ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ. II том - Золя Эмиль 10 стр.


Что мне до уродливости Лоранс, до ее порочности, до ее вялости! Пусть она будет еще уродливее, еще порочнее, еще более вялой, лишь бы она меня любила! Я хочу, чтобы она любила меня.

Я не сожалею ни об ее пятнадцати годах, ни об ее молодой улыбке, вернувшихся в тот день. Она бегала под деревьями, она была доброй феей моей юности. Нет, я не сожалею ни об ее красоте, ни об ее свежести; мне жаль моей мечты, поверившей в то, что ласки Лоранс идут от сердца!

Она тут, рядом, жалкая, приниженная. Я имею право требовать, чтобы она меня любила, отдавалась мне. Я приемлю ее полностью, я хочу ее такую, какая она есть, пусть бесчувственную, истасканную, но я ее хочу. Моя воля, мои силы — все отдано ей.

Я вспоминаю, как я мечтал о том, чтобы спасти ее душу, мечтал, чтобы она стала разумнее и целомудреннее. Что мне до целомудрия, что мне до разума? Теперь мне нечего с ними делать. Я требую любви, какой бы она ни была, бесстыдной и безумной. Я жажду быть любимым, я не хочу больше любить в одиночестве. Ничто так не утомляет сердце, как ласки, не находящие ответа. Я отдал этой женщине свою молодость, свои надежды; я заперся с ней тут, страдающий и униженный, я все позабыл в глубине наших потемок — и людей, и их суждения. Мне кажется, я вполне могу просить взамен у этой женщины, чтобы она. соединилась со мной, чтобы мы слились в одно существо среди той нищеты, в которой мы с ней живем, покинутые всеми.

Повторяю вам — весна умерла! Мне только снилось, что молодая листва зеленеет на солнце, что Лоранс хохочет как безумная, бегая в высокой траве. Вокруг меня сырой мрак моей комнаты, напротив меня дремлет Лоранс; я и не уходил из этого логова, я не видел, как открывались глаза и уста этой женщины. Все обман. Истинное и ложное, все рушится, жизнь смутно рокочет во мне, я испытываю только одну потребность, жгучую и жестокую: любить, быть любимым, все равно где, все равно как, лишь бы погрузиться в пучину любви.

О братья, потом, — если я выйду когда-нибудь из своего мрака и если мне вздумается рассказать людям о своей давно минувшей любви, — я, наверно, уподоблюсь тем плаксивым мечтателям, которые украшают злых гениев своей молодости лучистым сияньем и приделывают им крылышки. Их называют певцами юности, этих обманщиков, — они страдали, они пролили все свои слезы, но их воспоминанья полны теперь лишь улыбок и сожалений. Я видел их кровь, уверяю вас, видел обнаженным их истерзанное, наболевшее тело. Они жили в муках, они выросли в горе. Их любовницы были гнусными, их страсть была отвратительна, как всякая низкопробная страсть. Они были обмануты, оскорблены, втоптаны в грязь; они ни разу не встретили подлинно любящего сердца, и у каждого из них была своя Лоранс, которая обрекла их молодость на мрачное одиночество. Потом, с годами, раны затянулись, воспоминания придали былым мерзостям нежную прелесть, и мечтатели стали оплакивать свою нездоровую любовь. Так они создали обманчивый мир юных грешниц, девушек, чарующих своей беспечностью и легкомыслием. Вы знаете их всех, Мими Пенсон и Мюзетт, они вам снились, когда вам было шестнадцать лет, может быть, вы даже их искали. Их любовники были необычайно щедры; они одарили их красотой и свежестью, нежностью и чистосердечием; они создали из них трогательный прообраз свободной любви, вечной молодости; они навязали их нашему сердцу, им понравилось обманывать самих себя. Они лгут, лгут, лгут.

