Я не понимал этого поцелуя и начал под конец опасаться, что, может быть, передо мною разыгрывается жалкая комедия.
С минуту во мне шла борьба между сомненьем и уверенностью, еще острее и мучительней, чем раньше. Я не мог представить себе, что Жак любит Лоранс, я верил ему больше, чем Маргаритке. Потом я стал уверять себя, что в поцелуях есть свое опьянение и что он полюбит эту женщину, если уже не любит ее, — ведь он льнет своими губами к ее губам.
И я опять начал страдать. Во мне проснулась ревность, волненье снова сжало мне горло.
Мне надо было бы уйти от окна, перестать всматриваться в эти две тени. Что я претерпел в течение нескольких минут, передать невозможно; мне казалось, будто у меня вырывают внутренности, но плакать я не мог.
Правда была ясна и безжалостна; любит Жак Лоранс или не любит, не все ли равно? Лоранс повисла у него на шее, она отдается ему; отныне она для меня не существует. Это единственная реальность; наступила желанная и вместе с тем страшившая меня развязка.
Все во мне рушилось, грохоча, сотрясая мое тело; я понял, что остался без веры, без любви, и опустился, в слезах, на колени у постели Марии.
Мария проснулась и увидела мои слезы. Она сделала нечеловеческое усилие и села на кровати, дрожа от лихорадки. Я увидел, как она наклонилась, опираясь головой на мое плечо, почувствовал, как ее исхудалая, горячая рука обвилась вокруг моей шеи. Ее глаза, сверкавшие в темноте предсмертным блеском, вопросительно смотрели на меня, в них сквозили испуг и участие.
А мне хотелось молиться. Я испытывал потребность сложить руки и воззвать к какому-нибудь кроткому, милосердному божеству. Я был слаб и наг; охваченный детским страхом, я стремился отдать себя в руки доброго бога, который сжалился бы надо мной. В то время как Жак вырывал у меня Лоранс и они сливались там, внизу, в поцелуе, мною владело страстное желание проявить веру в любовь, преклонить колена и дать торжественную клятву любить иначе, на свету, ничем себя не ограничивая. Но мои уста не знали молитв; предаваясь отчаянию, я простирал руки в пустоту, к безмолвному небу.
Я нашел руку Марии и тихонько сжал ее. Ее широко раскрытые глаза все еще смотрели на меня вопросительно.
— Помолимся, дитя, — сказал я ей, — помолимся вместе.
Но она, казалось, не слышала меня.
— Что с тобой? — слабым голосом, ласково шепнула она.
И попыталась утереть бессильной рукой мои слезы. Тогда я посмотрел на нее, и жалость затопила мое истерзанное сердце. Мария умирала. Она была уже по ту сторону жизни, совсем бледная, как бы выросшая; взгляд ее туманился, в нем светился тихий восторг и умиление; ставшее спокойным лицо как бы застыло, хрип уже не вылетал из ее истончившихся губ. Я понял, что она умрет у меня на руках в этот торжественный час, когда умирала и моя любовь, и эта смерть ребенка, слившаяся со смертью моей любви, вселила в мою душу такое безграничное сострадание, что я снова простер руки в пустоту, с еще более жгучей тревогой, не находя, к кому обратиться.
Я приподнялся и тихим, надорванным голосом повторил:
— Помолимся, дитя, помолимся вместе!
Мария улыбнулась.
— Помолимся? Почему я должна молиться, Клод?
— Мы должны утешиться, Мария, получить прощенье.
— Мне нет надобности просить прощенья, у меня нет горя, которое надо облегчить. Ты видишь, я улыбаюсь, я счастлива; мне не в чем себя упрекнуть.
Она откинула волосы со лба и помолчала, затем продолжала слабеющим голосом:
— Я не умею молиться, ведь мне никогда не приходилось просить прощенья. Женщина, которая меня воспитала, уверяла, будто в церковь ходят только плохие люди, чтобы вымолить себе отпущение грехов. А я ведь только девочка, я никому не причиняла зла, и мне никогда не был нужен бог. Когда мне случалось плакать, слезы так и струились у меня по щекам, и их осушал ветер.
— Хочешь, я помолюсь за тебя, Клод? — снова помолчав, добавила она. — Ты сложишь мне руки, и я буду повторять за тобой слова, которым учат детей в деревнях. Я попрошу бога, чтобы он не доводил тебя до слез.
А я, трепеща и страдая, молился за Марию, молился за себя. Жалобные и благоговейные слова сами нашлись в глубине моего существа, я произносил их одно за другим, не шевеля губами. Я умолял небо оказать милосердие, облегчить нам смерть, усыпить девочку, сохранив ей восторг и неведение. И в то время как я молился, Мария, не видя, что я ищу бога, все сильнее сжимала мне шею, наклоняясь к моему лицу.
— Послушай, Клод, завтра я встану, надену белое платье, и мы уйдем отсюда. Ты поищешь комнатку, в которой мы могли бы запереться и остаться одни. Я больше не нужна Жаку, я это вижу, — я слишком слаба, слишком бледна. А у тебя доброе сердце, ты будешь ухаживать за мной, и я буду жить с тобой, как жила с Жаком, только стану нежнее и веселее. Я немножко устала, мне нужен добрый братик. Ты согласен?
