Иванушку приговорили к четвертованию, его младших братьев – Николая и Александра – наказали кнутом, предварительно отрезав языки. Во время казни Иван до самой последней минуты читал молитвы, не прерывая их даже тогда, когда ему ломали руки и ноги. Наташа при казни не присутствовала, ей не разрешили выезжать из Березова.
Самого младшего из Долгоруких – Алексея – императрица Анна пощадила – отправила простым матросом в экспедицию Беринга. Старшим Долгоруким отрубили головы, а сестер – Екатерину, Елену и Анну – насильно постригли в монахини. Опальная цесаревна Елизавета ничем не могла помочь несчастной семье, которой обещала свое заступничество и помощь. И крестной сестре цесаревны, Наталье Долгорукой, оставалось надеяться лишь на ее скорое воцарение.
Новая российская государыня, императрица Анна Иоанновна, терпеть не могла цесаревну Елисавет Петровну. Для Анны цесаревна была препятствием, навязчивой и неуместной соперницей, наваждением, тенью. С тех самых пор, когда три царевны – две Анны и Елисавета – ходили танцевать к немцу, державшему кабачок, и делили на троих интрижки и страсти, Анна возненавидела красавицу Лизу. Возненавидела тупо и обреченно, потому что ненависть свою утолить не могла. Да и что она могла сделать с этой полной, обворожительной в своей полноте красавицей, с этой рыжеволосой Венерой, она, «толстая Нан», невзначай ставшая императрицей? Разве в ее силах было отомстить за собственную некрасивость и Елисаветину красоту, за ежедневные унижения прошлого?
Племянницу Анну Петр I выдал замуж за курляндского герцога, которого чуть ли не до смерти опоили на свадебном пиру. На обратном пути в Курляндию несчастный молодой герцог умер, а его молодая вдова продолжила свой путь, дабы править герцогством по указке советников Петра. Дочь Лизу император прочил за французского короля, любил и баловал без меры. А она, Анна, поднадзорная герцогиня, нищенствовала в Курляндии, дрожала за каждую копейку и спала с приставленным дядюшкой соглядатаем, чтобы тратить больше дозволенного.
Рыжеволосой Венере доставалось все, Анне – только объедки. Анна выпрашивала, Елизавета брала, не считая. И если бы цесаревна сама не упустила батюшкин трон, никогда бы не достался он нищей курляндской герцогине, постоянно клянчившей деньги – сначала у Меншикова с Екатериной, а потом у барона Остермана.
Да и теперь, когда они поменялись ролями, ничтожная цесаревна мешала всевластной императрице. Гвардейцы называли Елисавету «матушкой» и готовы были взбунтоваться, и, главное, все осталось по-прежнему. Императрица Анна была все той же «толстой Нан», презираемой и ненавидимой, а цесаревна Елизавета – российской Венерой, обольстительной и любимой. И императорский трон не мог изменить этого соотношения сил.
«Сослать бы тебя, да подале. Или в монастырь заточить. А может, и убить вовсе», – думала Анна, разглядывая стоявшую перед ней Елизавету. Цесаревна долго не показывалась на глаза новой императрице, скрывалась у себя в Александровской слободе в обществе красавца-ординарца, о котором государыне уже успели нашептать кумушки-фрейлины. И вот теперь явилась во Всесвятское, где Анна принимала подношения и поздравления, награждала за верность преображенцев и кавалергардов и пыталась перехитрить членов Верховного тайного совета и Сената, после смерти юного императора Петра II призвавших ее на царство.
Верховники – Голицыны с Долгорукими, равно как и господа сенаторы, намеревались ограничить самодержавную власть новой императрицы и думали, что нищая курляндская герцогиня, невзначай ставшая государыней, не посмеет противиться их воле. Но Анна знала, что победит, обведет вокруг пальца всех этих хитрых господ, вообразивших себя хозяевами положения, и станет самовластной монархиней. Всерьез беспокоила Анну лишь красавица-цесаревна, склонившаяся перед императрицей в смиренном поклоне.
Лицо Елизаветы смирения не выражало – глаза смотрели лукаво и дерзко, в них было капризное, переменчивое сияние слабого зимнего солнца, блеск хрупкого невского льда, недоступная Анне магия новой северной столицы, которую императрица тайно и глубоко ненавидела. Пухленькая, нежная ручка Елизаветы теребила воротник собольей шубки, а на губах играла легкая, сладкая улыбка. И, слушая фальшивые уверения в преданности, которые слетали с розовых губок цесаревны, Анна думала, как наказать ее, да побольнее.
– Говорят, мотаешь ты больно. Денег тратишь не в меру. И долги уже завелись, – сказала наконец императрица, выслушав длинную и льстивую речь цесаревны и ответив на нее пустыми уверениями в монаршей милости. – А у державы Российской и своих долгов хватает.
Елизавета смутилась, улыбка в одно мгновение слетела с ее губ.
