Начиналось обычно едва тот входил.
— Безобразие, ей-богу, — говорил он, — неужели трудно раздеться?
— Трудно, — кашлял Шапиро.
— Пойдите разденьтесь.
— Бабе своей указывайте.
— Я не указываю, а я говорю, что нечего входить в калошах.
— Заплатите раньше жалованье, а потом будете за калоши говорить.
— Я ж вам дал под жалованье сорок рублей.
— Под жалованье? Мне сто шестьдесят причитается — где они?
— У меня нет. Я вчера уборщице заплатил.
— Уборщице можете, а мне не можете?
— Так уборщице двадцать один, а вам двести, — возмущался Петр Андреевич, — и у вас деньги есть, а у нее нет.
— Вам в моем кармане не считать…
— Говорю — нет денег.
— А где выручка?
— Не ваше дело. Я хозяин.
— Хозяин? — глумливо переспрашивал Шапиро.
— Хозяин.
— Срам вы, а не хозяин.
— Ищите себе другого.
— Хитрый какой! Отдайте раньше деньги.
— Отдам. Завтра.
— Сейчас.
— У меня нет сейчас.
У Антонины дрожали руки. Она знала, что Петр Андреевич сейчас начнет плакать и божиться, знала, что денег у него действительно нет, знала, что хоть он и жулик, но жулик особенный, несчастный, и жалела его.
Скандалили каждый день, и всегда случалось так, что начинал как будто Петр Андреевич, а виноват был на самом деле Шапиро. Шапиро орал и ругался с наслаждением, выискивал слова пообиднее, пооскорбительнее и, заметив, что задел за живое, искренне и подолгу наслаждался. Петр Андреевич только отругивался и всегда под конец ссоры становился жалким и уступал, если была хоть какая-нибудь возможность уступить.
Постепенно она возненавидела Шапиро так, как в свое время ненавидела Пюльканема. Ей доставляло удовольствие видеть, как он скользит и падает в гололедицу, слышать, как он охает и стонет. У него украли меховую шапку — она с радостью рассказала об этом Петру Андреевичу, Он всегда жаловался на свою дочь, и ей нравилась эта девушка, хотя она ни разу ее не видела.
Когда Петр Андреевич и Шапиро скандалили, она пряталась за загородку и сидела там не высовываясь, притворяясь, что гладит или стирает.
Ей было страшно и мерзко.
«Почему они, — думала она, — какое им удовольствие? Неужели так всю жизнь? Ведь они уже старые!»
Скандал прекращался только с приходом клиента. Тогда Петр Андреевич особым, гортанным голосом требовал воду, и начинался рабочий день.
Воду подавать Антонине всегда было неприятно.
— Мальчик, воды! — кричал Петр Андреевич.
Этим он развлекал клиентов.
— Маленький цирк никогда не повредит! — соглашался Шапиро. И тоже кричал: — Мальчик, компресс!
Антонина злилась, красные пятна горели у нее на щеках. И только один раз какой-то пожилой краском с седыми висками заступился за нее.
— Это что, вы так острите? — спросил он Петра Андреевича.
— Привычка, знаете ли, — смиренным голосом ответил мастер. — Обыкновенно — мальчики, так я по старой привычке.
— Довольно паршивая у вас привычка! — жестко сказал военный. — Советую отвыкнуть.
— Так она же не обижается! — воскликнул Петр Андреевич. — Ты слышишь, Тоня?
Она промолчала, военный крякнул и ушел. Все осталось по-старому.
Работы было много. Не у мастеров, а у Антонины. Она подавала воду, убирала противную бумагу с мыльной пеной и с волосами, подметала, мыла кисточки, поливала из кувшина, когда мастер мыл клиенту голову, бегала за папиросами, за газетой, за обедом, покупала мыльный порошок, одеколон, хинную, вежеталь, жидкое мыло и делала еще уйму разных дел.
В обычные дни парикмахерская работала едва-едва. Гвоздем недели была суббота.
По субботам уже с утра шли очередью. К часу, к двум не хватало стульев. С пяти мастерская набивалась битком, делалось душно, с мастеров лил пот, не хватало салфеток, приходилось все время подстирывать и подглаживать.