А она как раз — извечный пробный камень истинного. Вот об этом мы стараемся не думать, ибо сами оказались вдруг на грани иссякания культурного запаса. По причине нашей непростительной забывчивости, Клярус, от напыщенности нашей, от большой дремучести духовной.
Для чужого разума Культуру новую, иную— выдумать нельзя. Однако приглядитесь: в рамках нашей же Культуры этот разум появился. Мы его из принципа не замечаем, мы готовы верить в скорую реализацию любых позорных бредней, а в него не верим — оттого что появился он под боком, не за тридевять земель, а здесь, у нас. Но разве в арсенал науки не включается такое нематериальное понятие, как интуиция?
Ведь это — вера, в чистом виде. И она способна нам помочь сейчас не в эмпиреи воспарять, а трезво поглядеть на вещи.
— Кажется, я понимаю, что вы тут стремитесь доказать, — сварливо отозвался Клярус. — Вы пытаетесь представить дело так, будто мы все в плену уверенности, не имеющей основы, то есть — у иллюзии. Нелепой, стало быть, иллюзии, что биксы — наши лютые враги. Мы ничего не понимаем, и в действительности они — душки, наши лучшие друзья!
А вот — не выйдет! Миллионам вы мозги не задурите!
Питириму очень не понравился подобный поворот допроса. Впрочем, вмешиваться он не стал: не то чтоб из каких-то опасений обратить чиновный гнев и на себя (по табели служилости он был гораздо выше Кляруса) — нет, просто не хотелось лишний раз, без острой надобности, потрафлять создателям информсистемы и по мелочам вновь подменять реальный ход событий (да и сколь он был реален ныне — тоже непростой вопрос). Довольно, с горечью подумал Питирим, я эдак поступал уже, и сам не замечая, буду впредь умней.
— Да-да, Яршая, миллионы вам давно не верят! — разгонялся в крик побагровевший Клярус. — Ну, а я — так и подавно! Зарубите это на носу! Народ не проведешь! Ни вам не доверяют, ни смутьянской вашей музыке, ни… вообще! Вот так! — он гикнул и, вконец разволновавшись, замолчал.
Яршая испытующе и холодно взглянул на обвинителя, потом куда-то мимо, в темный и притихший зал, и только грустно покачал плешивой головой.
— Я тоже им не доверяю. Как и вам, — признал он. — Хоть причины наших, скажем, антипатий — разные.
— А ну-ка объяснитесь! Ну-ка — объяснитесь, вы! — бесцеремонно рявкнул Клярус.
Все они — от пешки до фигуры — одним мирром мазаны, подумал чуть брезгливо Питирим и сам невольно удивился, обнаружив в себе это чувство. Ведь на месте Кляруса там, в зале, мог бы находиться и папаша мой — я знаю, он подобные процессы тоже, доводилось, вел… И чтобы изменилось? В стиле, методах, подходе? Ни-че-го. Вот то-то и оно!.. Конечно, Клярус — идиот, безграмотный, напыщенный ублюдок. Ну, а грамотеи — все ли они лучше? Все ли?..
— Что ж, я попытаюсь объяснить. — Яршая глубоко вздохнул и кончиками пальцев утомленно потер лоб. — Но только не перебивайте. Объяснять придется долго… Да, вы правы: я не доверяю людям. Впрочем, не любым — особым, хоть их нынче много развелось… Таким, как вы, к примеру, Клярус, как Прокоп Брион, как извращенец педагогики недоблаженный Джофаддей, а также вашим всем друзьям, сподвижникам, любовникам и прочим подлым прилипалам. Люди эдакого сорта — хлебом не корми! — мечтают всюду навести порядок, сами, между прочим, для себя его не признавая. И, желаючи добиться своего, идут по скверному пути террора. Против всех — и чуждых, и своих. Довольно характерная черта: чтоб на кого-то там свалить вину, необходимо прежде запугать своих же — легче направлять поступки, да и помыслы. Террор… Мы очень долгои не знали, что это такое, даже слово позабыли. А пришлось вот вспомнить… На планете долго правил мир и были все равны: евреи, турки, немцы, русские, зулусы… Нет, случались неурядицы, но это — пустяки. Совет Координаторов был в целом мудр… Ненависти — вот чего мы много лет не знали. Это главное… И тут в наш мир явились биксы — мы их сами породили. Да… И сами же — немедля испугались. А от страха до открытой неприязни — один шаг… И испугались мы не потому, что они вред какой с собой несли, но потому, что многое из нашего, как представлялось ранее, исконно человеческого, стало выглядеть сомнительным, смешным. Мы ведь любили свои слабости лелеять, ублажать, любовно созерцая их: мол, ах, какие мы, все человеческоенам и впрямь не чуждо!.. И в итоге — нет, чтобы задуматься, остановиться, мудро подождать! — мы бросились всем скопом защищать свое.