– Мои долги ничтожны, ваше императорское величество, – поспешила оправдаться цесаревна. – И, право же, не стоят ваших забот. А трачу я ровно столько, сколько мне отпускает казна.
– А мне говорили – поболе, – сурово заметила императрица. – И решила я твое содержание ограничить. Получать будешь от казны 30 тысяч рублей в год, жить от дворца подале. Дабы в заговоры, как при императоре малолетнем, не вступала и на власть верховную не посягала. Иди. Да руку целуй за милость.
Она ткнула под нос Елизавете широкую, грубую ладонь и вопросительно взглянула на соперницу. Но та уже овладела собой и просить о снисхождении, видимо, не собиралась. Быстро, небрежно, как будто ставила подпись на случайном документе, коснулась она руки императрицы и отошла в сторону. Не прошло и минуты, как к цесаревне подошел юный красавец в мундире сержанта Семеновского полка, и Елизавета незаметно страстно сжала его ладонь. Ответом на это рукопожатие была ободряющая, нежнейшая улыбка, и сердце Анны зашлось от ревнивой зависти.
Никто никогда не смотрел на императрицу так, и даже в лице своего давнего фаворита Эрнста-Иоганна Бирона ни разу не прочитала она такой готовности за нее пострадать. И, почувствовав тяжелый, ревнивый взгляд государыни, Елизавета окончательно приободрилась и белой лебедью поплыла вдоль рядов солдат-преображенцев, а те восхищенно смотрели ей вслед, как никогда не смотрели вслед императрице.
«Не поквитались, значит…» – думала Анна, наблюдая за этой сценой. И добавила, мысленно обращаясь к спутнику цесаревны: «Уж не взыщи, сержант, а висеть тебе на дыбе… А потом, ежели уцелеешь, быть от царевны далече. Не с тебя взыскать хочу, с нее. Чтоб знала, на ней твой крестный час, и всю жизнь терзалась и каялась. Это пострашнее ссылки будет».
И, довольная созревшим наконец планом мести, Анна для начала приставила к Алеше шпиона.
– Корона Его императорского величества цесаревне Елисавете по праву принадлежит! – Эти слова сорвались с губ Алеши Шубина после памятного февральского дня во Всесвятском. Ординарец цесаревны знал, что Елисавет Петровну обошли, и после смерти юного императора корона должна была достаться ей, а не Анне Иоанновне, но только после встречи во Всесвятском понял, какой тяжелой и убогой станет жизнь его красавицы при новой государыне.
Елизавета вынуждена была покинуть свою любимую Александровскую слободу и переехать на окраину Петербурга, в Смольный дом, где жила в такой нищете и убогости, что на кухнях ее не хватало даже соли. Положенное от казны содержание приходило с неслыханными задержками, и не привыкшая к скудости мотовка-цесаревна все чаще впадала в меланхолию и сидела в одиночестве в своих покоях – непричесанная, унылая, в мятом шлафроке. Тщетно пытался Алеша утешить любимую, в ответ на его увещевания она лишь заливалась слезами и твердила, что новая государыня хочет ее извести. Одно утешало цесаревну – она была уверена, что покойный батюшка не допустит ее бесславной гибели. И Алеша с ужасом видел, как за спиной обожаемой им женщины встает тяжелая серая тень не покинувшего этот мир Петра.
Тогда Алеша понял, что час его настал. Он стал захаживать в казарму родного Семеновского полка, где раньше не бывал месяцами, заходил и к измайловцам, и к преображенцам. Пил водку по кабакам с друзьями-гвардейцами и везде говорил о попранных правах Елизаветы. И даже не подозревал, что императрице Анне доносят о каждом его шаге.
Через несколько недель после встречи во Всесвятском Шубин сидел в трактире неподалеку от казарм Преображенского полка с другом своим Александром Барятинским. На улице был лютый холод, и прапорщик с сержантом отогревались водочкой, вполголоса обсуждая виды Елизаветы на престол.
– А я говорю, что корона Его императорского величества цесаревне Елисавете по праву принадлежит! И сие преображенцам внушить должно, дабы они права Елисавет Петровны с оружием отстояли, – шептал Алеша на ухо князю Барятинскому, не замечая, что сидящий за соседним столом пьяненький немчик слишком уж внимательно для пьяного следит за ними взглядом.
– Цесаревна должна на бунт решиться, – шепотом ответил Барятинский, – в казармы прийти и сказать: «Ребята! Помните, чья я дочь?!» А мы уж за нею пойти готовы. И пойдем, коли прикажет.
– Робеет она, – вздохнул Алеша, – решиться не может. Говорит: «Час еще мой не пришел…» А ежели без нее? Самим за ее права постоять?
– Гвардия хочет матушку-цесаревну командиром видеть. И без нее на государыню не пойдет. – Барятинский опрокинул еще стопочку, сочно хрустнул огурцом и только потом осмелился по-свойски покритиковать царевну: – Что ж она детей у солдат крестит, с офицерами на Пасху христосуется, а мундир надеть не хочет да к делу нас призвать? Больно труслива твоя красавица…
Алеша, недолго думая, вскочил с места, схватил Барятинского за воротник мундира и приподнял его над столом.
– Ты, Александр, про нее так не смей! – осадил он друга. – Не тебе Ее императорское высочество судить. На то она и женщина, чтобы бояться. А ты на то прапорщик преображенский, чтоб за нее постоять!
– Больно ретив ты, Шубин. – Барятинский высвободился из цепких рук Алексея и огляделся по сторонам. – Вот смотри, немчура сидит и все на нас пялится, – добавил он, но подозрительный сосед как раз в этот момент рухнул лицом в стол, и Алеша отмахнулся от предупреждения, как от ветки, случайно хлестнувшей его по лицу.
– Ты, Александр, о деле думай, – заключил он. – А я Елисавет Петровну уговорить попытаюсь – чтоб кирасу кавалерийскую надела, села в сани, да к вам казармы, а я с нею – слугой верным, а потом и на дворец пойти скопом.
Шубин направился к выходу, но далеко уйти не успел. За дверью его уже ждали. Алешу втолкнули в карету и повезли по улицам Петербурга, одевшимся в надежную, надежнее кавалерийской, кирасу снега и льда. А в Смольном доме его дожидалась ни о чем не подозревающая красавица-цесаревна – и прихорашивалась на ночь, и медленно расчесывала перед зеркалом рыжие волосы, отливавшие сердечным пожаром и любовным беспамятством.
Об аресте Шубина Елизавете сообщил Лесток. Иван Иванович давно уже взял на себя роль вестника несчастий. Он знал наверняка, что только несчастья могут заставить русских действовать. Дурные вести Лесток излагал развязно и фамильярно, как будто говорил про себя: «Ну что, русский медведь, неужто и это тебя не встряхнет?» И иногда встряхивало.
С Елизаветой Лесток обращался грубо, без всяких французских тонкостей и экивоков, а когда ему пеняли на это, отвечал: «Помилуйте, с ней иначе нельзя – она глупа и ленива». Цесаревну, конечно, коробила развязность лекаря, но она терпела – как советчик Иван Иванович был незаменим. Но когда по утрам хирург являлся к ней с докладом, Елизавета поеживалась, словно от сквозняка, – дурные вести, казалось, были написаны на обширном лбу Лестока.
Правда, на этот раз Иван Иванович был несколько смущен – цесаревна не на шутку увлеклась смазливым гвардейским сержантом, и сообщить ей о том, что друг сердца в это самое мгновение, возможно, висит на дыбе, следовало поделикатней. Тем не менее арест Шубина показался хирургу превосходным способом подтолкнуть Елизавету на дворцовый переворот. «Мальчишку арестовали как нельзя вовремя… – решил лекарь. – Нынешняя императрица еще некрепко сидит на троне. Стало быть, нужно внушить принцессе, что освободить друга сердца она сможет, только воцарившись».
Ночной визит Лестока удивил Елизавету – обычно лекарь надоедал ей по утрам. При виде его кислой физиономии цесаревну, как обычно, пробрало холодом.
– Ваш друг оказался слишком болтлив, принцесса, – начал Иван Иванович, приложившись к пухлой ручке. – Как это похоже на русских – говорить о политике в кабаке!
– А где еще говорить прикажешь? – отрезала цесаревна, зевая. Она ждала Алешу и хотела отложить дурные вести на завтра. – Трактиры да ассамблеи самое подходящее для этого место. А коли случилось что, утром расскажешь. Не время сейчас, – и добавила с кокетливым простодушием: – Нешто не понимаешь? Друга жду.
– Знаю, принцесса, но он не придет, – произнес Лесток с тайной и жестокой радостью. – Не сможет… Арестован.
– Алеша?! – охнула цесаревна, и лицо ее исказила нервная батюшкина гримаса. – Когда?
– Несколько часов тому назад, принцесса. Ваш драгоценный Шубин болтал в кабаке невесть что, а за соседним столом сидел шпион из Тайной канцелярии. Так что теперь его наверняка допрашивают. Как бы мальчишка не наговорил лишнего! А то ведь вам, принцесса, недалеко до монастыря, а мне – до Сибири, или того хуже – до плахи.
– Будь покоен, – усмехнулась Елизавета, только усмешка получилась кривая, жалкая. – Алеша ничего не скажет. Даже на дыбе.
И тут же запричитала по-бабьи:
– Я к государыне в ноги брошусь, скажу – уйду в монастырь, скажу…
Лесток брезгливо поморщился при виде женской глупой слабости и прервал Елизаветины вопли грубым замечанием:
– В монастырь вас и так упрячут, принцесса, особливо если сами попросите. Только Шубина с дыбы не снимут и в полк не вернут. Императрица Анна не прощает заговорщиков.