Я им уподоблюсь. Как и они, я, вероятно, буду заблуждаться, приму за чистую монету тот обман, который преподнесут мне мои воспоминанья; как и они, я, возможно, буду трусливым и робким и не решусь поведать вслух и в открытую о том, какой была моя любовь и насколько она была нечиста. Лоранс превратится в Мюзетту или Мими; она станет юной, станет красивой; это будет уже не та сидящая здесь молчаливая и неопрятная женщина, это будет совсем молоденькая девушка, ветреная, раздающая свою любовь направо и налево, но еще живая, повинующаяся своим прихотям, которые делают ее лишь моложе и прелестнее. Убогая конура превратится в веселую, уставленную цветами, залитую солнцем мансарду; голубое шелковое платье станет ситцевым, легким и чистым; моя нищета украсится улыбками, моя любовь будет лучезарной. И я в свою очередь стану воспевать двадцать лет, подхватив припев в том месте, где другие бросили его, употребляя такие же милые, лживые слова, обманывая себя, обманывая тех, кто сменит меня.

Братья, в этих письмах, которые я пишу только вам, изо дня в день, еще не оправившись от страшных потрясений, я могу быть грубым, резким, говорить вам все, не затушевывая своих признаний. Я целиком предаюсь в ваши руки, живу с открытым сердцем, отдаю вам свою плоть, свою кровь; мне хочется вынуть из груди свое сердце и показать его вам, окровавленное, больное, откровенно низкое и откровенно чистое. Исповедуясь вам, я чувствую себя более возвышенным, более достойным; при всем том, что я так низко пал, я неимоверно горд; чем ниже я опускаюсь, тем больше у меня пренебрежения, великолепного равнодушия. Как отрадно быть искренним! Не забудьте, что из каждых десяти молодых людей восемь ведут такую же жизнь, как и я, у них такая же молодость: одни — два-три из ста, быть может! — пугаются, плачут, вроде меня, другие — их множество! — мирятся со всем и живут покойно, гнусные и улыбающиеся. И все лгут. А я сам наношу себе раны, сам признаюсь вам, рыдая, какова моя любовь, какой страшной тяжестью ложится она на мои плечи!

Позднее и я буду лгать.

Теперь ничто не существует для меня, кроме любви Лоранс, которой я лишен и которую я требую. Нет больше света, нет мира, нет людей; есть лишь, во мраке, мужчина и женщина, навеки поставленные лицом к лицу. Мужчина хочет, помимо чистоты, помимо красоты, еще и любви женщины, потому что боится одиночества, потому что ему холодно, потому что он сам любит. В последний день, когда человечество будет в агонии и на всей земле останется лишь одна пара, и тогда борьба будет жестокой, отчаяние безграничным, если последний влюбленный не сумеет пробудить последнюю возлюбленную от сна души и тела.

Вчера Мария переехала в другую комнату; она поселилась по соседству, на одной площадке со мной, нас разделяет простая перегородка. Бедная девочка при смерти, она кашляет глухо, с какими-то хрипами и икотой. Этот кашель нарушал покой Жака, человека здорового; Жак решил, что больной будет удобнее в отдельной комнате. Он приставил к ней Маргаритку, чтобы та присматривала и ухаживала за ней.

Этой ночью долго слышался кашель и хрип Марии. Лоранс беззвучно спала. Каждый приступ кашля, приглушенно доносившийся из-за перегородки, навевал на меня невыразимую печаль.

Сегодня поутру я пошел навестить больную. Мария не встает с постели; она покорилась судьбе, бледна, но еще улыбается. Ее уложили повыше, на двух подушках; лицо у нее кроткое и изнеможенное, худые, прозрачные руки лежат вдоль тела, поверх одеяла, под которым виднеются очертания ее высохшей, жалкой фигурки.

Комната, по-моему, темна и холодна. Она похожа на мою, но лучше обставлена и не так грязна. Большое окно выходит на высокую, почерневшую стену, которая стоит в нескольких метрах от дома, напротив его фасада.

