— Боюсь, вы правы. Поздно. — Подседерцев в упор посмотрел в глаза Журавлеву.
— Спасибо за откровенность. — Тот не опустил взгляд, лишь чуть прищурил красные, как у всех гипертоников, глаза. — Гарантии моей безопасности?
— Вот. — Подседерцев протянул через стол широкую ладонь. — И вы вновь становитесь неприкасаемым. Еще не забыли, что это такое?
Журавлев понял, что ему предлагают вернуться к своим, вновь стать членом касты неприкасаемых, смотрящих на весь остальной серый люд как на объект агентурных игр и сырье для оперативных дел. Изгою, каким он стал для большинства бывших коллег, такое предложение делается лишь раз. Каста стоящих над и вне закона способна простить «неприкасаемому» все, но только не предательство.
Он секунду помедлил и пожал ладонь Подседерцева. Она оказалась тяжелой и шершавой, как у плотника.
Спустя три дня Журавлев проводил жену и дочь в Шереметьево.
Пришлось соврать, что последняя книга понравилась французскому продюсеру, и тот готов оплатить работу над сценарием. Журавлев же, как благородный отец семейства, обменял шикарную жизнь в Париже на оплату двухмесячного отдыха жены и дочки в Греции. И сказал жене, что сам перебирается в деревню, писать вдали от московской суеты.
Легенда была высосана из пальца, но родные так легко в нее поверили, что у Журавлева все перевернулось внутри. Оказалось, все годы после увольнения, когда он, неприкаянный, искал себя, они жили надеждой на чудо. И когда оно свершилось, не стали, бедные, разбираться, откуда оно свалилось и кто его организовал.
А организовал Гаврилов. За день выправил загранпаспорта, купил билеты и забронировал номер в маленьком пансионате. Журавлев, как старый опер, сообразил, что в ход пустили накатанный маршрут и пансионат, очевидно, через третьи руки давно откуплен Службой Подседерцева. Гарантии безопасности, таким образом, распространялись и на семью.
Он не знал, что тем же рейсом вылетел человек, предъявивший на контроле паспорт на имя Журавлева Кирилла Алексеевича. Внешне, возрастом, расплывшейся фигурой и одутловатым лицом он напоминал Журавлева. Полного сходства и не требовалось, детального опознания никто проводить не станет. С этого дня бывший подполковник КГБ Журавлев официально числился убывшим с семьей в Грецию. Гарантии безопасности в первую очередь ищут хозяева операций.
Из Шереметьева Журавлев домой уже не вернулся. Два дня просидел на конспиративной квартире, работал с документами. В среду утром он выехал в Заволжск.
Они дошли до края плеса и повернули назад. Дальше идти было некуда. Остров — кругом вода.
У пролома в монастырской стене зарябили разноцветные халатики — женское отделение вывели на прогулку. Вывели — понятие относительное, просто выгнали на воздух из серых келий. Само местоположение больницы делало режим понятием абстрактным, а взаимоотношения персонала с больными уже давно уподобились отношениям правления развалившегося колхоза со своими спившимися от безысходности подопечными. За исключением редких попыток самоубийств, периодических отловов нарушителей режима (психи — они тоже люди, и мужики регулярно обнаруживались на женской половине), перебоев с хлебом, когда из-за большой волны не приходил катер, жизнь на острове шла тихо и незаметно.
Кротов постоял у самой кромки воды, потом повернулся и широко раскинул руки, при этом распахнулся видавший виды ватник:
— Вот и весь мой остров Святой Елены. Дальше идти некуда. Да и вперед особо не разбежишься.
— Почему не остров Эльба? — Журавлев достал из кармана плаща портсигар. На деньги, выплаченные Гавриловым, первым делом обновил гардероб. В этом широком плаще он напоминал американского фэбээровца, какими их показывают в боевиках. Вспомнил, как вытянулось лицо продавщицы, когда он вошел в дорогой бутик в своем засаленном на локтях костюме. И с каким садистским удовольствием он наблюдал за обалдевшей юной стервочкой, выписывающей чек на сумму, раз в сто превышающую ее зарплату. Тогда он впервые испытал новое качество власти — власти денег. До этого знал лишь сладкую силу краснокожего удостоверения, при виде которого на лицах появлялось пришибленное выражение, идущее от глубинного, чисто русского страха перед органами.
— Ха-ха-ха! Кирилл Алексеевич, верные люди говорили мне, что вы числились лучшим вербовщиком по Москве И области. Вижу, не врали. Молодец, каков подход! — Он широко улыбнулся, и Журавлев отметил, что зубы у Крота здоровые, один к одному. Стало быть, действительно сумел поставить себя на особое положение. Сохранить зубы в таком состоянии на больничном пайке и без регулярного визита к дантисту было невозможно. Кроме этого, но это лишь косвенный признак, психическая болезнь Крота — липа. У шизофреников (Журавлев всегда интересовался смежными с его ремеслом науками и специализированные журналы читал регулярно), как правило, отвратительное состояние зубов.