И нужное, и попросту никчемное… Не столько от завистливых и загребущих биксов, сколько от своей же, по большому счету, слабости. И на планете появилась власть, которой, в ритуальном ее смысле, мы давно уже не знати, — власть людей. Диктат людей. Не над чужими — над себе подобными. Дабы не смели сомневаться в своей избранности, человечности, дарованной нам изначально. Новая, земная раса…Прежде были разные народы, а теперь вот — раса. Вроде бы звучит красиво, но в каком контексте!.. Надо ведь учитывать. Земная раса — и без вариантов. Это — как паскуднейшая объективная реальность, данная навеки нам…Чтоб научиться люто ненавидеть всех свободных, надобно почувствовать себя рабом, привыкшим кроме наказанья получать подачки. Именно подачки закрепляют в рабстве более всего… И несогласных эта власть сминает, в основном — уничтожает. Как подарок, в лучшем случае — Аляска, гетто для изгоев. Вам ли объяснять, бесценный Клярус: власть всегда считает себя правой и единственно возможной. Это то необходимое условие, которое ей позволяет утвердиться. Хотя ясно, что в природе уникального не существует — даже разум, даже он не уникален, ежели способен создавать себе подобный. Я не доверяю новой власти — той, что приживается буквально на глазах. Диктат в своей основе — лжив. В противном случае он был бы чем-либо иным. Впрочем, всякая власть преходяща, и в этом ее диалектика. Не просто, в чистом виде — власть, а форма ее правления. Ну как, скажите мне на милость, можно любить форму, поклоняться ей?! Заслуживает уважения и преданности — содержание. А а власть как раз и требует, чтоб поклонялись форме, силясь всякими путями доказать ее извечность… Это оттого, что содержания у власти — нет. Она — надстройка над Культурой и, как всякая надстройка, неустойчивая и случайная во многом, абсолютизирует лишь то, что ей доступно, — форму, оболочку. Да, конечно, оболочка тоже может быть обманчиво прекрасной, но любить ее!.. За что? Когда любят, тогда и доверяют, когда доверяют — тогда склонны и любить… А здесь — за что?! Придет со временем другая власть, и третья, а все в целом — радужный пузырь, величина-то мнимая! А ведь она повсюду превозносится как проявление особой, высшей человечности, как некий наш едва ли не крупнейший, восхитительный духовный взлет. Позор Культуры объявляется ее основой. Где уж тут Культуре устоять?! Вот потому-то я и, не таясь, не доверяю. Не могу! Когда кругом распад и профанация искусства, этики, — да что там, просто знаний! — когда каждая тупая рожа, еле-еле говорящая подряд три слова, но зато с борцовским нимбом, нимбом патриота, смеет так и сяк указывать тебе, как жить, как чувствовать и понимать, когда любой подонок, зная, что его за это приголубят, может запросто, из зависти, от скуки, на тебя вдруг донести, — ей-богу, руки опускаются! Имеют наглость рассуждать о вечной красоте, о творчестве, не смысля в этом деле ничего, — за них и речи-то суконные другие пишут, если надо выступать перед народом, если надо об искусстве слово темное, заветное сказать. И о каком доверии, с кем можно говорить?! Я тоже здесь — не для того, чтоб собирать народные напевы, как вы понимаете, дражайший Клярус. И вы тут не для того, чтобы снабжать меня новинками фольклора. Мы, в конечном счете, оба — на работе, так сказать, и заняты своим, наверное, и впрямь исконным делом. Вам вот донесли — вы обвиняете. Нормально. Я же — защищаюсь, потому что донесли конкретно на меня. И не секрет, известно всем, кто именно: мой юный, повторяю — юный другБрон Питирим Брион. Хороший мальчик, развитой, отнюдь не без способностей. Он все мое семейство заложил. Без выгоды, конкретной, осязаемой, однако безоглядная борьба— уже награда для того, кто встал на этот, с позволения