Мария лежала одна, не шевелясь, широко раскрыв глаза, глядя на потолок; на ее лице было то задумчивое, щемящее душу выражение, какое бывает у больных, уже витающих где-то по ту сторону жизни. Маргаритка ушла вниз, за завтраком. На столике рядом с креслом стояла целая батарея бутылок, но всего лишь один стакан, и лежали остатки мяса. Видно, Маргаритка больше ухаживает за собой, чем за умирающей, подумал я.

Я поцеловал Марию в лоб и, взяв ее руку, присел на край кровати. Она медленно повернула голову, улыбнулась мне и заявила, что у нее ничего не болит и что она просто отдыхает. Ее чуть хриплый голос перешел уже в слабый нежный шепоток. Наклонив голову, Мария смотрела на меня возбужденно расширенными глазами; в ее глубоком взгляде светились удивление и ласка. Я был объят такой жалостью при виде этой несчастной, что у меня подступил ком к горлу, я едва не заплакал.

Вернулась Маргаритка, нагруженная новыми бутылками и мясными блюдами. Посетовав на плохой воздух, она открыла окно, затем удобно уселась в кресло у стола и стала шумно есть. Она разговаривала с полным ртом, все время расспрашивая Марию о ее любовниках, о ее прошлой жизни. Она, видимо, не понимала, что бедняжка больна, и обращалась с ней, как с лентяйкой, которая любит валяться в постели и которой нравится вызывать сочувствие. Противно было смотреть на эту женщину — вся сжавшись, набив полный рот, облизывая жирные пальцы, она скалила зубы, подшучивала над умирающей и бросала на меня исподтишка циничные взгляды из-под покрасневших век, взгляды ополоумевшей куртизанки, еще свойственные некоторым старухам.

Перестав есть, Маргаритка немного повернула кресло; сложив руки на коленях, она смотрела то на Марию, то на меня, смеясь скверным смешком.

— Погляди-ка, красотка, — указывая на меня пальцем, сказала она больной, — разве этот мальчик не хорош собой? Его сердце понесло утрату, ему нужна новая любовь.

Мария грустно улыбнулась, закрыла глаза и высвободила свою руку.

— Вы ошибаетесь, — немного помолчав, ответил я Маргаритке, — мое сердце не понесло утраты. Я люблю Лоранс.

Мария приоткрыла глаза и снова вложила в мою руку свои пальцы, которые стали, казалось, еще беспокойнее, еще горячее.

— Лоранс, Лоранс, — хихикала старуха, — очень вы ей нужны, вашей Лоранс! Вот вам мужчины — они любят тех, кто им изменяет и бросает их. Вам надо подобрать себе пару, бедный мой молодой человек.

Я не очень-то вслушивался в ее слова, так как обычно не обращал внимания на болтовню этой старухи. Но все же, не знаю почему, мне стало как-то не по себе. Я весь горел и дрожал от неведомого мне ранее болезненного ощущения.

— Послушайте, детки, — продолжала без всякого стеснения Маргаритка, — я женщина добрая, мне не нравится, что вас ни во что не ставят. Вы оба очень милые, кроткие, как овечки, добренькие такие… Я бы охотно поженила вас; таких славных детишек я еще никогда вместе не сводила. Ну, сударь, обнимите-ка Марию. Я ведь каждый день вижу, как Жак и Лоранс целуются там, на лестнице.

Я смотрел на Марию. Она не взволновалась, ее пульс не участился. Она словно забылась, пристально глядя на меня, но я не знаю, видела ли она меня в своем забытьи. Поцелуи, которые Жак, возможно, дарил Лоранс, не смущали ее спокойного дружеского чувства к Жаку.

А мне нестерпимый жар отменил всю грудь, начинал душить меня. Мне было непонятно это внезапное оцепенение, но оно причиняло мне сильную, глухую боль, проникавшую в сердце. Я не думал ни о Лоранс, ни о Жаке; я слушал Маргаритку, и удушье все возрастало.

Маргаритка неторопливо потирала худые руки; ее серые глазки, полуприкрытые набухшими веками, удивительно блестели на желтом лице. Ее голос стал еще более надтреснутым.