— Так может, переименуем в Эльбу? — У Журавлева было золотое правило: начал вербовку, гни свое до конца.
Кротов поднял камешек, бросил, резко закрутив. Там, где камень рикошетил от черной воды, медленно расплывались круги.
— Семь, — сосчитал их Кротов. — Счастливое число. Журавлев отметил, какие энергичные и резкие движения у Кротова, и не скажешь, что перевалило на шестой десяток. Он по оперативным данным и из личного общения знал, что Крот всегда был подчеркнуто тщателен в одежде, костюмы, аристократично неброские, заказывал у лучших портных. И то, что этот могущественный ранее человек стоит перед ним в старом ватнике, наполняло Журавлева, одетого по последней безумно дорогой моде, уверенностью и чувством морального превосходства. Без чего, это он знал отлично, вербовка обречена.
— Наполеон был идеалистом и еще не перегорел, поэтому и бежал с острова. На сто дней вернуться в Париж — это может вскружить голову мальчишке. — Кротов подставил лицо заходящему солнцу и закрыл глаза. — Мы же с вами — люди серьезные, самолюбие давно натешили и цену таким эскападам знаем. К тому же, зачем возвращаться, если твой маршал уже успел присягнуть новому королю?
— Маршал Ней выступил с войсками навстречу Наполеону, но отдал ему свою шпагу, разве нет?
— Ай! — отмахнулся Кротов. — Предательство предателя. Это по части нашего главврача. Он считает, что предательство — форма шизофрении.
— Вполне возможно. А что бы вы сделали с Неем?
— Если бы я хотел вернуться… — Кротов запахнул синюю больничную телогрейку и отвернулся. — Не куражу ради, а действительно вернуться и переиграть игру… Я бы расстрелял мерзавца Нея перед строем. Может быть, еще с десяток пришедших с ним офицеров. И все бы сразу поняли, что вернулся Хозяин. Дал бы пару сражений и усадил бы королей за стол переговоров, не дожидаясь Ватерлоо.
«Прячет глаза, леший! Не забыл и не простил, как я и надеялся. Теперь пусть побередит себя изнутри, а я подожду», — Журавлев бросил окурок в воду и тут же закурил новую сигарету.
Кротов присел на остов сгнившей от времени лодки, наполовину ушедшей в белый песок. Подставил лицо теплым лучам заходящего солнца. Если и было что в глазах, ушло, не оставив следа. Теперь в них было лишь мудрое одиночество старика, смотрящего на разлившуюся до горизонта реку.
— Вот что я вам скажу, Кирилл Алексеевич, — начал он тихим голосом. — Не ваш подход меня зацепил. Вернее, не совсем он. Вы, конечно, опер от бога, если невольно угадываете такие вещи. Дело было так. Пару лет назад я сатанел от тоски. Мерил этот берег шагами день за днем, в палату возвращался и падал от усталости. У зеков это гоном называется. Наверняка слышали. К такому подойти боятся, глотку зубами разорвать может. Ждут и вертухаи, и братва лагерная, пока перегорит человек, выжжет в себе прошлое. Из гона два пути — или в петлю, или в новую жизнь. А раз уж новый человек, к прошлой жизни все пути отрезаны. Так вот, забрел я в таком состоянии в столярку. Не скажу зачем — сами догадаетесь. А там приемник старенький включен. На полную громкость. Эдит Пиаф пела. И все у меня внутри оборвалось. Действительно же, как воробышек, а жизни, страсти к жизни в ней — на сто мужиков хватит. Заплакал я тогда. Третий раз в жизни. Первый — когда мать хоронил, второй — в Лефортовской тюрьме, когда узнал, что Маргарита с детьми попала в аварию. И тут — в третий. Как в себя пришел, не помню. Очнулся здесь, на лодке. Сижу и дышу, как в первый раз. Вот тогда я, Кирилл Алексеевич, знаете что подумал?
— Что? — Журавлев внимательно смотрел в сухое острое лицо Кротова, не замечая, что догоревшая сигарета вот-вот обожжет пальцы.
— Подумал я, что могу сесть на катер, и никто меня не остановит. Доберусь до одного городка, постучу в дверь к верному человеку, вскрою кубышку. Всеми правдами и неправдами окажусь в Париже. Поставлю дело, а этому меня учить не надо. И выпущу духи «Эдит». Каково?
— Кажется, такие духи уже есть. — Журавлев бросил окурок под ноги. «Твою мать, крыша поехала! Наварил лапши, а я, дурак, уши подставил».
— Плевать, перекуплю марку. Не в этом дело, Кирилл Алексеевич, разве вы не поняли?! Только свободный человек может позволить себе такие мечты! А раз я свободен, то таковым останусь всегда. В Париже или здесь, в Москве или на нарах в Магадане. С большими деньгами или с шишом в кармане. Вот так. — Кротов обвел рукой просторно разлившуюся реку, бор на дальнем берегу с белой полоской плеса.. — Посмотрел я вокруг и решил, что место для персонального рая вполне подходящее. И понеслась! Для начала окрутил завхоза. Закодированный алкоголик, такой дела не пропьет. Наладил через него производство в нашей богадельне крючков.
— Каких крючков? — Журавлев понял, душещипательная часть окончена, Кротов начал тянуть свою игру.
— Вот чем опер отличается от цеховика! — улыбнулся Кротов. — Места же кругом рыбные, а снабжение даже при Госснабе было убогим. А для демократов здешние аборигены вообще не существуют. Так вот, гнут шизики проволоку и, у кого ума хватает не нажраться крючков, затачивают крючки. Бабы плетут сети. Называется это трудотерапией. Раньше клепали пластмассовые елочки. Но от такой работы, я имею в виду ее целесообразность, и у здорового ум за разум зайдет. Теперь все довольны. А сейчас разворачиваем производство тампонов. Не улыбайтесь, я серьезно. Завхоз уже сунул кому надо в облздраве, и к нам как бы по ошибке прислали пару тонн ваты. Сейчас все ненадежные шизики, кому нельзя доверить крючки, крутят тампоны. Их расфасовывают уже в Заволжске. Там мой завхоз открыл кооператив. Часть продаем женскому населению, часть закупает облздрав для больничных нужд.
— Вот теперь я вас узнаю, Савелий Игнатович! — не выдержал и захохотал в голос Журавлев.
— Это еще не все! На левом берегу гниет дебаркадер. Пропадает, как у нас принято, народное добро. Там раньше бакенщик жил. От трассы к дебаркадеру идет грунтовка. В лесу два озерца. Итого, мы имеем охоту и рыбалку одновременно, плюс помещение для разврата. Место на отшибе, поверьте, дым там будет стоять коромыслом. За дополнительную плату для похмельной публики можно будет организовывать экскурсию в наш дурдом. С пьяных глаз особо не поохотишься и с удочкой не посидишь. Значит, уток придется разводить при нашей богадельне. Очевидно, поставим теплицы. Летом будем подавать свежие овощи, зимой — соленья.
— Кротов, вы это серьезно?
— Абсолютно! Я поставил по Союзу тысячи дел и это уж как-нибудь доведу до ума. С оборота я имею десять процентов плюс процент за консультации в затруднительной ситуации.
— С ума сойти можно!
— Сходите на здоровье и оставайтесь здесь. Рекомендую.
— Зачем вы мне это рассказали, Кротов?
— А затем… — он резко встал и вплотную подошел к Журавлеву. — Затем, чтобы вы поняли, лучший из известных мне оперов, — человека, который с равным успехом может поставить дело здесь, на голом месте, или в Париже, человека, которого превратили в ничто, втоптали в дерьмо, а он вылез, выжил и научился радоваться каждому дню, на гнилых понтах не ловят. Вы опять опоздали, Журавлев! — В глазах Кротова загорелся нехороший огонек, а губы скривились в снисходительной усмешке. — Вы опять немного опоздали.
Гробовая, давящая на уши тишина была «фирменным» стилем Лефортовской тюрьмы. Полы были застелены резиновым покрытием, глушившим шаги, надзиратели по боксам ходили только в тапочках на мягкой подошве, петли многочисленных дверей всегда тщательно смазывались, ключи в замках поворачивались без единого звука. Кто и когда подсказал этот трюк, неизвестно, но более действенное средство воздействия на заключенного придумать было сложно.
Тишина обволакивала, растворяла волю, рано или поздно рождалось чувство полной отрешенности от внешнего мира, какое, наверно, возможно только в монастырях. И там, и здесь выдерживали только сильные духом, успевшие выковать в себе несгибаемый стержень, остальных неминуемо развозило. Тишина становилась ежедневной, ежеминутной пыткой. А человек не может жить один, и когда единственным живым существом оказывается сидящий напротив следователь, естественная потребность в общении становится губительной. Надо только набраться терпения и ждать, когда сознание, утомленное тишиной и неизменностью окружающего мира, растворит «образ врага» и превратит следователя в добродушного, все понимающего случайного попутчика в поезде, перед которым можно раскрыть, не боясь насмешки и последствий, самое сокровенное.