, когда чувства заменяют знание и откровенная, казалось бы, нелепость к истине подводит ближе, чем любые доводы рассудка. Понемногу девушка затихла и застыла, спрятавши лицо на Никиной груди.
— Дела! — сказал значительно Ермил. — Я только догадался. До чего же интересно! Ты, Симон, уже, похоже, и не наш… Вот мы простимся, чтоб уйти, а ты — останешься, чтобы опять родиться. А мы даже не узнаем, как это — родиться снова. Ведь другим, поди, родишься, не таким, как мы…
— Все это глупости, — нахмурился Симон. — Ты сам-то посуди. Да не рожусь я по второму разу, коли появился в первый! Как так можно? Это от незнанья говорят. Я просто не пойду прощаться, вот и все… Мне мама-Ника объяснила: я дождусь Святого, ион поведет меня с собой… А чтоб дождаться, я прощаться — ну, по-праздничному — не имею права. Вот и все. И потому на празднике меня не будет.
— Это все понятно, я не спорю. Но хоть здесь-то ты проститься можешь, а?! — не отставал Ермил. — Не там — так здесь. А то ведь что же: жили-жили, всюду вместе, а потом внезапно — раз, и разбежались. Вроде как друг друга потеряли… Это, знаешь ли, нехорошо, Симон.
Старшой средь них понурился и напряженно думал, теребя густую бороду. Похоже, все-таки Ермил разумно говорил, по делу. Кажется, и вправду некрасиво получается, несправедливо, даже зло; предательство, по сути, происходит, хоть и не виновен: как другие, кто умнее, наказали, так и поступаешь, им видней конечно же, они, поди, пекутся о тебе, жалеют, они — добрые, а ты вот, доброту их принимая, вдруг в момент обособляешься, не то что лучше делаешься, чище — это-то простительно как раз, но словно предаешь, куда-то, стало быть, уходишь, удаляешься беспечно, но — без спутников, совсем один. И ведь не просто так уходишь, нет — взбираясь на высоты, на которые иным путь навсегда заказан. Вот что важно и обидно.
— Мама-Ника, я останусь, не могу я, — произнес Симон, тоскливо глядя себе под ноги. — Давай, на празднике со всеми буду, а? Позволь.
— Нет, — покачала Ника головой, — все решено, Симон. И я не вправе…
— Что ж… Но им не будет плохо без меня? — встревожился Симон.
— Ну, что ты! Нет, конечно. Разве что спасибо скажут… Ты их опекал, заботился о них, учил, вел за собою постоянно и добился, чтобы все пришли к заветной точке — к празднику… Ты — молодец. Все хорошо, не беспокойся. Так и надо… И Ермил, пожалуй, прав: проститься можно всем и здесь…
Симон еще немного размышлял и наконец — решился.
— Вот что, — заявил он, глубоко вздохнув, и все с тревогой поглядели на него, как будто бы не веря до конца, и даже бедная Лапушечка, чуть отстранясь от Ники, повернула к нему красное, еще в слезах лицо. — Да, вот что… — повторил Симон, — на празднике я должен был читать псалом отхода… Я давно готовился и повторял, чтоб не забылось, каждый день — мне мама-Ника наказала: выучи псалом, он очень важный… Ну так мы его сейчас произнесем все вместе — вы же тоже должны знать, иначе, мама-Ника говорила, не бывает! Непременно вместе… Вот мы и произнесем — здесь… Потому что ведь и я куда-то ухожу, не только вы. Немного раньше ухожу или попозже… Разве в этом дело? Всеуходим! Вот мы вместе и прочтем.
— А кто ж на празднике тогда — вместо тебя? — строптиво возразил Ермил.
— На празднике? А стало быть — никто! — торжественно изрек Симон, сам явно радуясь возникшей мысли. — Правильно, все будет, как всегда — по ритуалу, только без псалма. И если в следующий раз кто-нибудь, как я, останется, то и тогда — все соберутся в доме, здесь, до праздника, и, не прощаясь, выпьют чай и вместе скажут верные слова. И это будет новыйритуал. Чтоб никого не обижать.
— Давай, Симон, — подбодрила тихонько Ника, с беспокойством оглянувшись вдруг на Питирима. Но тот вел себя вполне нейтрально, даже благочинно — сидел молча, с каменным лицом, всем своим видом демонстрируя смиренную готовность принимать происходящее как есть: без раздраженных реплик и тем более без всяческих — не к месту — импульсивных действий.
— Все проходит, чтобы не начаться вновь, — негромко, нараспев сказал Симон, откинувшись на спинку стула и прикрыв глаза. И его спутники немедля подхватили, очень грустно и серьезно: — Все проходит… Кто мы и зачем мы? Куда все идем? А мы идем с вершины, чтоб взойти на новую и там остаться навсегда. И в этом — цель. Все без следа уходит, чтобы не начаться впредь. Чтобы могли другие продолжать — по-своему, как велено от века. Как заведено давно… И в этом — непрерывность, в этом — смысл ухода, его радость и печаль. Все, что лежит посередине, между тем и тем — твоим приходом и твоим уходом и чужим приходом, — пустота и суета, и оскудение души, которой надобен покой. Так сочинил Ефрем для тех, кто упокоился. И в этом — примирение. Мы чувствуем, мы знаем, мы теперь увидим. Все!
Они как по команде допили свой чай (все, кроме чашек, Ника сдвинула уже на край стола, готовясь уносить) и разом поднялись.
— Лапушечка! Ты снова помоги-ка мне на кухне, — попросила Ника. Девушка обрадованно закивала. Кажется, недавняя печаль, обида для нее уже остались в прошлом: только что страдала — и теперь забыла, с ясными, веселыми глазами предвкушая скорый праздник.
— И не холодно вам — эдак? — вдруг заметил Питирим, когда Лапушечка и Ника удалились. — Не совсем одежда-то… Ведь осень на дворе!
— А мы — привычные, — ответил с беззаботностью Ермил. — С рожденья вроде как… К тому же после праздника одежду мы и вовсе отдадим. Такбудем делать дело, в естестве. Оно и проще… Это мы сейчас, ну, как бы в подготовке, нам поблажки разные дают, заботятся, чтоб, значит, не робели, были хороши. А после праздника — ни-ни! Да вы тут, мне так представляется, надолго, сами все увидите.
— Нет, — разом подобравшись, строго молвил Питирим, — вы ошибаетесь. Я только здесь переночую и — пораньше, завтра же… Надеюсь, Эзра не заставит себя ждать. Меня зачем-то мама-Ника пригласила…
— Х-м, зачем-то… Мама-Ника, — усмехнулся чуть загадочно Симон, — всегда, когда потребно для других, старается. И польза с этого — большая. Каждому и всем.
— Ей, вероятно, захотелось, чтобы я присутствовал на празднике… Хотя… зачем ей это? Не пойму никак. И я об этом празднике впервые слышу. Если она думала порадовать меня… Чудно! Она меня ведьдаже и не знает…
— Ясно для чего, — сказал Симон, разглядывая Питирима, будто вещь, которую случайно обронили.
— Вот как? Но тогда уж, сделайте такую милость, объясните мне! — От этого бесцеремонного разглядыванья Питириму стало чуточку не по себе.
— А, пустяки! Чего там!.. — с безнадежностью махнул рукой Симон. — Коль пригласили — значит, так и надо… Сами разберетесь, после. Мне-то знать откуда?
— Мы, хороший человек, уже уходим, — спешно подтвердил Ермил. — Теперь себе башку-то забивать чужим — обидно. Ни к чему. Теперь у нас большие перспективы, да… А вы на праздник приходите. Это — интересно. Исключительно душевно время проведем. И вам полезно.
— Правда? — удивился Питирим. — А в чем же эта польза будет, если не секрет?
Ермил разинул было рот, чтоб обстоятельно ответить (впрочем, что он мог сейчас путево рассказать?!), но тут Лапушечка и Ника возвратились с кухни — обе строгие, серьезные, как будто между ними только что случился очень важный разговор, который каждую не то чтобы утешил, но на некий верный путь наставил, и теперь они решили даже в крайнем случае не делать шагу в сторону… Обычный склочно-вздорный треп двух недолюбленных красоток, с непонятным раздраженьем вдруг подумал Питирим, известно, что они друг другу могут наболтать!.. Он чувствовал, что Ника вновь напряжена, как поначалу; расслабление, Рожденное гостями, улетучилось, замочки все внутри позакрывались, и, чтоб как-то продолжать общение, опять придется долго и старательно к ним подбирать необходимые ключи. А для чего? Быть может, вся овчинка-то и выделки не стоит?! Нет-нет, завтра же, немедленно — уеду, и гори оно все здесь!.. Уехать и забыть. Мне этот мир противен, я его не понимаю, как не понимаю Нику — ни зачем она тут, ни зачем понадобился я… Вернее, догадаться можно, но тогда уж это — вообще абсурд! На ферме мужичья, поди-ка ты, навалом, просто не всех видел, бугаи, небось, — ядреные, один другого стоит… Есть еще, в конце концов, поселок, космопорт — повсюду люди! Или ей необходим, как говорится, чистенький, холененький, с Земли? Но почему же — я? По существу — калека, получеловек… Такойей нужен? Извращенка… Нет, скорее форменная истеричка, с эдаким заметным сдвигом, набекрень мозги… И все же Питирима угнетала мысль: пусть даже в чем-то он и прав, но полностью постигнуть все происходящее — не в силах. Свету много, а — темно. Незрячий, заблудившийся в той самой клинике, куда его доставили, чтоб тотчас исцелить. А он случайно потерялся…
— Вот и все, — смиренно произнес Симон, — благодарим за чай, пора идти и собираться.