— Что вы смотрите друг на друга, как наивные дети? Разве вы меня не поняли, Клод? Жак взял у вас Лоранс, берите вы Марию. Смотрите, малютка улыбается, ей только этого и хотелось бы. Таким образом, никто ничего не лишится, вам не в чем будет упрекать друг друга. Вот как все должно устраиваться в нашей жизни.

Мария нетерпеливым движением подняла руку, чтобы заставить Маргаритку замолчать. Ее исхудалое тело непрестанно вздрагивало от этого скрипучего голоса. Потом на лице Марии появилось выражение печального покоя, тихого восторга; она мечтательно поглядела на меня и заговорила проникновенно — таким голосом, какого я еще не слыхал:

— Хотите, Клод? Я охотно полюблю вас.

И она немного приподнялась.

Приступ кашля заставил ее упасть обратно на кровать; она вся тряслась, ее тело трепетало от боли. Она задыхалась, откинув голову, вытягивая сведенные судорогой руки. Наполовину обнажившаяся грудь, которую страдание сделало такой детской, такой целомудренной, бурно вздымалась, как будто ее раздувал изнутри бешеный ветер. Затем этот ужасающий кашель утих, девочка вытянулась на кровати, изнеможенная, утратившая всякую чувствительность; щеки ее полиловели, сама она была бледна как полотно.

Я все еще сидел на краю кровати; меня самого трясло от зрелища этих мук. Я боялся пошевельнуться, прикованный к месту жалостью и испугом. То, что я видел здесь, внушало такой ужас и такую нежность, было таким жалким и таким отталкивающим, что я даже не знаю, как выразить этот священный страх, который меня удерживал там; я ощущал лишь отвращение и сострадание. Я охотно избил бы Маргаритку, выгнал бы ее вон; я с удовольствием обнял бы Марию, как сестру, отдал бы ей свою кровь, чтобы вернуть жизнь и свежесть ее мертвеющему телу.

Так вот до чего я дошел: старая развратная женщина предлагала мне обменяться сердцами, уступить свою любовницу одному из своих друзей и купить у него таким образом его любовницу; она доказывала мне всю выгоду этой сделки и смеялась над забавной историей. А возлюбленная, которую она хотела мне дать, уже принадлежала смерти. Мария умирала и, умирая, протягивала ко мне руки. Бедное невинное дитя! Она была так странно чиста, что не ведала всего ужаса своих поцелуев. Она подставляла мне губы, как непорочная девушка, не понимая, что я соглашусь скорее умереть, чем прикоснуться к ее рту, настолько меня заполнила Лоранс. На этом бледном теле, горевшем в жару, не сохранилось следов поцелуев, от которых прежде оно розовело: оно было уже мертвое, стало священным и таким чистым, что я совершил бы святотатство, если б дал ему содрогнуться в последний раз от наслажденья.

Маргаритка с любопытством следила за приступом у Марии. Эта женщина не верила в чужие страданья.

— Она, наверно, подавилась чем-нибудь, — оказала старуха, позабыв, что больная уже две недели ничего не ела.

Услыхав это, я пришел в ярость. Я охотно ударил бы ее по желтой усмехающейся физиономии.

— Молчать! — крикнул я громовым голосом, видя, что негодяйка собралась снова открыть рот.

Старуха в испуге отодвинулась назад вместе с креслом. Она смотрела на меня боязливо и нерешительно; затем, видя, что я не шучу, взмахнула рукой, как это делают пьяные, и, запинаясь, пробормотала:

— Ну, раз нельзя пошутить, надо об этом предупреждать. У меня всегда найдется словечко позабавить людей; а если кто любит похныкать, тем хуже для него. Не хотите Марию — не надо, разговор окончен.

И она придвинула кресло к столу; налив себе полный стакан вина, она выпила его маленькими глотками.

Я нагнулся к тихонько хрипевшей Марии; она уснула, измученная болью. Я поцеловал ее в лоб братским поцелуем.

Когда я выходил из комнаты, Маргаритка обернулась ко мне.

Назад Дальше