сказать, тернистый путь. Я удивляюсь, что он пожалел своих родителей и принялся за дело с дальнего конца. История другому учит. Это даже в школах, даже в раннем детстве знать должны… И, кстати, я не вижу: здесь мой юный благодетель или не пришел? — Яршая мельком глянул в темный зал, потом вдруг обернулся и с экрана, будто узнавая, зорко посмотрел на Питирима. — Здесь, еще бы! — произнес он удовлетворенно. — Он теперь всегда здесьбудет. — И внезапно улыбнулся — грустно, только уголками губ, и как-то тяжело, словно прощая и прощаясь в то же время, подмигнул: мол, ничего, ты слышишь, видишь — это основное, где-нибудь, когда-нибудь тебе зачтется, ведь тебе еще расти и набираться разума, и знания, и веры, мой беспутный, сумасбродный друг. — Ну вот и хорошо. Отлично…
Питирим сидел, похолодев. Нет-нет, он понимал, что это — наважденье, чушь собачья, уж теперь-то — ничего не значащая запись очень давнего процесса, где случайнотак сцепилось все друг с другом: говорил одно, а посмотрел — сюда, а мог и промолчать, а мог и не смотреть — да мало ли какие существуют разные накладки!.. Понимать-то понимал — и все же был не в силах отогнать испуг, свалившийся неведомо откуда… Чувство безысходности, давление идущей из глубин времен угрозы… Ерунда, наивно утешал он сам себя, возможно, этот информблок уже отредактировали — те, кто видели его пятнадцать, двадцать лет назад или когда велась прямая передача… Пусть прямая — с оговорками, и тем не менее… Могли ведь, это не проблема для спецов! Но даже если скорректировали, то зачем — вот так, будто заранее известно было, что сегодня, именно сегодня Питирим — да внешне вовсе и не Питирим, ли-цо-то у него чужое, тело-то чужое! — влезет в шкаф и щелкнет тумблером на аппарате?! Он не могменя узнать, с неясным облегчением подумал Питирим, словно и вправду вдруг на миг уверовал в свершившееся через четверть века чудо. Разумеется, подлог! Но — чей, зачем, когда и почему? Ответов он не находил, да и желания такого не было, поскольку одолела — сразу, беспощадно — злая боль. Нет, не телесная — болело где-то там, внутри сознания, как будто в памяти открылась рана, о которой он и не подозревал. Так, может быть, царапнуло когда-то, полоснуло — слишком остро, чтобы ощутить мгновенно боль, а после эта часть сознания всегда была в покое, и края ужасной раны хоть и не сошлись, и не срослись совсем, но и не шевелились, а самообезболиванье, мимо всякого рассудка, дабы попусту не подключать, за годом год срабатывало в нужной дозе. Экстремальных ситуаций не было, вернее, подсознательно он их не допускал, — и было хорошо. До нынешнего дня… Печальный, добрый взгляд Яршаи все стоял перед глазами, утешая и не гневаясь ничуть, и Питирим не знал, куда теперь деваться от него. Былого не вернешь и не поправишь. Да и было бы нечестно поправлять! Поскольку он тогда Яршаю искреннесчитал врагом, которого необходимо, если есть возможность, обезвредить. А возможность-то была, еще какая! Очень честная и правильная, нужная, не сомневался Питирим. Я же для дела, я хотел как лучше. Я сознательно пошел на это, потому что верил… Вот оно — словечко! Верил… Этого хватало. Многим — до меня, и мне — потом. На всех хватало. Значит, прав был все-таки Яршая? Одной веры доставало, чтоб идти, не размышляя, напролом, без состраданья… И надолго ведь хватило, сколько лет жил с нею — до недавней встречи с Левером! Нет, что я: и потом, и даже — до последнего момента, вот до той секунды, как я с ужасом задумался об этом. Ой ли?!. Неужели же отныне так и жить — и завтра, и впоследствии, до самой смерти?! Все-все знать, все понимать — и жить беспечно, словно ничего и не случилось? Питирим внезапно понял: безрассудной веры — больше нет. Конечно, убежденность сохранилась, вытравить ее совсем, пожалуй, и нельзя. Но веры, что кружила голову, пьянила, окрыляла, позволяя с ледяным рассудком действовать безжалостно и сразу, — нет уж, веры не осталось, это помешательство прошло… И чувство избранности и непогрешимости, презрение ко всем, кто хоть на йоту отступает от любых затверженных параграфов борьбы, мешает отправлению борцовских ритуалов, — это чувство тоже вдруг поникло в нем, с немалым удивлением отметил Питирим. Смешно, вне всякого сомнения, считать, что один взгляд Яршаи, в сущности, случайный, брошенный давным-давно — и брошенный ли, кстати, наяву, а не по прихоти компьютерной игры! — мог до такой уж степени перетряхнуть все ощущения и мысли Питирима. Дудки! Просто было много факторов — других. Они накапливались, мелкие и крупные, и отлагались до поры до времени, хранились в тайниках души, не будоража. А потом — все будто спрессовалось, забурлило, точно взрыв произошел… Вот именно, и впрямь — был взрыв. И Питирим погиб, и Левера не стало. Но в итоге к жизни возродился — Левер,лишь с мозгами Питирима. Внешне-то — вот так и получилось. Биксы, чудом подоспевшие, спасли сознание… Зачем? Чтоб он свою неполноценность ощутил сполна? Мол: был уродом внутренне, а стал уродом внешне — чтобы не забылось никогда, кто он на самом деле? Изощренное отмщение врагов? Не то… Не то! Тогда, быть может, ум его необходим им для чего-то? Для такого, что они не могут или же не смеют — сами? Это им-то?! С их-то дьявольской способностью, умением, с их знанием, в конце концов?!. Да ерунда! К тому же на Земле, немного постаравшись, можно отыскать специалистов и получше, покрупней, чем он. Есть объективные критерии — по ним легко определить… И все же предпочли его. В чем гут загвоздка? Почему? А я теперь и вправду получеловек — спасенный, стало быть, испорченный навеки биксами, с тоской подумал Питирим. Для всех моих коллег, для всех друзей на мне теперь — клеймо, печать. Я хоть и человек — по джентльменскому, как говорят, набору качеств, данных от рождения, а в чем-то даже хуже, чем Яршая… Нет, я должен ненавидеть их, проклятых биксов, попросту — обязан, даже еще в большей мере! Жизнь мне исковеркали, в расход фактически пустили, проку-то от этого спасения!.. И сразу поднимается барьер… Спасителей — топить? Случалось и такое… А теперьвот — не могу! Все — к одному: чужое тело — презираемого мною человека! — приглашение сюда, дурацкий праздник, Ника, Эзра… На кого же он похож, а? И манерой говорить, и разными ужимками… Ведь я когда-то его видел, это точно. Только — где? Ну ладно, наплевать, мы с этим, надо думать, разберемся, это будет просто. Но с собою разобраться — боже ж мой!.. Я жду суда. Ну почему? С чего я так решил? А вот с чего: во мне сидит вина, я чувствуюее! И не за Левера, верней, не только за него — за все-все остальное: и за то, что помню хорошо, все время, и за то, что совершенно выпало из памяти, но — было, было все равно! Я весь — вина, и жизнь моя — вина. И как ее отныне искупать — не знаю. Да и можно ли, дозволено ли будет — искупить? И если все же как-то искуплю, то кто простит, кто скажет: хватит, дальше — чист?!. Каким судом меня судить: людским, понятным, или биксовским, или своим же собственным? А может, свой-то собственный — и есть людской, помноженный на биксовский? Кто мне подскажет? Кто я есть, зачем я — есть?! Ведь я боротьсябольше не сумею — сил не хватит, веры окаянной и надежды, что победа — это счастье. Никогда победа счастьем быть не может. Потому что тот, поверженный тобой, — несчастлив. Это только половина — радость, а другая половина — горе. Не смогу теперь я биться до последнего — не для того меня спасли! Предателя, убийцу — а спасли ведь… Пожалели? Нет. Когда врага жалеют— могут не убить, но возрождать!.. Смешно. Конечно, тут не жалость. Ну, а что тогда? И Питирим отчетливо, внезапно понял: это — сострадание, любовь — другого слова просто нет! — которая одновременно наказует собственным прощеньем. Ему дали шанс: все осознав, прожить еще раз, новойжизнью. Для кого?
Для них? Возможно. Для себя? И это не исключено. Да просто — жить по-человечески,по совести, во имя разума и счастья на Земле, жить, следуя Истории, Культуре, а не попусту болтаясь и мешая, будто камень, в жерновах прогресса! Ради этого… Не так уж мало… Чтоб вам всем пусто было, всем! — в сердцах подумал Питирим. А между тем пытливый Клярус продолжал допрос Яршаи.
— Всем известно, так что отпираться смысла нет: вы были — и не раз, — чирикал Клярус вдохновенно, — и не два — уличены в постыдной клевете на идеалы нашего движения. В различных проявлениях: словесно, письменно и даже в музыке своей! Что представляется особенно тлетворным и коварным… Да! Искусство ваше — аморально. От начала до конца. А уж об «актуальности» его я даже и не говорю.
— И правильно. Чего ж распространяться, когда нечего сказать?! — со смехом возразил Яршая. — Аморально — значит, вне устоев общества, я верно понимаю вас? Не выражает, стало быть, его заветных интересов?
Ну, а кто определял, дозировал такие интересы, кто выстраивал шкалу заветности? Вы явно что-то не учли… Вот — горькие плоды незнания!
Ведь всякое искусство — ангажировано, как привыкли выражаться. Но оно при этом и… ну, как бы поточней сказать? — вневременной субстрат Культуры. И оно фактически обязанолюбыми способами сохранять себя, чтобы в любой превратной ситуации иметь возможность выжить. Говоря иначе, будучи и вправду ангажированным по своей глубинной сути, в разных внешних проявлениях своих, по форме всякое искусство, хочешь или нет, должно быть максимально конформистским. В его вечном конформизме и таятся семена сиюминутной ангажированности. Лишь поэтому искусство и не умирает и понятно всем. Отрыв от формы для искусства равнозначен смерти. Ну, а что касается того, что моя музыка, по-вашему, неактуальна… Актуально только мертвое. Поскольку ни подправить, ни как-либо подогнать к текущим чаяниям общества его уже нельзя. Приходится самим подлаживаться, объявляя это мертвое вечно живым. Я говорю про навсегда от нас ушедшее, а не про мертвечину…
И поэтому вы очень удивляете меня. Вы, Клярус, требуете — так или иначе — одного: чтоб, если где-то там раздалось «блюм-м!», я моментально бы ответил «тю-тю-тю!», и все бы радостно вздыхали: «отозвался…» Ведь нелепо, вдумайтесь-ка сами! Актуальность в мелких частностях — не актуальна.
В этих частностях она и увязает, превращаясь либо в ничего не значащее зубоскальство, либо в нудное, убогое позерство псевдомногозначностью, а проще говоря — в поганенькую бурьку в маленьком стаканчике воды.
Естественно, расчет — на невзыскательное восприятие профанов. Но ведь в том-то все и дело, что их вкусы нестабильны, управляемы, поэтому доверия питать к ним — невозможно. Если хочешь быть забытым завтра — во всю глотку голоси о том, что названо важнейшим в данный миг, сегодня. Угождай нелепой философии текущего момента. И в особенности той, которая, помпезно возводя в культ нужды настоящего, печется якобы о будущем… Все это — недостойная возня. И лишь затрагивая общечеловеческое, как бы планетарное и, уж конечно, несиюминутное, такая актуальность обретает смысл — он становится понятен и потомкам и не требует ликбезных комментариев. Вот потому-то вечные вопросы жизни постоянно актуальны. Оттого-то и имеет ценность обращение к Культуре, а не к мертворожденным «блюм-блюм» и «тю-тю-тю», какими бы красивыми и важными они сейчас нам ни казались.
— Ишь ты, как! — капризно ввернул Клярус. — Вечные вопросы жизни захотелось ставить? И, небось, давать ответы? Разбежались!.. Ну, а как, положим, насчет смерти? Очень нынче злободневно! — гоготнул он.
— Это все равно вопросы жизни, — твердо произнес Яршая, игнорируя двусмысленность намека. — Потому и актуально настоящее искусство. Недостойно всякий раз размениваться по каким-то мелочам, усердно критикуя преходящие издержки времени и погруженный в него частный быт, и ограничиваться этим. Либо, когда нечего сказать, окутывать все флером мистики и делать вид, что ты умнее прочих… Все равно должна быть сверхзадача, даже если воплощаешь частное. Сказать: «Вожак людей и молодежи О’Макарий — педераст!» — конечно, можно и совсем нетрудно. Ну и что? Кто будет помнить О'Макария лет через тридцать? Да никто! А вот сказать: «Верхушка вожаков погрязла по уши в разврате и во лжи, поскольку это — свойство всяких вожаков, порядочные люди к власти не приходят», — тут уж, знаете, другое дело. Но и это будет только полуправдой, оставаясь голым заявлением. Нужны насыщенные краски, нужна плоть, необходимо это преподать как символ. Вот искусство здесь и будет актуальным в полном смысле. А иначе, получается, вся ваша смелость, ваша актуальность — это диалог, точнее, перебранка с никому почти не ведомым, конкретным О’Макарием, и только. И при чем же туг искусство?! Разве что в названии… Есть репортажи для информаториев, есть публицистика, в конце концов, — для тех же самых информационных складов. Вот они-то О’Макария пусть и запечатлевают в первозданной красоте, пусть даже обижают, если надо, — это ихзадача. Так сказать, на кошку — своя блошка… А для настоящего искусства актуальность этого масштаба — нулевая. Ведь Рабле не потому остался гением, что осмеял своих коллег-монахов и власть предержащих оппонентов, вовсе нет, а потому, что осмеял всеханжество, стяжательство, всю гниль эпохи, осмеял ее устои и мораль, которой сам, прошу заметить, следовал весьма неукоснительно. Бывали, безусловно, отклонения — а как без них! — но это уж его забота, он — творец, всего лишь человек, а судим мы — по творческим итогам…При таком подходе сам творец как частное лицо — уже не нужен совершенно, попросту мешает. Вот что важно.
— Вы о мертвых собирались говорить… О жизни ради мертвых, — все не унимался Клярус.
— Я как раз не собирался. Это вам чего-то в голову пришло. Но если уж так хочется… Никто не вечен, все мы смертны. Одинаково рождаемся, зато уж умираем все — по-разному. В зависимости от того, как жили. И задача настоящего искусства, я считаю, — дать почувствовать стоящим на пороге смерти, что их жизнь прошла не зря. Пускай они и не просились, не стучались в этот мир, но если все-таки явились и пробыли в нем какой-то промежуток времени, то достойны уходить не сожалея. Потому что жизнь их — тоже как искусство, скажем так… Порою очень странное, причудливое, но — искусство. А искусство вечно. И вот если эту мысль заронить в них, дать понять, что через бесконечное искусство жизнь их ни на миг не пресекается, распространяясь в прошлое и в будущее, сколько хватит сил вообразить, — тогда и впрямь искусство думает не только о живых, работает не только дляживых, но и спасает души от небытия. Оно ведь и на тленное, телесное всегда глядит сквозь призму идеала. Разве что подобный идеал становится понятным много позже…
— Точно! Биксы не рождаются, как мы, а мрут зато — не хуже нашего, — с внезапной радостью поведан Клярус, будто сообщил приятнейшую новость, по которой все давно истосковались.
— Да откуда вам известно?! — широко раскрыл глаза Яршая. — Может быть, и не рождаются. Положим, так… Но чтобы умирали, как все люди!.. Нет надежных данных. Или появились дополнительные сведения?
— Н-ну, я слышал… — неопределенно отозвался Клярус, разводя руками. Видно было, что подобного, и в принципе вполне закономерного, вопроса он не ожидал, поэтому мгновенно заподозрил каверзу, способную Ударить по его престижу. Чтобы избежать возможного конфуза, Клярус спешно уцепился за начало разговора. — М-да, Рабле… м-да… интересно… — с вялым раздраженьем кхекнул он. — Ну и примерчики у вас! Рабле, х-м… Может быть, вы и меня, как О’Макария, сейчас позорить станете?! — воскликнул он, найдя удобный аргумент и сам же им изрядно уязвленный. — И других достойных вожаков народа? Не хотите? Всех подряд — чего уж там!.. А?
— Нет, — вздохнул Яршая, — и хотел бы — да не буду! Мелко, ни к чему… Обидно тратить силы, когда можно применить их и в куда как более значительных делах. Жизнь коротка, и просто неразумно…
— Ой, и вправду коротка! — жеманно потянулся Клярус.
— Я не вижу оснований для иронии. Если поглядеть внимательно на прошлое…
— Ну, если бы да кабы!.. Все мы умные — задним числом, — скривился Клярус. — Но история не знает сослагательного наклонения!
— Увы, к сожалению, знает, — упрямо возразил Яршая, отирая пот со лба батистовым платочком — вероятно, добрая Айдора, по обыкновению, заранее подсуетилась, чтобы на людях ее любимый муж смотрелся хорошо. — Да, и на том стоит! Она не знает хронологии — другое дело.
— Ну, а как же даты? — не поверил Клярус. — Всем, по-моему, известно…
— Что известно? Что такой-то факт произошел после такого-то? Но это ничего не значит. Между ними могут пролегать и десять лет, и тысяча… Решают все — события, к которым эти факты удается привязать. Солнце всходит и заходит, времена года сменяют друг друга с завидным постоянством, что-то происходит в этой череде, но каждый раз — почти одно и то же, как по кругу. А события… Да, они резко выпадают из привычного круговорота мелких дел, которые мы, собственно, и называем жизнью. Есть еще эпохи — сами по себе события. Древний Египет, Древний Рим, Средневековье, например… Мы как-то вычленяем их среди других эпох. А вот для жителей районов вроде Индии или Китая хронология былых времен пойдет совсем иначе… В том-то и беда: хотя события и вправду громко заявляют о себе, однако их нельзя со стопроцентной достоверностью связать друг с другом — многое зависит от того, в каком конкретно ракурсе мы их воспринимаем. Ни одно событиев Истории не может послужить для нас источником другого. Мы их только соотносим меж собой, достаточно искусственно, наивно полагая, что в действительности было так.
— Вот! — неожиданно заметил Клярус. — Это показательно! И тоже вам зачтется. Вы ни в грош не ставите передовую человеческую мысль!
— Господи, при чем тут мысль?! — страдальчески поморщился Яршая. — Я совсем ведь не об этом.
— А о чем тогда?
— О том, к чему наша пытливая и передовая, как вы выразились, мысль не имеет никакого отношения.
— Значит, только выимеете! — гадливо ухмыльнулся Клярус.
— Никто, — отчетливо проговорил Яршая. — То, о чем я вам сейчас толкую, вне науки и вне наших пожеланий. Просто надобно всегда иметь в виду… События, которые нам кажутся простыми и естественными, упорядоченно расположенными на шкале времен, на самом деле как бы самоценны и самостоятельны, и каждое стоит особняком. И это оттого, что подлинной Истории неведомы причинно-следственные отношения. В противном случае она была бы жесточайшим образом детерминирована и могла бы быть предсказана в деталях на десятки тысяч лет вперед… И так же, с легкостью, просвечивалась бы и до самого начала. По любым — по сути, произвольно взятым — следствиям мы без труда бы восстанавливали их причины, находили бы причины тех причин, ну, и так далее… И не было бы никаких загадок у Истории! Они, однако, есть… Выходит, нет такой взаимосвязанности, и жестокой предопределенности не существует. Стало быть, что же? А вот что. Отсутствие причинно-следственных отношений значит одно: хода времени — нет, хронологии — нет. А то, что мы придумываем для Истории какие-то там даты — это от лукавого. События — есть. Но их расположение в Истории… Для современников мелочь, забываемая через пару лет, может смотреться как событие,а что-то, едва ли не упущенное из виду, впоследствии потомки назовут событием… Истинная значимость случившегося выявляется всегда задним числом: приобретает некую оценку и свой статус на шкале Истории. Но многое вполне возможно и додумать, и придумать, и связать друг с другом — задним-то числом…
— Зачем? — встрял Клярус, сонно хлопая глазами.
— Неужели непонятно? Ведь во многом разные события Истории — плод конъюнктурных представлений той или иной эпохи, тех или иных вождей и тех или иных идеологий, актуальных на не слишком-то больших отрезках времени. Да, время есть — в космическом масштабе. В жизни каждого из нас оно, конечно, ощутимо. Но для хронологии Истории оно, по сути, безразлично. Вроде — парадокс, да не совсем! Космическому времени неведом человек, а человеческой Истории неведомо космическое время. Ибо вся История одновременно — и причина, и следствие самой себя. В ней действует закон синхронности: и как бы нелинейность, и как бы не движение по кругу; напрямую не увязанные меж собой события влияют друг на друга, а другие, внешне тесно спаянные, — точно и не видят этой близости. Все вероятно в равной мере. И поэтому ничто, возникнув, не определяет неизбежность и необходимость прочего. И даже более того, порою словно отменяет появление другого, а то все-таки рождается… Порою ставя нас в тупик… Вот почему я утверждаю: сослагательное наклонение в Истории еще как применимо! В принципе мы в нем и пребываем постоянно. Оно — наше, кровное!..
— Так что же, — ахнул Клярус, — ничего и нет?! Ни настоящего, ни прошлого, ни будущего?! И выходит, что и мы сейчас не говорим — на самом деле?