Эти слова звучали ужасно в устах умирающей, она твердила их, обессиленная, с глубокой нежностью. Она сохраняла свое наивное бесстыдство даже в минуту кончины, предлагая себя на смертном одре в качестве малолетней сестры и любовницы. Я поддерживал ее бедное тело, как святыню, я слушал ее страстные тихие слова с благоговейным участием.
Я не мог больше молиться и размышлял. Что же такое зло? Не нахожусь ли я перед лицом безусловного добра? Конечно, бог создал все добрым и совершенным. Зло — лишь наше измышление, одна из тех ран, которыми мы покрыты. Это умирающее дитя так же беспечно раздавало при жизни поцелуи своим любовникам, как маленькая девочка награждает ласками свою куклу. А у Лоранс, мрачной, безжизненной Лоранс, настолько замерли все чувства, что ее распущенность стала просто молчаливым согласием на действия, связанные с чисто материальной выгодой. Где же кроется во всем этом зло и кто посмеет карать Лоранс и Марию, одну за неведение, другую за животное отупение? В одном случае сердце уснуло, в другом оно еще не пробуждалось. Оно не могло быть соучастником плоти, которая сама оставалась невинной, потому что безмолвствовала. Если бы мне пришлось выносить приговор этим двум женщинам, я скорее пролил бы над ними слезы, чем обошелся бы сурово, я пожелал бы им смерти, последнего успокоения.
Они должны крепко спать в могиле, эти бедные созданья, жившие так шумно, с таким лихорадочным весельем. Может быть, их сердца после смерти наконец полюбят, жестоко страдая при мысли о том, что прожили жизнь, любя без любви; они захотят теперь биться, но они навеки заточены в гробу. Мария уходила из жизни чистая и девственная; удивленная, дрожащая, она, может быть, понимала, что умирает, не изведав жизни. Мне хотелось бы, чтобы она увела с собой Лоранс, которой уже нечего было узнавать, так как она испробовала все виды наслажденья. Они ушли бы обе в неведомое, бок о бок, одинаково запятнанные, одинаково невинные, дочери бога, загубленные людьми.
Я поддерживал голову Марии, которая поникла в агонии.
— Где Жак? — спросила она.
— В своей комнате, с Лоранс. Они там целуются. Мы одни.
— Одни! Лоранс больше не живет с тобой?
— Нет. Она бросила меня ради Жака. Мы одни.
Мария легонько потерла руки одну о другую.
— Ах, как хорошо, как хорошо быть одним, — шептала она, — теперь мы сможем жить вместе. Они все отлично устроили. Надо их поблагодарить. Пусть они будут счастливы, мы тоже будем счастливы.
— Ты даже не представляешь себе, как я не любила Лоранс, — доверительно сказала она затем тихим и веселым голосом. — Эта женщина плохая, ты плакал из-за нее, а я охотно утерла бы твои слезы. Ночью, зная, что ты лежишь с ней рядом, я не могла спать; я была далека от Жака, мне хотелось подняться к тебе и оберегать тебя, чтобы она не причинила тебе зла. Ты меня не оставишь теперь, да, Клод? Я буду твоей славной маленькой женушкой и постараюсь занимать как можно меньше места.
Мария ненадолго умолкла, улыбаясь своим мыслям. Она все теряла силы, слабея, становясь неподвижной. Я поддерживал ее и чувствовал, как жизнь уходит из нее с каждым произнесенным ею словом. Ей оставалось жить еще несколько минут. Улыбка угасла, Мария вздрогнула, словно от страха.
— Ты меня обманываешь, Клод, — вдруг заговорила она. — Жак не целуется с Лоранс. Ты просто хочешь, чтобы мне было приятно. Где ты видишь, что они целуются?
— Там, напротив, на стене.
Мария с мольбой сложила руки.
— Я хочу посмотреть, — прижимаясь ко мне, сказала она.
Голос у нее был глухой, умоляющий. Она смиренно и кротко ласкалась ко мне.
Я взял ее на руки и поднял. Легкая, вся трепещущая, она полностью доверилась мне. Я понес ее очень осторожно, почти не чувствуя ее тяжести, боясь ее разбить. Мои руки с благоговейной почтительностью касались этого полуобнаженного существа с распущенными волосами; оно держалось за мою шею, но уже принадлежало смерти.
Когда я поднес Марию на вытянутых руках к окну, ее голова была запрокинута; она посмотрела на ночное небо. Его сгустившуюся синеву усеяли звезды; спокойный горячий воздух медленно струился. Глаза умирающей были обращены к звездам, уста вдыхали этот теплый воздух. До сих пор на ее лице лежала печать покорности судьбе, но теперь по нему пробежала болезненная судорога, — казалось, умирающая плоть бунтует, взволнованная дыханием жизни. Мария погрузилась в созерцание, ее взгляд блуждал в темном пространстве, она как бы предавалась последним мечтам.
Я услыхал слабый шепот и наклонился к ней. Она твердила: