Гринька, когда служил в армии, все три года учился танцевать ритмический вальс и так и не научился — не смог.
И вот будто пошел он по кругу, да так здорово пошел — у самого сердце радуется. И он знает, что на него смотрит девушка-корреспондентка. Он не видел ее, а знал, чувствовал, что стоит она в толпе и смотрит на него.
Проснулся он оттого, что кто-то негромко позвал его:
— Гриньк…
Гринька открыл глаза — на кровати сидит мать, вытирает концом полушалка слезы.
— Ты как тут? — удивился Гринька.
— Сказали мне… в сельсовете. Как же это получилось-то, сынок?
— Ерунда, не плачь. Срастется.
— И вечно тебя несет куда-то, дурака. Никто небось не побежал…
— Ладно, — негромко перебил Гринька. — Начинается.
Мать полезла в мешочек, который стоял у ее ног.
— Привезла тут тебе… Ешь хоть теперь больше. Господи, господи, что за наказание такое! Что-нибудь да не так. — Потом мать посмотрела на других больных, склонилась к сыну, спросила негромко: — Деньжонок-то нисколько не дали?
Гринька сморщился, тоже мельком глянул на товарищей и тоже негромко сказал:
— Ты чо? Ненормальная какая-то…
— Лежи, лежи… нормальный! — обиделась мать. И опять полезла в торбочку и стала вынимать оттуда шанежки и пирожки. — Изба-то завалится скоро… Нормальный!..
— Все, на эту тему больше не реагирую, — отрезал Гринька.
На другой день Гриньке принесли газету, где была небольшая заметка о нем. В ней рассказывалось, как он, Гринька, рискуя жизнью, спас государственное имущество. Называлась заметка «Мужественный поступок». Подпись: «А. Сильченко».
Гринька прочитал заметку и спрятал газету под подушку.
— Не в этом же дело, — проворчал он.
А. Сильченко не пришла. Гринька ждал ее два дня, потом понял: не придет.
— Не уважаю стиляг, — сказал он белобрысому.
Тот поддакнул:
— Я их вообще не перевариваю.
Гринька вынул из тумбочки лист бумаги и спросил детину:
— Стихи любишь?
— Нет, — признался тот.
— Надо любить, — посоветовал Гринька. — Вот слушай:
Белобрысый слушал нахмурившись.
— Ну как? — спросил Гринька.
— Ничего, — похвалил детина. — Это кому ты?
Гринька промолчал на это. Положил лист на тумбочку, взял карандаш и стал смотреть в потолок.
— Поэму буду сочинять, — сказал он. — Про свою жизнь. Все равно делать нечего.
Весной, в начале сева, в Быстрянке появился новый парень — шофер Пашка Холманский. Сухой, жилистый, легкий на ногу. С круглыми изжелта-серыми смелыми глазами, с прямым тонким носом, рябоватый, с крутой ломаной бровью, не то очень злой, не то красивый. Смахивал на какую-то птицу.
Пашка был родом из кержаков, откуда-то с верхних сел по Катуни, но решительно ничего не усвоил из старомодного неповоротливого кержацкого уклада.
В Быстрянку он попал так.
Местный председатель колхоза Прохоров Ермолай возвращался из города на колхозном «газике». Посреди дороги у них лопнула рессора. Прохоров, всласть наругавшись с шофером, стал голосовать попутным машинам. Две не остановились, а третья, полуторка, притормозила. Шофер откинул дверцу.
— Куда?
— До Быстрянки.
— А Салтон — это дальше или ближе?
— Малость ближе. А что?
— Садись до Салтона. Дорогу покажешь.
— Поехали.
Шофер сидел, откинувшись на спинку сиденья; правая рука — на штурвале, левая — локтем — на дверце кабины. Смотрел вперед, на дорогу, задумчиво щурился.
Полуторка летела на предельной скорости, чудом минуя выбоины. С одной встречной машиной разминулись так близко, что у председателя дух захватило. Он посмотрел на шофера: тот сидел как ни в чем не бывало, щурился.